Её нашли утром в её же гостиной. Пол был залит кровью от стены до стены. На стенах парадного остались отпечатки окровавленных рук — она пыталась выбраться, цеплялась за стены и не смогла. На ней насчитали семнадцать ножевых ран. Драгоценности, деньги, дорогие наряды — всё осталось на месте. Кто бы сюда ни приходил ночью, он приходил не за вещами. Он приходил за ней.
I.
Дом 12 по Брюсовому переулку строили для артистов — семнадцать квартир, каждая по индивидуальному проекту, с высокими потолками и широкими окнами. Здесь жили те, кого советская власть считала своими: композиторы, дирижёры, оперные певцы. В тридцатые годы — самый благополучный дом в Москве. В подъезде пахло хорошими духами, на лестнице здоровались вежливо, а за стенами стояли рояли, на которых никто не играл гамм, потому что гаммы эти люди отыграли давно.
Семья Мейерхольда занимала четыре комнаты на первом этаже. Зинаида Райх обставила их так, что соседки, заходя в гости, потом не могли заснуть: старинная мебель, зеркала, фарфор, платья из комиссионок, где продавалось конфискованное у врагов народа добро, — она умела находить красивые вещи и не стеснялась этого. Мейерхольд зарабатывал много, и денег на красивую жизнь хватало. Соседями были Прокофьев, дирижёры, певцы. Через стенку — знаменитые голоса Большого театра. Мир, где все друг друга знали, ходили друг к другу на премьеры и дни рождения, и где крик из соседской квартиры не казался чем-то необычным, потому что у актрисы Райх был характер, от которого содрогался весь подъезд.
Она могла устроить скандал мужу в три часа ночи. Могла рыдать так, что слышно было на улице. Соседи привыкли. Они привыкли — и это её погубило.
II.
В ночь с 14 на 15 июля 1939 года кто-то из соседей снова проснулся от крика. Женский голос — резкий, надрывный, как всегда. Перевернулся на другой бок. Заснул.
Утром в четырёхкомнатной квартире на первом этаже нашли Зинаиду Райх. Кресла перевёрнуты, зеркала, которыми она так гордилась, — разбиты. На дорогой мебели — бурые пятна.
Она была ещё жива. Дышала тяжело, с хрипом. Ей приписывают последние слова: «Пустите меня, доктор, я умираю…» По одним данным, умерла по дороге в больницу. По другим — через два часа после того, как её нашли.
Ножевых ран — семь, одиннадцать или семнадцать, источники расходятся даже в этом. Дочь Татьяна через пять дней после убийства написала в письме: «ранили 7 раз около сердца и в шею». В следственных материалах фигурирует одиннадцать. В позднейших публикациях — семнадцать. Для убийства достаточно одного точного удара. Когда наносят семь — это уже не убийство. Это послание, адресованное тем, кто найдёт тело.
Ходили слухи, что ей выкололи глаза. Что изнасиловали — то ли перед смертью, то ли уже умирающую. Документальных подтверждений нет, но сам факт, что такие слухи возникли и держались годами, говорит о характере того, что увидели в квартире первые свидетели.
Драгоценности, деньги, наряды лежали на местах. В шкафах, на туалетном столике, в открытых ящиках. К ним никто не прикоснулся.
III.
Свидетелей было немного. После той ночи их стало ещё меньше.
Домработница Лидия Чарнецкая находилась в квартире во время нападения — получила удар по голове и потеряла сознание. Выжила. Вскоре после этого её арестовали и отправили в лагеря. Что она видела, что слышала, могла ли опознать нападавших — осталось в лагерной пыли.
Дворник видел, как двое или трое мужчин выскочили из подъезда и сели в чёрную машину. Потом дворник исчез — тихо, без следа, как исчезали в те годы люди, видевшие то, чего видеть не следовало.
Чёрная машина. Во дворе артистического дома. Среди ночи. Это деталь, которая не укладывается ни в одну уголовную версию, — у воров-домушников не бывает чёрных машин, у грабителей не бывает шофёров, ожидающих с заведённым мотором. Зато у людей из совсем другого ведомства — бывает.
IV.
Но прежде чем разбирать версии, нужно понять, кем была женщина, ради убийства которой кто-то организовал машину, ножи и алиби.
Зинаида Николаевна Райх родилась в 1894 году в семье обрусевшего немца, убеждённого социал-демократа. Детство без роскоши, юность с убеждениями. В Петрограде устроилась машинисткой в эсеровскую газету «Дело народа» — не по идейным соображениям, а потому что умела печатать и нужны были деньги.
Именно в редакции этой газеты, в 1917 году, она встретила Есенина. Ей двадцать три — взрослая, серьёзная, с тёмными волосами и большими глазами, в которых, если верить фотографиям, всегда было что-то тревожное, как у человека, который ждёт беды даже в хорошие дни. Ему двадцать один — золотоволосый, голубоглазый, уже знаменитый, лёгкий, как пламя, и такой же ненадёжный.
Обвенчались быстро — по дороге из Петрограда, в вологодской церкви, почти без подготовки. Родились двое детей: Татьяна, потом Константин. Но Есенин был из тех мужчин, которые женятся не потому, что готовы к семье, а потому что влюблены, — а когда влюблённость проходит, обнаруживают, что рядом живой человек с детьми, и не знают, что с этим делать.
Его мир — стихи, кабаки, литературные вечера и мужская дружба с поэтом Анатолием Мариенгофом, которого он называл «моя ягодка». Они вместе снимали жильё, вместе гуляли, вместе строили имажинизм. Зинаида приезжала с детьми — муж не менялся. Уезжала — он не замечал. Мариенгоф позже признавался, что «отваживал» Есенина от семьи, и не без успеха.
В конце концов Есенин попросил Мариенгофа солгать жене — сказать, что у него роман с другой женщиной. Мариенгоф солгал, она поверила и ушла. Брак кончился.
Ей осталось двое детей, разбитое сердце и фамилия, которую она так и не сменила.
V.
После развода Райх поступила в Высшие театральные мастерские. Она хотела стать актрисой — не потому, что мечтала об этом с детства, а потому что нужно было как-то жить дальше, и сцена казалась единственным местом, где её боль можно было превратить во что-то, имеющее цену.
В мастерских преподавал Всеволод Мейерхольд — человек, который к тому времени уже перевернул мировой театр и собирался перевернуть его ещё раз. Ему было за пятьдесят, он был женат, у него подрастали три дочери, и ничто не предвещало катастрофы. Но он увидел Зинаиду — и всё, что было выстроено за десятилетия, рухнуло в один день.
Влюбился так, что перестал есть. Так, что перестал спать. Так, что коллеги, привыкшие к его железному самообладанию, не узнавали его. Ей тридцать, ему за пятьдесят — разница, которая в те годы казалась пропастью. Но ему было всё равно.
Прежде чем сделать Зинаиде предложение, Мейерхольд отправился к Есенину — спросить разрешения. Жест из другой эпохи, дворянский, почти абсурдный в советской Москве двадцатых годов. Есенин, кривляясь, отвесил шутовской поклон: «Сделай милость. По гроб буду благодарен». Он не шутил — он действительно был рад избавиться от ответственности.
Мейерхольд усыновил обоих детей. Дал им свою фамилию, заботился как о родных. Его первая жена Ольга Мунт, узнав об уходе мужа, прокляла его и Райх перед иконами — и проклятие, как это бывает в русских историях, оказалось не пустым звуком.
Он сделал Зинаиду ведущей актрисой своего театра. Критики немедленно зашептались: протекция, жена режиссёра, талант тут ни при чём. Но публика принимала её горячо, и были спектакли, где зал рукоплескал стоя, и это не было вежливостью — это было настоящим.
А потом Есенин пришёл на один из этих спектаклей. Увидел бывшую жену на сцене — красивую, уверенную, принадлежащую другому мужчине. И обнаружил в себе чувство, которого не ожидал: ему стало больно. Тот самый человек, который просил друга солгать, чтобы от него ушла жена, — вдруг понял, что потерял.
Начались тайные встречи. Записки, переданные через знакомых. Случайные столкновения, которые не были случайными. Мейерхольд знал — он был слишком умён, чтобы не видеть очевидного. И терпел — потому что любил, а любовь иногда выражается именно в молчании.
Когда в декабре 1925 года Есенин погиб в ленинградской гостинице «Англетер», Райх приехала на похороны и причитала над гробом: «Ушло моё солнце!» Мейерхольд стоял рядом. Он всегда стоял рядом.
VI.
Она была больна — по-настоящему, не метафорически.
В двадцать шесть лет Зинаида переболела сыпным тифом и волчанкой. Последствия проявились не сразу — сыпнотифозный яд работал медленно, год за годом разрушая нервную систему. Сначала — перепады настроения, которые можно было списать на характер. Потом — вспышки ярости, внезапные и неуправляемые, пугавшие даже близких. Потом — припадки, после которых она не помнила, что делала и что говорила.
На сцене это иногда выглядело как гениальность. Был эпизод, когда в середине спектакля Райх зашлась в настоящей истерике — не по роли, не по замыслу режиссёра, а потому что граница между персонажем и ею самой перестала существовать. Зрители аплодировали. Мейерхольд за кулисами — молчал, потому что понимал, что видит.
На кремлёвском приёме она подошла к Калинину — председателю ВЦИК, номинальному главе государства — и заявила во всеуслышание: «Все знают, что ты бабник!» Зал оцепенел. Мейерхольд увёл жену за руку.
Лучшим лекарством была работа. Пока она играла — держалась. Пока был театр, были репетиции, был ритм — болезнь отступала. Мейерхольд это понимал и давал ей роли, и защищал от критиков, и терпел скандалы дома, потому что знал: без сцены ей конец.
VII.
В 1937 году газета «Правда» опубликовала статью, после которой слово «мейерхольдовщина» стало приговором. Театр объявили чужим советскому народу. Формалистским. Враждебным.
Зинаида поняла раньше мужа — или, вернее, почувствовала, потому что больной рассудок иногда точнее здорового улавливает приближение катастрофы. И сломалась. То, что тлело в ней годами, вспыхнуло в один месяц.
Она кричала, что еда отравлена — и отказывалась есть. Увидев близких у окна, требовала отойти: ей казалось, что сейчас выстрелят снаружи. По ночам вскакивала с кровати и пыталась выбежать на улицу раздетой — спасаться, хотя от чего спасаться, не могла объяснить даже себе. Врачи осторожно предлагали психиатрическую больницу — это было единственно разумное решение, и Мейерхольд отказал. Не потому что не понимал. А потому что знал: из такой больницы в 1937 году не возвращаются.
Он кормил её с ложечки. Уговаривал глотать. Сидел у постели ночами. Терпел, когда она гнала его, не узнавая, — принимала за чужого, кричала, требовала, чтобы ушёл. Он уходил в соседнюю комнату и ждал. Через час, через два она звала его — и он возвращался.
И дождался. Рассудок вернулся — не полностью, но достаточно, чтобы выйти на сцену. В январе 1938 года Зинаида Райх сыграла свою последнюю роль. После финальной реплики она не смогла уйти за кулисы — осталась на авансцене и разрыдалась перед залом. Зал молчал. Потом зал встал. Это был последний вечер Театра имени Мейерхольда. Через несколько дней его закрыли.
Мейерхольда спасло на время вмешательство Станиславского — старый умирающий гений взял опального режиссёра в свой оперный театр, понимая, что делает. «Берегите Мейерхольда, — говорил он ученикам, — это мой преемник в театре». Через несколько месяцев Станиславский умер. Защищать Мейерхольда стало некому.
В июне 1939 года он выступил на Всесоюзной режиссёрской конференции — последнее публичное выступление в его жизни. Все ждали покаяния, самобичевания, отречения от формализма. Таков был ритуал. Покаявшихся иногда оставляли жить.
Мейерхольд поднялся на трибуну и сказал:
«То, что сейчас происходит в наших театрах, — ужасно и не имеет никакого отношения к искусству… Охотясь за формализмом, вы уничтожили искусство».
Зал замер. Такого не говорили вслух. Такое не говорили даже шёпотом на кухне. Мейерхольд договорил, спустился с трибуны и вышел.
Через несколько дней он уехал в Ленинград — там ставил оперу. Там его и взяли.
VIII.
Зинаида Райх сделала то, чего от неё никто не ждал. Она не притихла. Не спряталась. Не стала просить прощения.
Она написала Сталину.
Не покаянное письмо. Не мольбу о пощаде за мужа. Она написала, что вождь народов ничего не понимает в искусстве. Что его представления о театре поверхностны. И — в том же письме — намекнула, что ей известны истинные обстоятельства гибели Есенина и что она готова об этом говорить.
Что это было — бесстрашие, отчаяние, помрачение больного ума? Все три версии имеют своих сторонников. Но письмо было написано и отправлено, и в Кремле его прочитали, и она осталась жить в той же квартире на Брюсовом, не арестованная, не выселенная, — что само по себе в 1939 году означало одно: её приговорили, но ждали своего часа.
Юрист и публицист Аркадий Ваксберг, много лет работавший с документами эпохи, позже объяснял логику происходившего так: «Берия нуждался в этом садистском фарсе, потому что актриса была необычайно популярной, независимой, откровенной и известной высказыванием: если Сталин ничего не понимает в искусстве, пусть спросит у Мейерхольда. Мейерхольд понимает».
Женщина, публично заявляющая такое о Сталине. Женщина, знающая что-то про Есенина. Женщина с большой квартирой в Брюсовом переулке, которую кто-то уже присмотрел себе. Слишком много причин.
IX.
20 июня 1939 года Мейерхольда арестовали в Ленинграде. В тот же день или на следующий — в московской квартире произвели обыск.
В протоколе зафиксирована деталь, которая многое говорит о Зинаиде Райх. Во время обыска, когда муж был уже в камере, а дом полон чекистов, — она устроила скандал. Протестовала против действий одного из агентов, которые сочла недопустимыми. Требовала, угрожала, кричала. При живом ещё муже в Лубянке. При двух детях, стоявших рядом. При людях, которые могли её расстрелять на месте и ничем не отвечать.
Вскоре после обыска она отправила Татьяну и Константина из Москвы. Будто почувствовала. Будто знала, что своё они увидели и больше видеть не должны.
Через двадцать пять дней после ареста Мейерхольда дверь квартиры в Брюсовом переулке открыли изнутри. Кому — мы не знаем.
X.
Официальная версия родилась быстро и оказалась бесстыдно простой. Точнее, версий было две — следствие меняло их по ходу.
Сначала убийство квалифицировали как бытовое: вечером 14 июля Райх будто бы принимала гостей, между присутствующими возник конфликт, ссора переросла в драку, неуравновешенная актриса сама спровоцировала нападавших. Эта версия продержалась недолго — слишком плохо она объясняла семнадцать ножевых ран.
Тогда появилась вторая. Виновных нашли — и именно здесь история переходит в разряд таких, в которые отказываешься верить.
Их было трое. Двадцатичетырёхлетний Владимир Варнаков — студент художественного училища. И двое его приятелей — Анатолий Огольцов и Алексей Курносов, футболисты казанского «Динамо». Не случайные уличные воры. Не безымянные уголовники, выхваченные из общей картотеки. Городские знаменитости. Люди, чьи фамилии в Казани печатали в спортивных отчётах и чьи лица узнавали на трибунах.
По официальной версии, двое известных футболистов специально приехали из Казани в Москву, чтобы вместе со студентом-художником ночью ворваться в квартиру сорокапятилетней актрисы и нанести ей семнадцать ножевых ударов. Ни ограбления, ни личного мотива, ни внятной связи между ними и семьёй Мейерхольда — просто приехали и убили.
В это предлагалось поверить. И формально в это поверили — потому что в 1939 году верить полагалось в то, что говорили следователи, а не в то, что показывал здравый смысл.
По одной из версий дела, Варнаков якобы ранее посещал Райх, представляясь молодым человеком, интересующимся театром. Эта деталь выглядит как торопливая вставка сценариста, который и сам не верил в свой сюжет.
Всех троих расстреляли в 1941 году. Санкцию на расстрел подписал лично Сталин — деталь, которую трудно объяснить, если речь действительно идёт о бытовом преступлении. Рядовых уголовников в 1941 году расстреливали тысячами, и бумаги на них подписывал не вождь. А здесь — подпись есть. Значит, дело было не рядовое. Значит, кому-то было важно, чтобы этих троих не стало, и чтобы не стало их тихо, без повторных допросов и лишних протоколов.
Достаточно задать официальной версии несколько вопросов — и она начинает сыпаться, как плохо оштукатуренная стена.
Почему из квартиры ничего не взяли? Воры приходят за вещами, а не за впечатлениями. Драгоценности, деньги, наряды — всё осталось на месте.
Откуда чёрная машина во дворе? У студента художественного училища не бывает водителя с заведённым мотором. У футболистов провинциального клуба — тоже.
Почему семнадцать ножевых? Здесь — самое тёмное место всей истории, и на нём официальная версия рассыпается окончательно.
Для убийства достаточно одного точного удара. Профессионалу — одного. Грабителю, застигнутому врасплох, — двух или трёх в панике. Семнадцать — это другое.
Семнадцать ударов наносят с двумя целями. Первая — инсценировка. Картина должна выглядеть так, чтобы её можно было списать на маньяка, ревнивца, обезумевшего любовника, на кого угодно — только не на ведомство. Чем грязнее тело, тем убедительнее версия про бытовую драку, про сорвавшихся уголовников, про что угодно бытовое. Один аккуратный удар в сердце — это почерк. Семнадцать беспорядочных — это алиби.
Вторая цель — устрашение. Не для широкой публики: об убийстве Райх в газетах не писали. Для узкого круга. Для тех, кто знал её, кто слышал её разговоры, кто читал, что она писала Сталину. В Москве 1939 года были десятки женщин, чьих мужей только что взяли, — и кто-то из них тоже мог начать писать письма, говорить лишнее, требовать. Им показывали, что бывает.
Это не драка, вышедшая из-под контроля. Это работа, выполненная так, чтобы её нельзя было назвать работой.
Куда делись свидетели? Домработница — в лагерях. Дворник — исчез. Выжила только та информация, которая устраивала следствие.
Драматург Александр Гладков, близко знавший Мейерхольда и его круг, записал в дневнике в те самые июльские дни:
«Третья версия — самая возможная… но о ней писать не стоит. Её косвенно подтверждает то, с каким старанием по городу распространялись прочие версии».
Он не записал третью версию. Он жил в Москве 1939 года и хотел дожить до 1940-го.
XI.
Есть ещё одна деталь, которую трудно списать на совпадение.
После гибели Райх четырёхкомнатная квартира в Брюсовом переулке недолго оставалась пустой. В неё въехала восемнадцатилетняя девушка по имени Вардо Максимелишвили — сотрудник НКВД. Юная, красивая, в форме, с личным оружием.
В 1953 году, когда Лаврентия Берию арестовали и допрашивали, он признал, что состоял с Максимелишвили в близких отношениях. То есть квартира Зинаиды Райх, убитой неизвестными в ночь на 15 июля, через некоторое время стала местом свиданий главы советской тайной полиции с его молодой любовницей.
Татьяна Есенина, дочь Зинаиды, всю жизнь была уверена, что квартира входила в список причин. Не единственная причина — но одна из. Четыре комнаты в центре Москвы, отделанные со вкусом, с антикварной мебелью и зеркалами. Для кого-то в тех этажах власти — слишком удобный объект, чтобы оставить в руках опальной семьи.
Это можно считать совпадением. Если очень хочется.
XII.
Из письма Татьяны Есениной, написанного через пять дней после убийства, 20 июля 1939 года:
«Мою маму убили в ночь на 15-е июля. Её уже похоронили на Ваганьковском кладбище недалеко от могилы Есенина. Почти никто не пришёл, были родные и несколько посторонних почти людей; из тех, кто ходили всегда, никто не пришёл… Они ничего не взяли, не ограбили, они пришли, чтобы убить… Кто это был, их было двое и их не нашли».
Знакомые и коллеги Мейерхольда не пришли на похороны не потому, что забыли или не знали. Они знали. Они боялись - прийти на похороны жены арестованного врага народа значило расписаться в собственной неблагонадёжности. Многие из тех, кто всё-таки пришёл, действительно позже оказались в лагерях.
Поэтесса Ольга Берггольц записала в дневнике короткую фразу, в которой уместилась вся эпоха:
«Райх зверски, загадочно убили через несколько дней после ареста Мейерхольда и хоронили тишком, и за гробом её шёл один человек».
Один человек за гробом известной актрисы, жены великого режиссёра, бывшей жены великого поэта. В Москве 1939 года это была норма.
Мейерхольда расстреляли 2 февраля 1940 года в подвале Военной коллегии на улице 25 Октября. Перед расстрелом он написал сыну от первой жены: «Здесь меня бьют — больного шестидесятипятилетнего старика, кладут на пол, бьют резиновым жгутом по пяткам и по спине… боль такая, что кажется, на больные чувствительные места ног льют крутой кипяток».
Это последнее, что от него осталось.
Зинаида Райх лежит на Ваганьковском, недалеко от Есенина. На могиле — её имя и две даты. Между ними — сорок пять лет, две революции, три мужа, двое детей, одна большая роль и семнадцать ножевых ран в собственной гостиной.
Дом стоит до сих пор. На фасаде — мемориальная доска Мейерхольду. Про Райх — ни слова.