Квартира Евгении Романовны пустовала два года после её смерти. Двухкомнатная, в кирпичной пятиэтажке на окраине Костромы. Наследники — внуки из Москвы — не приезжали. Квартира стояла с вещами покойной: мебелью, посудой, занавесками. Ключи — у соседки Любови Ивановны, которая раз в месяц проветривала.
Мы с мужем сняли эту квартиру в марте 2021-го. Дёшево, тихо, рядом с работой. Любовь Ивановна отдала ключи и сказала:
— Живите. Только вещи Женечкины не выбрасывайте. Она не любила, когда трогали.
Мы не выбрасывали. Переставили, чтобы поместилось наше, а её оставили — сервант с хрусталём, кресло-качалку, настенные часы с кукушкой, которая давно не куковала.
Первый месяц — нормально. Тихо, спокойно. Квартира пахла старостью — нафталином и сухими цветами, — но запах выветрился быстро.
На второй месяц начались вещи. Я просыпалась утром и обнаруживала, что подушка переложена на другую сторону кровати. Не моя подушка, а та, бабкина, в наволочке с кружевом, — мы оставили её в шкафу. Она лежала на нашей кровати, рядом с моей головой.
Муж сказал — сама положила, во сне. Может быть. Я убрала подушку обратно в шкаф. Через три дня — снова. На кровати, рядом с моей головой. Наволочка — свежая, как будто только что постиранная.
Я стала запирать шкаф. Ключ — на тумбочке. Утро — подушка на кровати. Шкаф заперт. Ключ на месте.
Потом — кресло. Кресло-качалка Евгении Романовны стояло в углу комнаты. Ночью я просыпалась от тихого скрипа. Кресло качалось. Не сильно, не быстро — медленно, равномерно. Как будто кто-то невесомый сидит и покачивается.
Я включала свет — кресло стояло ровно. Но когда я положила на сиденье нитку, утром нитка была на полу. Кто-то садился.
В мае я привыкла. Подушка — ладно. Кресло — ладно. Часы с кукушкой, которые однажды прокуковали в три ночи, хотя механизм давно сломан, — ладно. Евгения Романовна жила здесь сорок семь лет. Имеет право.
Но потом муж начал храпеть. Не то чтобы он раньше не храпел, но в этой квартире стало хуже. Громче, чаще. И каждый раз, когда он особенно заходился, раздавался стук. Тихий, требовательный. Три удара в стену. Из комнаты, где стоял сервант с хрусталём.
Муж не слышал — спал. Я слышала. Три удара — и муж переворачивался и затихал. Как будто кто-то стучал ему: «Тише. Люди спят.»
Мы прожили в той квартире полтора года. Уехали не из-за Евгении Романовны — муж нашёл работу в другом городе. В последний вечер я сидела в пустой комнате — наши вещи уже увезли, остались только бабкины. Сервант, кресло, часы, подушка.
Я сказала вслух: «Евгения Романовна, спасибо. Мы уезжаем. Извините, если мешали.»
Часы прокуковали. Один раз. Тихо, хрипло, как будто кукушка прочищала горло после долгого молчания.
Муж, стоявший в коридоре, обернулся:
— Часы же сломаны?
— Сломаны.
Мы посмотрели друг на друга и вышли.
Любовь Ивановна, принимая ключи, спросила:
— Ну как? Женечка не беспокоила?
— Нет, — сказала я. — Не беспокоила.
Любовь Ивановна кивнула.
— Она хорошая была. Тихая. И после смерти тихая. Только не любит, когда храпят.