Я жила между двумя звонками. Между тем, который раздавался каждое утро в семь пятнадцать — это звонил Костя, мой сын, проверял, встала ли я, поела ли, не забыла ли выпить таблетки — и тем, которого я ждала и не дожидалась никогда. Того самого, от Виктора.
Виктор позвонил мне в последний раз три года назад, в день нашей годовщины. Сказал: «Лена, прости. Я не могу больше». И всё. Гудки.
Я тогда долго сидела с телефоном в руках и смотрела на экран, будто он мог передумать, будто сейчас высветится его имя снова. Не высветилось.
До этого мы прожили с Виктором двенадцать лет. Не в браке — он был женат, я это знала с самого начала, и сама себе говорила: ну и что, зато живой человек рядом, зато не одна. А потом незаметно прошли двенадцать лет, и оказалось, что я всё-таки одна. Просто с иллюзией.
Костя всегда его не любил. Не грубил, нет, он воспитанный, мой сын, но когда Виктор бывал у нас — а бывал он редко, всё больше я к нему ездила — Костя здоровался сухо и уходил к себе. Один раз я не выдержала, зашла к нему в комнату.
— Костенька, ну что ты как неродной? Человек в гостях.
— Мам, — он посмотрел на меня своими серьёзными глазами, такими же серыми, как у покойного отца, — ты сама себе не надоела его ждать?
— Ничего я не жду.
— Надоела, вижу. Но это твоё дело.
Он тогда был студентом, я на него обиделась и вышла, хлопнув дверью. А ночью лежала и думала: ведь прав. Прав же, негодник.
Но утром Виктор варил на моей кухне кофе, смешно щурился спросонья, и я забывала про ночные мысли. Он умел быть таким домашним, таким своим, что я всякий раз убеждала себя: вот оно, настоящее, и ничего больше не надо.
После его последнего звонка я две недели почти не выходила из дома. Соседка Зина — мы дружим с тех пор, как Костя ещё в школу ходил — стучалась каждый день.
— Лена, открой. Я пирог испекла, с капустой, ты любишь.
— Зин, я не голодная, спасибо.
— Да при чём тут голодная! Открой, говорю!
Она умела настоять. Я открыла. Зина вошла, поставила на стол пирог, посмотрела на меня и сказала без всякой жалости в голосе — она никогда не жалела, это я в ней ценила:
— Ну и вид у тебя. Давно волосы мыла?
— Зина...
— Что Зина? Иди мойся, я пока чай поставлю.
Я помылась. Поела пирога. Поплакала немного, уже не так страшно. Зина сидела напротив и молчала — тоже умела молчать, когда надо.
— Двенадцать лет, — сказала я наконец.
— Знаю.
— Куда это всё теперь?
— Никуда. Останется с тобой. Просто со временем полегчает.
— Ты так говоришь, будто знаешь.
— Знаю, — она помешала чай и усмехнулась невесело. — Ты думаешь, мой Петро всегда был золотым человеком? Всякое было. Просто я не рассказывала.
Это был первый раз, когда Зина хоть что-то намекнула про своё. Я не стала спрашивать. Она не любила расспросов.
Костя приехал в эти же дни. Без предупреждения, в пятницу вечером, позвонил снизу: «Мам, открой, я с сумками». Я обрадовалась и испугалась одновременно — он всегда всё видел насквозь.
Он вошёл, поставил сумки, обнял меня, и я уткнулась ему в плечо и всё-таки расплакалась нормально, как не плакала с того дня.
— Ладно, мам, ладно, — он гладил меня по голове неловко, по-мужски. — Всё уже.
— Дурочка я, да?
— Нет. Просто любила не того.
— Откуда ты знаешь, кого надо, а кого не надо.
— Не знаю, — честно сказал он. — Но тот, кого надо, не заставляет двенадцать лет ждать у телефона.
Я ничего не ответила. Он был прав, и мы оба это знали.
Костя остался на выходные. Починил кран на кухне, который капал уже полгода, переставил тяжёлый шкаф в спальне, который я давно хотела передвинуть. Мы смотрели вечером старые советские фильмы, пили чай с вареньем, и я думала: вот же он, живой, рядом, мой. И что мне ещё было надо все эти годы?
Но сердце — оно ведь не спрашивает, что надо, а что нет.
На работе я держалась. Я работала в районной библиотеке, уже восемнадцать лет, сначала рядовым библиотекарем, потом заведующей читальным залом. Работа тихая, неспешная, я её любила. Книги не предают — это я точно знала.
Коллеги ничего не спрашивали, только Тамара Ивановна, наш главный библиотекарь, женщина острая и наблюдательная, однажды сказала вполголоса, когда мы вдвоём разбирали новые поступления:
— Лена, ты похудела.
— Немножко.
— Этот твой больше не приезжает?
Я промолчала.
— И правильно, — сказала она и взяла следующую книгу с полки. — Я всегда говорила: мужчина, который живёт на два дома, не живёт ни в одном. И ты с ним тоже нигде не жила. Ни здесь, ни там.
Резко сказала. Но точно.
Шли месяцы. Первые полгода я всё равно ждала. Это было сильнее меня — привычка к ожиданию, въевшаяся за годы. Я ловила себя на том, что смотрю на телефон без причины, что просыпаюсь ночью и первая мысль — не позвонил. Потом стала злиться на себя за это. Потом злость прошла, осталась просто пустота, тихая и ровная, как вода в колодце.
Зина как-то позвала меня на огород — у неё за городом небольшой участок, она каждое лето там пропадала. Я раньше отказывалась, не моё это, возиться в земле. А тут согласилась, сама не поняла почему.
Мы ехали на электричке. Зина везла рассаду, я держала её ящики на коленях, в вагоне пахло дачей и чужими пирогами.
— Ты когда последний раз просто вот так куда-то ехала? — спросила Зина.
— Не помню.
— Вот именно. Ты жила от встречи до встречи. Приедет — хорошо. Не приедет — ждёшь. Это не жизнь, Лена.
— Я понимаю.
— Понимаешь умом. А почувствовать надо.
На огороде мы работали до вечера. Я полола грядки, таскала воду, и к концу дня у меня так болела спина и так приятно гудели руки, что ни о чём другом думать просто не было сил. Я сидела на старой скамейке у калитки, смотрела на закат над полем и думала: вот оно что. Вот что значит — быть здесь.
Той осенью я записалась на курсы. Смешно сказать — на курсы акварели. Объявление увидела в интернете, и что-то меня толкнуло. Всю жизнь хотела рисовать и всегда находила причину не начинать.
Костя, когда узнал, засмеялся — не зло, радостно.
— Мам, ну ты даёшь! Это же здорово!
— Ты не смейся, я серьёзно.
— Я и не смеюсь над этим. Я радуюсь. Давно пора.
На первом занятии я чувствовала себя полной дурой. Все вокруг были моложе, у всех получалось лучше. Преподаватель — молодая женщина, Марина, спокойная и терпеливая — подошла ко мне, посмотрела на мой кривой набросок и сказала:
— Не сравнивайте с другими. Смотрите только на свой лист.
— Легко сказать.
— Тяжело сказать и тяжело сделать, — согласилась она. — Но правильно.
Я запомнила это. Не только про рисование.
Зимой позвонила дочь Виктора. Я не сразу поняла кто это, голос незнакомый, молодой.
— Вы Елена Сергеевна?
— Да.
— Я Катя. Дочь Виктора Андреевича. Вы меня не знаете.
Я молчала. Сердце сжалось, как кулак.
— Папа в больнице, — продолжила она. — Инфаркт. Он... он просил передать вам, что сожалеет. Больше ничего не просил, только это.
Я долго не могла ничего сказать.
— Как он?
— Стабильно. Врачи говорят, обойдётся.
— Спасибо, что позвонили.
— Он хороший человек, — сказала она вдруг, неожиданно, и в голосе её была какая-то детская беззащитность, — просто не умел...
Она не договорила. Я поняла.
— Знаю, — сказала я. — Знаю, Катя.
Мы попрощались. Я положила трубку и долго сидела на кухне, смотрела в окно на заснеженный двор. Сожалеет. Что с этим делать, с чужим сожалением? Положить на полку рядом со своим?
Зине я не рассказала. Косте тоже. Это было только моё, и я перебирала его в тишине несколько дней, пока не поняла: ничего не изменилось. Ни боль не вернулась прежняя, ни желание позвонить ему не появилось. Только тихая печаль — не по нему, а по тем двенадцати годам, по той себе, которая ждала и ждала.
Весной на курсах акварели мы делали выставку — маленькую, для своих, в холле культурного центра. Марина предложила каждому выставить по одной работе.
— Я не знаю, — сказала я ей. — Мои работы...
— Ваши работы честные, — перебила она. — В них видно, что человек только учится. Это не стыдно. Это и есть настоящее.
Я выставила акварель с огородом Зины. Закат над полем, скамейка у калитки, размытые тёплые краски. Криво, конечно. Но то самое вечернее ощущение — что я здесь, что я живая — каким-то образом в ней осталось.
Зина пришла на выставку. Увидела картину и долго стояла перед ней молча.
— Это же мой огород, — сказала она наконец.
— Твой.
— Надо же... А похоже.
— Возьми себе, если хочешь.
— Возьму, — она кивнула серьёзно. — Повешу в комнате.
Костя тоже пришёл. Пожал руку Марине, осмотрел все работы обстоятельно, как всё делал, и подошёл ко мне последним.
— Мам, — сказал он, — ты молодец.
— Да ладно.
— Нет, правда. Ты другая стала.
— Это хорошо или плохо?
Он подумал секунду и улыбнулся — широко, по-настоящему, редкая у него была такая улыбка.
— Хорошо, мам. Очень хорошо.
Я не сразу поняла, что ждать перестала. Это произошло незаметно, без всякого момента откровения. Просто однажды утром зазвонил телефон — Костя, в семь пятнадцать, как всегда — я взяла трубку и вдруг осознала: сегодня я не просыпалась с мыслью о втором звонке. И вчера не просыпалась. И, кажется, уже давно.
— Мам, ты как? — спросил Костя.
— Хорошо, сынок. По-настоящему хорошо.
— Точно?
— Точно. Иди на работу, не опаздывай.
Он засмеялся и попрощался. Я встала, открыла форточку. Во двор уже пришла весна — настоящая, с воробьями и талым снегом и запахом чего-то далёкого и обещающего.
Я поставила чайник. Достала альбом — рисовала теперь каждое утро по чуть-чуть, это вошло в привычку. Посмотрела на чистый лист.
За окном синело небо. Телефон молчал. И это было не пустотой, как раньше, — это была тишина. Своя, тёплая, наполненная.
Я обмакнула кисть и начала.