Найти в Дзене

В середине самого страшного всегда остаётся что-то светлое, что помогает держаться на плаву

По пятницам на ужин нас кормили гречкой с молоком. Она была не жидкой и не густой — а правильной.
Молочко тёплое, а значит, кашу в нём немножко погрели.
Знаете, как бывает, когда молоко наливают прямо в тарелку с гречкой? Каша будто расслаивается: сверху холодное, снизу горячее. Размешиваешь, но каша не смешивается, а просто остывает.
А там было не так.

По пятницам на ужин нас кормили гречкой с молоком. Она была не жидкой и не густой — а правильной.

Молочко тёплое, а значит, кашу в нём немножко погрели.

Знаете, как бывает, когда молоко наливают прямо в тарелку с гречкой? Каша будто расслаивается: сверху холодное, снизу горячее. Размешиваешь, но каша не смешивается, а просто остывает.

А там было не так.

Та каша была чуть-чуть разваристой, по-домашнему. Горячее молоко пропиталось ароматом гречки, настоялось и стало каким-то родным.

Вечер пятницы в больничных стенах пах домом.

Я растягивала ужин, сколько могла.

Откусывала маленькие кусочки от свежей пышной булочки — сладкой, мягкой, тоже только пятничной.

Их приносили в широких противнях, сразу много. Мы, дети разных возрастов, выстраивались в очередь и подходили к грузной женщине с половником. Она раскладывала кашу по плоским металлическим мискам, отрывала руками прямоугольную булочку от общей массы и клала в протянутые детские ручки. Иногда везло — и с краю булочки оставалось немного пышного мякиша от соседней.

Я ждала пятницу всем своим восьмилетним нутром.

Благодаря ей можно было прожить все остальные дни и выдержать пресные супы, картошку в кислой сметане, гречку с геркулесом в одной тарелке, серые стены, горсть таблеток, тараканов на потолке. И одиночество.

Но чем меньше каши оставалось в тарелке, тем ближе подступали слёзы.

Завтра начнутся длинные выходные. Они густые, как желе. В них мало движения.

Кого можно — и даже кого нельзя, но сильно попросили — выписывают. Из персонала остаются дежурный врач и несколько студентов.

В окно светит весеннее солнце, и хочется гулять. Бегать. Прыгать. Считать ступеньки. Вырваться за забор, который отделяет больницу от мира.

Когда тебе восемь, время идёт иначе.

А под капельницей оно будто вовсе останавливается.

Смотришь, как солнце рисует тенями на стене. Тень медленно передвигается, растягивается. Считаешь бесконечные капли. Считаешь минуты.

Мне помогало читать. Но читать надо, когда хочется читать.

А когда хочется бежать — читать тяжело. Мыслями я дома с мамой или с сестрой во дворе рисую мелом на влажном асфальте «классики». А телом я по четыре часа в день под капельницей. После долгого лежания у меня кружится голова и нет сил.

Папа привёз мне плеер и несколько кассет. Батарейки садятся быстро. Я слушаю аккуратно и редко.

Даже не тогда, когда хочется плакать, а когда уже наплачусь.

Потому что в слезах я не слышу ничего, кроме своего «хочу домой».

Я раскрашиваю бусины на платье красивой пышно одетой дамы. Все бусинки разного цвета. Подсознательно я убиваю время, а не создаю красоту. Снять колпачок, надеть колпачок, взять другой фломастер… Потом фломастеры сложишь в футляр по цветам, протрёшь тряпочкой тумбочку. Вот и час прошёл. Сейчас такие раскраски с мелкими деталями называют «антистресс». А та была обычной, с принцессами.

Для восьмилетки четыре недели — огромный срок.

Я не понимала значения слов «диагностика», «обследование», «лечение». И такими сроками я ничего раньше не измеряла. Четыре недели. Целый месяц.

Надо подождать. Потерпеть.

Выбора нет.

Ходишь по палатам со своими игрушками. Хочется найти кого-то, поиграть, поговорить. С маленьким или взрослым — всё равно.

Переступаешь через робость. Иногда выслушиваешь то, что совсем не интересно, или сидишь на посту с медсестрой и смотришь, как она заполняет карты. Просто потому что выбора нет.

Выбор, конечно, есть: вернуться в палату, в тишину, в пустоту. Выходные — детей мало. А может, станет ещё меньше. Я почти весь день молчу.

Я в палате теперь одна, но, наверное, так лучше. Я боюсь жить с другими детьми. Они непредсказуемы.

Одна девочка бросала мяч об стену, пока я лежала под капельницей. Мяч летал надо мной. Я почти онемела от страха, представляя, что будет, если она заденет стойку и иголка выдернется из вены. Девочка не понимала по-русски, а может, не хотела понимать. Я тихонько плакала, пытаясь смириться с тем, что может случиться. Ожидание боли выматывало бесконечностью. Её мама, навещая дочку, угощала меня мятыми сочными грушами. Мне не нравилась ни девочка, ни мама, ни эти груши. Я ничего не хотела у них брать, не хотела их видеть и слышать. Я хотела, чтобы её забрали домой и чтобы меня забрали домой.

Когда могла, выходила в коридор. Пол здесь был гладкий, серый и блестящий. Мне хотелось по нему скользить, как фигуристы на льду. Но попадались заломы и царапины. Да и медсёстры делали замечание. Когда я возвращалась в палату, иногда находила на подушке прозрачный пакет с грушами, но чаще — таракана под одеялом.

Следующая соседка по палате храпела. Я будила её, но она засыпала быстрее меня. Ночью меня вырвало от этих звуков и недосыпа прямо в коридоре — я не успела дойти до туалета. Медсестра услышала, проснулась и убрала за мной, а утром нас расселили.

В нашем отделении жил ребёнок, который украл мои фломастеры. Никто не признался.

Моё сознание отказывалось верить, что кто-то может прийти в палату и забрать из моей тумбочки что-то моё. И я убедила себя, что никаких фломастеров не было.

Я была в каком-то отчаянии. Мама в один из приездов тихо сказала, что бабушки больше нет, она умерла. Я была так накачана лекарствами, что восприняла эту новость как через вату. Не могла собрать образ бабушки, которая жила в соседней квартире и каждый день приходила к нам в гости. Не могла разбудить никаких чувств. Образ распадался, в теле было равнодушие ко всему. Мне казалось, что я в больнице уже много лет.

Я перестала цепляться за внешний мир, перестала искать помощь на стороне. Начала строить внутренние опоры. Стала замкнутой и полюбила одиночество. В восемь лет.

В любом возрасте страшно быть зависимым от обстоятельств.

Страшно не уметь себя защитить.

Но можно адаптироваться. Потерпеть.

Не дать себе утонуть, выкладывая спасательные дощечки.

Та гречка с молоком была одной из них. Она помогала мне ждать, пережидать то, что я не могу изменить.

Спустя тридцать лет я уже не помню, кто мне ставил капельницы. Не помню имён врачей и названий процедур.

Но я помню кашу.

Потому что она была не про диагнозы, а про то, что в середине самого страшного всегда остаётся что-то светлое, что помогает держаться на плаву, чтобы не сломаться.

Гречка
Гречка