Найти в Дзене

Подруга детства стала ночной бабочкой, а потом — счастливой женой. Я до сих пор не знаю, как ей это удалось

Много лет спустя, листая ленту, я наткнулась на траурную рамку. Лицо Аллы Николаевны, которую я помнила вечно недовольным, теперь смотрело с экрана сквозь черную ленту. А внизу — слова, от которых у меня перехватило дыхание: «Мамочка, любимая, родная, вечная память». Я смотрела на эти строки и не верила своим глазам. Это писала та самая Рита, которую мать сдала в детдом, а потом приняла обратно, как ненужную вещь, которую некуда девать? Рита, которая спала на трех табуретках, пока мать с отчимом занимали единственную комнату? Рита, чей гнойный палец заметила только моя мама? «Кого она там вспоминает?» — вертелось у меня в голове. — «Да что творится в этом мире?!» Но потом я смотрела на ее фотографии дальше. Пухлая, счастливая, в уютном доме. Рядом мужчины, дети. Та же белая копна волос, те же огромные глаза, но теперь в них не было того голодного, отчаянного блеска, который я запомнила навсегда. Она выжила. И даже, кажется, стала счастливой. А я сидела и думала — как? Как из всего этог

Много лет спустя, листая ленту, я наткнулась на траурную рамку. Лицо Аллы Николаевны, которую я помнила вечно недовольным, теперь смотрело с экрана сквозь черную ленту. А внизу — слова, от которых у меня перехватило дыхание: «Мамочка, любимая, родная, вечная память».

Я смотрела на эти строки и не верила своим глазам. Это писала та самая Рита, которую мать сдала в детдом, а потом приняла обратно, как ненужную вещь, которую некуда девать? Рита, которая спала на трех табуретках, пока мать с отчимом занимали единственную комнату? Рита, чей гнойный палец заметила только моя мама?

«Кого она там вспоминает?» — вертелось у меня в голове. — «Да что творится в этом мире?!»

Но потом я смотрела на ее фотографии дальше. Пухлая, счастливая, в уютном доме. Рядом мужчины, дети. Та же белая копна волос, те же огромные глаза, но теперь в них не было того голодного, отчаянного блеска, который я запомнила навсегда.

Она выжила. И даже, кажется, стала счастливой. А я сидела и думала — как? Как из всего этого ада можно выйти человеком, способным написать матери: «Любимая, родная»?

Первое появление Риты в нашей деревне было похоже на падение с неба. Она словно свалилась оттуда, из чужой, неведомой жизни, в нашу размеренную, сонную. Девчонка с кукольными глазами и золотыми косами, которую привезла и бросила здесь старшая сестра.

Мы играли в классики перед моим домом, когда они подошли к калитке. Сестра — молодая, но с каким-то измученным, выцветшим лицом. И она, зажатая под боком, как цыпленок под крылом.

— Девочки, примете подружку? — спросила женщина, подталкивая к нам большеглазую испуганную девчушку. — Это Рита. Она теперь здесь будет жить.

Рита, не поднимая глаз, вцепилась в руку сестры. Видно было, что ее насильно оторвали от единственного человека, который ее любил. Мы молча разглядывали незнакомку, а мать торопила:

— Ну чего ты, как неродная, знакомься, пока соглашаются.

Вот так, с чужого голоса, Рита вошла в нашу жизнь.

Ее мать, стоявшая поодаль, казалась мне тогда древней старухой. Седая, сутулая, с недобрым взглядом. У нее был дефект — один глаз смотрел в сторону, другой сверлил нас с какой-то липкой, безумной пристальностью. Позже я узнала, что ей было всего сорок, но выглядела она на все семьдесят. Вся выжженная, пустая, злая.

Рита быстро покорила нас своей ловкостью. Она прыгала через резинку так, как мы не умели, выделывала немыслимые фигуры, и мы тут же попросили научить.

— У нас все так прыгают, — сказала она, и в ее голосе прозвучала гордость, которой я потом долго не слышала. — Ничего особенного.

Я смотрела на нее и завидовала. Волосы как у куклы, глаза как два озера, и еще этот город на море, из которого ее вырвали. А она вздохнула, оглядела нашу долину, холмы, уходящие к горизонту, и сказала тихо:

— У нас там хорошо было. Я хочу назад.

Тогда я не понимала всей глубины ее потери. Мне казалось, что главное — это красота. Что с такой внешностью все легко. Я не знала, что красота в этой семье будет не спасением, а проклятием, которое заставит ее спать на табуретках и гнуть спину в чужом огороде, пока другие девочки играют в куклы.

Очень быстро Рита стала домашней рабыней. Мать и отчим быстро смекнули, что на детских руках можно вывезти все. Летом — огород от зари до зари. Зимой — куры, уборка, готовка. Она всегда была занята. Всегда нужна. Но не как человек, а как бесплатная рабочая сила.

Я помню, как она стояла босиком на грядках, чтобы не стоптать единственные кроссовки. Солнце пекло нещадно, ее золотистые волосы выгорали до белизны, кожа обгорала и слезала лоскутами. Она не жаловалась. Только вздыхала по-взрослому, когда я лезла к ней через забор и предлагала помочь.

— Иди, Настя, не стой на солнце, — говорила она. — Я сама. Мне не тяжело.

— А мать твоя? А отчим? — кричала я, чувствуя, как слезы подступают к горлу.

— Они не могут. Здоровье не позволяет.

Я садилась на корточки и начинала полоть рядом, не обращая внимания на ее протесты. Мне было стыдно за свою сытую, благополучную жизнь. За то, что я злюсь, когда меня заставляют мыть посуду. За то, что считаю себя центром вселенной, а Рита — всего лишь деталь, которая рада быть частью моего мира.

Мне до сих пор стыдно за ту себя.

Для меня она не была лучшей подругой. У меня были другие, с которыми я делилась секретами, ссорилась и мирилась. А для Риты я была всем. И она радовалась уже тому, что я ее не гоню, что принимаю в свою компанию, что иногда зову в гости, где моя мама говорит с ней ласково, гладит по голове, жалеет.

Она тянулась к моей маме, как к свету. А я в эти моменты ревновала, казалось, что мама уделяет ей слишком много внимания.

Тот случай я запомнила на всю жизнь. Мы с мамой возились с розами, когда к калитке подошла Рита. Она прятала руку за спиной, но мама заметила.

— Что с пальцем? — ахнула она, перехватив Ритину кисть.

Палец распух, посинел, из-под ногтя сочился гной. Рита дернулась, спрятала руку.

— Само пройдет, — пробормотала она.

— Какое само! — мама уже бежала в дом за бинтами и мазью. — В два раза толще нормального! Сейчас перевяжем!

Пока я металась между аптечкой и кухней, Рита стояла, опустив голову. А когда мама взяла ее руку и начала обрабатывать рану, по ее щекам потекли слезы. Тихие, беззвучные, будто годами копились где-то внутри.

— Ничего, детка, — приговаривала мама, смазывая воспаленную кожу. — Кто в детстве горя хлебнул, тот потом обязательно счастливым будет. Вот увидишь.

Я смотрела на них и чувствовала, как что-то переворачивается у меня в груди. Наверное, тогда я впервые поняла, что значит настоящая несправедливость. Что значит быть никем в собственном доме.

Отчим Риты был отдельной историей. Мать просто не любила дочь, а он — ненавидел. И эта ненависть была какая-то звериная, первобытная. Когда он выходил во двор, волоча больную ногу, куры разбегались с тревожным квохтаньем. Тех, кто не успевал, он бил тростью с размаху, как бейсбольной битой, и тогда в воздух взлетали клочья перьев, а его лицо перекашивала беззвучная усмешка. Этой же тростью он не раз охаживал и Риту.

Она не жаловалась. Никогда. Только прятала синяки под длинными рукавами, а когда я спрашивала, отмахивалась: «Упала».

Я не знала, как ей помочь. Только злилась. На ее мать, на отчима, на весь белый свет.

Однажды я зашла к ним домой. Домишко был крошечный, как сарай — одна комнатушка, кухня да покосившееся крыльцо. Ванной не было, туалет на улице. Я огляделась и спросила:

— А где ты спишь?

Рита махнула рукой в сторону кухни. Я заглянула — там не было кровати.

— На кухне? Но там же...

Она покраснела, закусила губу, быстро перевела разговор. Но когда мы вышли на улицу, вдруг сказала, будто невзначай:

— Я на трех табуретках сплю. Ставлю их в ряд, сверху матрасик.

Голос дрогнула, и тут же она фыркнула, будто рассказывала смешную историю:

— Зато удобно. Утром будильник выключаю — и сразу на полу. Бодрит. В школу точно не опоздаю.

Мы засмеялись вместе, а потом, уже дома, я поняла, что это было вообще не смешно. Это было чудовищно.

Мы взрослели, и наши дороги начали расходиться. Рита открыла для себя мальчиков, а в них — новый источник ласки и внимания. Ей нужно было так много, так бесконечно много, чтобы заполнить ту пустоту, что зияла внутри.

В пятнадцать, после девятого класса, она собрала вещи и уехала в Москву. Никто не уговаривал ее остаться. Мать только отмахнулась: «Пусть катится, мне же легче».

А потом по деревне поползли слухи. Кто-то видел ее на вокзале, кто-то слышал, чем она там занимается. Мать сначала открещивалась, клялась, что не знает, а потом сама же и рассказала, с каким-то злым, торжествующим лицом.

— Путаной она там стала! — бросила она в ответ на вопрос моей мамы. — Позорница! Говорит, деньги мне пришлет. А мне такие деньги не нужны. Тьфу!

Но на почту она все равно ходила. И переводы получала. Только говорила, что это от старшей дочери.

В первый и последний раз я увидела Риту уже взрослой, когда она приехала в отпуск. Она стояла на пороге, и я не сразу узнала ее. Фигура расплылась, лицо стало каким-то прожженным, будто она перевидала слишком много. Но сама Рита казалась абсолютно довольной собой. Она улыбалась во все тридцать два, игриво поводила плечами, кокетливо прищуривала глаза.

Моя мама встретила ее с непривычной для нее суетливостью, заохала, заахала, назвала «солнышком», «родной». Рита смущенно опускала глаза, на щеках играл румянец. Она рассказывала маме какие-то небылицы про секретарскую работу, про компьютеры и документы. Я слушала и молчала.

Когда мы вышли к реке, где нас ждали ребята, Рита преобразилась. Она выставляла себя напоказ, демонстрировала формы, которые раздались за год так, что парни, помнившие ее стройной, не скрывали удивления.

— Ну и чем занимаешься? — спросил Сергей, делая заинтересованный вид.

— Секретарем в солидной фирме, — невозмутимо ответила Рита.

Мы переглянулись. Кто-то не сдержался, закашлялся, пряча усмешку.

А Рита, будто не замечая, бросилась в воду. Она осталась в одном черном лифчике, поправила его, специально подчеркнув формы. Парни украдкой бросали взгляды в сторону ее откровенного декольте.

Она выбрала своей мишенью тихого, застенчивого Олега. Подошла, покачивая бедрами, схватила за руку, потянула в воду.

— Ну что, Олежек, освежимся?

Олег, красный как рак, пытался сопротивляться, но она не слушала. Ее пронзительный, похожий на лошадиное ржание смех разносился над рекой. Она шлепала по воде, обрызгивая смущенного парня, ее пышные формы беззастенчиво колебались.

— Жесть… — сквозь зубы процедил Игорь.
— Секретутка, блин, — фыркнул другой.
— Кое-то явно не против, да, Олежек?

Выбравшись на берег, Рита пристроилась рядом с Олегом, вся покрытая мурашками. А потом вдруг натянула футболку и вздохнула:

— Скучные вы какие-то.

Я смотрела на нее и не узнавала. В этом вызывающем, откровенном поведении кричало что-то отчаянное, голодное. «Ну полюбите меня хоть кто-нибудь! Пожалуйста! Подарите мне ласку!»

Ей научили, что любовь можно купить. Что она — товар, который продается. И она продавала себя, а кто-то покупал. Мне было страшно от этой мысли.

Потом, уже через много лет, я узнала, что Рита вышла замуж. За мужчину намного старше, родила двоих детей, живет в своем доме. В ленте мелькали ее фотографии — пухлая, счастливая, с огромными испуганными глазами, которые теперь смотрели на мир спокойно.

А потом появилась траурная рамка.

«Ах, мама-мамочка, родная, к тебе прижаться бы сейчас», — читала я стихи, написанные Ритой, и не могла поверить. К кому она хочет прижаться? К той, что сдала ее в детдом? К той, что заставила спать на табуретках? К той, что назвала ее позорницей и выгнала?

Я хотела кричать от несправедливости. Но потом смотрела на ее счастливое, спокойное лицо и понимала: она простила. Просто взяла и простила. Потому что иначе нельзя. Иначе эта тяжелая, страшная ноша раздавит.

Она выжила. Она стала счастливой. А я сижу и думаю — как? Как из всего этого ада можно выйти человеком, способным написать матери: «Любимая, родная»? И не нахожу ответа. Только смотрю на ее фотографию и чувствуем, как что-то сжимается в груди.