Я стояла в дверях летней кухни и смотрела на него. Слова ещё висели в воздухе — «где ты шляешься», — и я слышала их, как будто они были сделаны из чего-то плотного, из металла или бетона, как будто их можно было взять в руки и взвесить.
На столе — пустые бутылки из-под пива. Три штуки. Пепельница с горкой окурков, хотя он обещал год назад бросить. Пакет семечек, высыпанный прямо на клеёнку — шелуха раскидана вокруг в радиусе полуметра. Часы на стене показывали половину второго дня.
Я провела на ногах с шести утра. Сначала — смена в больничном буфете. Это значит: встать в полшестого, умыться, съесть что-то наспех — обычно хлеб с маслом и чай, потому что больше времени нет, — и идти к остановке. Буфет открывался в семь, а мне нужно было успеть принять товар, разложить, включить кофемашину, которая через раз заедала, и встать за прилавок с таким видом, будто жизнь прекрасна.
Потом — заехала на рынок, потому что у нас кончилась гречка и масло. Взяла, что нужно, уложила в сумку поверх сменной обуви и поехала.
Потом — автобус, потом маршрутка, потом пешком от остановки, потому что такси до дачи стоит столько, сколько я зарабатываю за смену. Я однажды считала: четыреста туда, четыреста обратно. Моя смена — восемьсот сорок рублей после вычетов. Так что маршрутка.
— Твои родные, — сказала я ровно. — Это ты правильно говоришь.
— Что?!
— Твои. Не мои. Мои — это мама в Вологде, которую я не видела два года, потому что денег на дорогу нет.
Он поднялся со стула. Вадим всегда вставал, когда хотел выглядеть значительнее. Роста в нём было метр семьдесят восемь — немало, но когда человек три года не работает и при этом умеет только требовать, рост перестаёт иметь значение.
— Ты что себе позволяешь?
— Я? — я поставила сумку на порог. — Я ничего себе не позволяю, Вадим. У меня на это нет ни времени, ни сил. Ты мне лучше скажи: они давно приехали?
— В час. Мать, отец, Светка с мужем.
— Четыре человека.
— Ну и что?
— И ты сидел и ждал, пока я с работы приеду и буду готовить на четыре человека?
Он пожал плечами. Это его любимый жест — пожать плечами, как будто всё происходящее его слегка удивляет, но в целом соответствует ожиданиям.
— Ты же умеешь готовить.
— Умею. А ты умеешь работать. Но почему-то одно из этих умений используется, а другое — нет.
— Нина! — он повысил голос. Соседи у нас через забор, но в этот момент мне было всё равно. — Ты что, скандал при родителях хочешь устроить?
— Где они сейчас?
— В беседке сидят.
— Вот и хорошо. Значит, не слышат.
Я прошла мимо него в кухню, открыла холодильник. Там была картошка, три яйца, кусок сала, который я берегла до следующей недели, немного лука и початая банка огурцов. Не густо, но не голод.
— Сала не трогай, — сказал он за спиной. — Мать привезла, это нашим не подходит.
Я обернулась.
— Что значит «нашим не подходит»?
— Нина, ну ты понимаешь. У тебя желудок.
Сало привезла его мать. Значит, оно «наше» — их. А я — «наш желудок», который надо беречь от нашего же сала.
Я достала сало из холодильника и положила на стол.
Вадим смотрел на меня.
Мы поженились девять лет назад. Тогда он работал мастером в автосервисе, зарабатывал прилично — вдвое больше моего. Был весёлым и, как мне казалось, надёжным. На самом деле это были разные вещи — весёлый и надёжный, — просто я тогда не умела их различать.
Первые годы были нормальными. Ездили в отпуск, сделали ремонт своими руками, поругались из-за цвета кафеля в ванной — потом смеялись над этим.
Дачу купили вместе — я вложила всё, что осталось от бабушки, он добавил из своих. Хорошее место, тихое, земля шесть соток, яблони старые, колодец чистый. Я любила сюда ездить. Любила, пока дача не стала тем местом, куда он переезжал на всё лето и ждал, пока я приеду и что-нибудь сделаю.
Три года назад сервис закрылся. Владелец продал помещение под торговый центр, людей распустили. Вадим сказал — временно, найдёт что-нибудь другое. Первый месяц искал. Второй — уже не очень. С третьего — перестал вообще, потому что, по его словам, «рынок труда в их городе — это смех сквозь слёзы» и «он не собирается работать за копейки».
Я работала в больничном буфете. Копейки.
— Нина, не надо так, — сказал он примирительно. Это второй его любимый жест — когда понимает, что перегнул, переходит на мирный тон. — Ну что ты завелась? Я же просто сказал — приехали люди, нужно что-то приготовить. Нормально сказал.
— «Где шляешься» — это нормально?
— Ну, вырвалось. Я не со зла.
Я молчала и чистила картошку.
Он постоял ещё немного, потом вышел. Наверное, пошёл обратно в беседку — сидеть с отцом, пить пиво и жаловаться, что жена вернулась злая и теперь вот — настроение испорчено.
Его мать зашла через десять минут.
Тамара Григорьевна — женщина крупная, громкая, в цветастом халате — она всегда приезжала на дачу в халате, как будто это была её собственная территория, а мы с Вадимом тут снимали комнату. Ей было шестьдесят два года, она была на пенсии и отличалась тем, что всегда знала, как правильно. Как правильно варить борщ, как правильно складывать полотенца, как правильно разговаривать с мужем — то есть не так, как это делала я.
Мы с ней никогда особо не дружили. Она считала, что я недостаточно хорошо слежу за её сыном. Я считала, что её сыну пора научиться следить за собой самому. Эти две точки зрения не совмещались, и мы обе это знали, и делали вид, что всё нормально.
— Нина, помочь? — спросила она, заходя в кухню.
— Не нужно, справлюсь.
— Я курочку привезла. Хотела сказать раньше, но не успела. Вон, в сумке на веранде.
Я ничего не ответила. Почистила ещё одну картофелину.
— Ты на Вадю не злись, — сказала она. — Он просто переживает. Работу ищет, нервничает.
— Тамара Григорьевна. Три года.
— Что три года?
— Он три года «ищет».
Она поджала губы.
— Сейчас время такое. Мужчинам тяжело.
— Женщинам легко, — сказала я. — Поэтому я встаю в шесть, еду в больницу, стою за прилавком восемь часов, потом еду на рынок, потом сюда — сорок минут в маршрутке с тяжёлой сумкой. И готовлю на шесть человек, потому что так правильно.
Она помолчала.
— Я не знала, что ты так... устаёшь.
— Вы не спрашивали.
Она взяла курицу из сумки на веранде — я слышала шуршание — и принесла в кухню. Положила на стол без слов. Потом достала фартук из кармана халата — она всегда ездила к нам в халате, по-домашнему, как будто это было её территорией.
— Давай я займусь, — сказала она. Не спросила. Сказала.
— Хорошо, — ответила я.
Вышла на веранду. Нашла старый шезлонг, тот, что Вадим всё собирался починить и не чинил, — одна нога была примотана скотчем — и осторожно в него опустилась.
Небо над дачей было белёсым, летним, без единого облака. Пахло смородиной и немного дымом — соседи с той стороны что-то жгли. Где-то кричала птица. Я не знала, как она называется.
Из беседки доносился голос Вадима. Он что-то рассказывал отцу — смеялся, интонировал, делал паузы. Хороший рассказчик, это у него всегда было. На первом свидании он рассказывал про своё детство в деревне так, что я смеялась до слёз. Весёлый был.
Я вытащила телефон. Написала маме — просто так, без повода: «Привет, мам. Как ты?» Она ответила через две минуты: «Хорошо, доча. Помидоры пошли. Когда приедешь?»
«Скоро», — написала я. Хотя не знала, когда скоро.
В кухне Тамара Григорьевна гремела посудой. Пахло луком — она резала быстро, по-деревенски, крупно. Я слышала, как она переставляет кастрюли, что-то бормочет под нос.
Через какое-то время вышел Вадим.
Остановился у шезлонга. Смотрел сверху вниз.
— Мать готовит?
— Да.
— Ты мог бы сказать «спасибо».
— Тебе? — спросила я. — За что?
Он помолчал.
— Нина, ну что ты такая...
— Какая?
— Колючая. Я просто хочу нормально, как семья. Чтобы приехали люди, поели, посидели.
— Это нормально, — согласилась я. — Ненормально — что ты встречаешь меня криком после восьми часов смены.
— Я же сказал — вырвалось.
— Много чего вырывается, Вадим. Три года много чего вырывается. «Найду работу» — вырвалось. «Возьмусь за огород» — вырвалось. «Починю шезлонг» — вырвалось.
Он сел на ступеньку веранды. Это было неожиданно — обычно он уходил, когда я начинала говорить вот так, прямо.
— Ты хочешь развода? — спросил он.
Я не ожидала этого вопроса. Помолчала.
— Не знаю, — ответила я честно.
— Не знаешь?
— Не знаю. Я устала думать о разводе, пока думаю о том, хватит ли денег до следующей зарплаты.
Он смотрел на свои руки. Руки у него были хорошие — крупные, умелые. Руки мастера, который умеет чинить двигатели, разбирает и собирает коробки передач, знает, как устроен любой механизм.
— Я боюсь, — сказал он вдруг.
— Чего?
— Что пойду — и не возьмут. Или возьмут, но это будет что-то такое... унизительное. Грузчиком там, или дворником.
— Ты же мастер.
— Сертификат устарел. Три года не практиковал. Новые машины — я уже не знаю все модели. Там столько всего изменилось — электроника, диагностика другая, у некоторых вообще программное обеспечение, как в компьютере. Я открою капот — и не узнаю половины.
— Этому учатся, — сказала я.
— В моём возрасте?
— Тебе сорок один год, Вадим.
Он помолчал. Смотрел на ступеньку под ногами — там была трещина в доске, он собирался её починить ещё в прошлом году, и трещина с тех пор стала шире.
— Я помню, как отец сказал — иди в автосервис, там всегда работа. Машин становится больше, мастера нужны. Я пошёл. Двадцать лет отработал. Двадцать лет в одном деле — это же что-то значит?
— Значит.
— А потом раз — и ничего. Как будто этих двадцати лет не было.
Я не знала, что ответить. Это было правда — жестокая, простая правда, которую не исправишь словами. Я просто сидела и слушала.
Я смотрела на него. Вот так — впервые за долгое время — он говорил что-то настоящее. Не «рынок труда», не «время такое», а — боюсь. Обыкновенное человеческое слово.
— Вадим. Можно переучиться. Курсы есть, я смотрела.
— Платные.
— Есть и бесплатные. При центре занятости. Я читала.
Он поднял на меня глаза. Первый раз за весь этот разговор смотрел не мимо, не в сторону — прямо.
— Ты читала?
— Искала. Полгода назад. Хотела тебе сказать, но ты тогда как раз поругался с Серёгой, и я решила подождать.
— Почему не сказала потом?
Я пожала плечами. Потому что потом было другое — потом я устала ждать, когда будет «хороший момент». Потому что хорошие моменты перестали приходить сами по себе, и я перестала их ждать, и просто продолжала вставать в полшестого, ехать в больницу, стоять за прилавком и считать деньги до следующей зарплаты.
— Есть программа, — сказала я. — На диагностику современных авто. Четыре месяца, бесплатно, по направлению от центра занятости. Нужно встать на учёт как безработный — ты официально не стоишь, я проверяла.
— Ты и это проверяла?
— Да.
Он смотрел на меня долго. Я не могла понять, что именно он думает — то ли что я лезу не в своё дело, то ли что я занималась этим тихо, без скандалов, полгода, и не говорила.
— Запиши, — сказал наконец.
Это было короткое слово. Просто «запиши». Без «пожалуйста», без «спасибо», без объятий и обещаний. Но у него было другое качество, чем у всего, что он говорил в последние три года. Оно было настоящим.
— Хорошо, — сказала я.
Из беседки Светка крикнула:
— Вадь, папа говорит — лопату поищи, хочет яму под компост выкопать!
— Сейчас, — отозвался он. Встал со ступеньки. Постоял ещё секунду, не уходя.
— Нин. Я... Ну, ты понимаешь.
— Понимаю, — сказала я. — Иди.
Он пошёл в сарай за лопатой. Я смотрела ему вслед — широкая спина, немного ссутуленные плечи, та самая уверенная походка, которая когда-то казалась мне такой надёжной.
Шезлонг скрипнул под моим весом. Скотч на ножке держал.
Я подумала о маме, о помидорах, о том, что, может быть, в следующем месяце — если смена встанет хорошо и не будет лишних расходов — удастся съездить в Вологду хотя бы на три дня. Мама жила одна с тех пор, как умер папа. Говорила, что нормально, что помидоры идут и соседка Тоня заходит. Но я знала, что она ждёт.
О курсах в центре занятости. О бумажках, которые нужно будет собрать — паспорт, трудовая, заявление. Я уже знала, какие. Читала.
О том, что я полгода хранила эту информацию и не знала, когда её достать. И всё-таки достала — не потому что была готова, а потому что он сказал «боюсь» — одно живое слово после трёх лет жалоб и оправданий.
Может быть, именно так и начинается что-то настоящее — не с громких разговоров и клятв у кухонного стола, не со сцен и слёз, а с одного маленького «запиши». Без торжества, без укора. Просто: запиши.
Может быть.
Из кухни Тамара Григорьевна позвала:
— Нина! Соль где?
— В шкафчике над плитой, слева!
— Нашла, спасибо!
Голос у неё был обычный — деловой, без подтекста. Как будто мы с ней не говорили полчаса назад о трёх годах и усталости. Может быть, для неё это разговор и закончился — она сказала своё, я сказала своё, теперь курица жарится и всё нормально. Может быть, это и правильный способ — не копить, не возвращаться, жарить курицу.
Я закрыла глаза.
Пахло смородиной — куст рос прямо за верандой, чёрная смородина, крупная, в этом году особенно. И курицей с чесноком. И дымом с соседского участка — они жгли что-то, может быть, ботву. И немного — скошенной где-то травой, хотя я не слышала, чтобы кто-то косил.
Птица снова крикнула — ту же самую непонятную ноту, одиночную, как вопрос без ответа.
Я так и не узнала, как она называется. Каждое лето слышала — и каждое лето забывала спросить. Или не было рядом никого, кто знал бы. Надо будет спросить у кого-нибудь. У Тамары Григорьевны — она выросла в деревне, должна знать птиц.
Потом.
Из беседки донёсся стук лопаты — Вадим начал копать. Отец что-то говорил ему, показывал где. Они переговаривались спокойно, по-деловому — старая мужская близость, которая в другие моменты куда-то пряталась.
Сейчас я просто сидела в сломанном шезлонге на чужой-своей даче и давала ногам отдохнуть.
Смена была завтра в семь утра.
Но это — завтра.
Этого пока было достаточно.