Скамейка в коридоре. Рваный дерматин, запах хлорки. Рядом — незнакомая женщина.
— Он хороший. Приезжает по вторникам. Иногда по пятницам.
— Аккуратный?
— Очень. Побритый. Одеколон — «Русский лес», в зелёной бутылке. Знаете такой?
Маргарита знала. Эта бутылка стояла в её ванной тридцать лет.
— Ремешок на часах поправляет? — спросила она.
Женщина уставилась на неё.
Маргарита встала. Талон остался на скамейке.
Маргарита разложила рубашку на доске, расправила воротник двумя пальцами и провела утюгом — от плеча к манжете, как делала это каждое утро с самой свадьбы. Пар поднимался от ткани и оседал на стекле кухонного окна, и сквозь эту дымку двор внизу казался размытым, будто нарисованным.
Борис любил, чтобы стрелка на рукаве шла ровно. Не просил — она сама заметила ещё в первый год, когда он перевесил рубашку с плечиков и погладил заново, молча, не объясняя. С тех пор гладила так, как надо.
— Рита, воротник.
Борис стоял в дверях кухни, уже в брюках, уже побритый. Пахло его одеколоном — тем же, что и двадцать лет назад, «Русский лес», зелёная бутылка на полке в ванной.
— Что воротник? — Маргарита подняла утюг.
— Левый угол загнулся. Видишь?
Маргарита посмотрела. Угол лежал ровно, но она провела утюгом ещё раз, с нажимом, и Борис кивнул, забрал рубашку с доски и ушёл в коридор.
За стеной у соседей заработал телевизор — утренние новости, голос диктора прорывался сквозь тонкую панель, и Маргарита точно знала: Зинаида Павловна тоже встала, тоже включила чайник, тоже ждёт, пока муж оденется. Весь подъезд жил одинаково, и в этом было что-то правильное.
Борис вышел ровно в семь сорок. Дверь щёлкнула. Маргарита убрала доску в щель между холодильником и стеной, сложила удлинитель и поставила чайник. Завтрак она готовила себе одна — Борис не ел по утрам, только кофе, стоя, в прихожей, пока завязывал ботинки.
Стиральная машина барахлила третью неделю. Сначала начала гудеть на отжиме, потом перестала сливать воду, и Маргарита два дня выжимала бельё руками в ванной, пока Борис не сказал: вызову мастера.
Мастер пришёл в среду, к одиннадцати. Молодой парень в синей куртке с логотипом, пахнущий сигаретами и машинным маслом. Маргарита убрала из ванной сушилку, чтобы не мешала, и встала в дверях.
— Давно барахлит? — спросил он, не оборачиваясь, уже откручивая заднюю панель.
— Недели три. Может, месяц. Я на шум сначала не обратила внимания, мало ли.
Мастер хмыкнул и полез внутрь. Маргарита пошла ставить чайник — предложить чай было правильно, так положено. Она достала чашку, ту, что для гостей, с васильками по краю, и услышала из ванной:
— Вот ваша проблема.
Маргарита вернулась. Мастер сидел на корточках и держал в руке мобильный телефон — маленький, старый, с потёртым корпусом. Кнопочный.
— За барабан провалился. Бил по стенкам — вот вам и грохот. Вот и слив забился, — он протянул телефон Маргарите. — Ваш?
Маргарита взяла. Не её. Маргаритин лежал на кухонном столе, чёрный, с трещиной в углу экрана. Этот был другой — серебристый, маленький, с кнопками. Она перевернула его, посмотрела на заднюю крышку. Ничего. Ни царапины, ни наклейки.
— Наверное, мужа, — сказала она и положила телефон на стиральную машину.
Мастер закончил через час. Маргарита заплатила, закрыла дверь и вернулась в ванную. Телефон лежал, где она его оставила. Она подняла его, нажала кнопку включения.
Экран не загорелся.
Маргарита нашла зарядку в ящике комода — старую, от телефона, который Борис выбросил два года назад, — и подключила. Индикатор замигал красным. Она положила телефон на тумбочку и пошла готовить обед. Борис приходил в шесть, и к шести всё должно быть на столе. Так было всегда.
***
К четырём часам телефон зарядился. Маргарита села на край кровати, взяла его и включила. Экран засветился тускло, с белой полосой внизу. Старая модель, наверное, одна из тех, что Борис покупал для работы — он всегда носил два, один рабочий, один обычный.
Контакты оказались пустыми, и журнал звонков тоже — кто-то вычистил всё до последней записи. Маргарита уже хотела выключить, когда увидела папку «Галерея». Иконка показывала: двести тринадцать файлов.
Первая фотография — кухня. Но не их кухня. Другие обои, синие, с мелким рисунком. Другой стол — круглый, не прямоугольный. На столе — нарезка, бутылка вина, две тарелки.
Вторая фотография — ёлка. Наряженная мишурой, в углу комнаты, которую Маргарита видела впервые. На диване, рядом с ёлкой, лежал плед — бордовый, свёрнутый валиком.
Маргарита пролистала дальше. Следующий снимок — другой год, мишура другая, но комната та же. Дальше — то же самое: декабрь за декабрём. Каждый год — новая ёлка в чужой квартире, и с каждым снимком Маргарита считала: двенадцатый, тринадцатый, четырнадцатый. На пятнадцатой ёлке у стены стояли тапочки. Домашние, войлочные, серые с белой окантовкой. Такие же, как у неё. Тот же цвет. Тот же фасон.
Она опустила телефон на колени. На тумбочке тикал будильник, и за стеной Зинаида Павловна включила пылесос — тот самый, который гудел каждую среду в одно и то же время. Среда. Пылесос. Часы. Всё как всегда.
Маргарита встала, прошла на кухню и поставила кастрюлю на плиту. Включила газ. Борщ. Борис любил борщ по средам. Она начала чистить свёклу, и нож соскальзывал по мокрой кожуре, но Маргарита не замечала — чистила и смотрела в окно, где двор уже темнел, и фонари ещё не зажглись, и было то пустое время между днём и вечером, когда всё замирает.
К шести она накрыла на стол. Борщ стоял в кастрюле на выключенной конфорке. Хлеб нарезан. Тарелка с ложкой, салфетка рядом. Для одного — Маргарита не ела борщ по вечерам, привыкла.
Борис пришёл в шесть ноль три. Снял ботинки, повесил куртку, прошёл в ванную — мыть руки. Маргарита стояла у плиты и ждала, пока он сядет.
— Борь, — сказала она, когда он вытирал руки полотенцем. — Мастер сегодня приходил.
— Починил? — Борис сел за стол и придвинул тарелку.
— Починил. За барабаном нашёл телефон. Старый, кнопочный.
Борис взял ложку. Не сразу — подержал, повернул, положил обратно. Потом взял снова.
— Мой, наверное. Я год назад искал, помнишь? Рабочий, серебристый. Решил, что на работе забыл.
— Я его зарядила, — сказала Маргарита.
Тишина длилась три секунды. Борис поправил ремешок часов — сдвинул на четверть оборота, как делал всегда, когда кто-то задавал вопрос, на который он не хотел отвечать.
— И что? — спросил он.
— Фотографии, Борь. Квартира. Ёлка. Тапочки.
Борис поднял ложку, зачерпнул борщ и поднёс ко рту. Подул. Откусил хлеб. Жевал — и Маргарита стояла у плиты, смотрела, как он ест, и ждала, потому что всю совместную жизнь она ждала, пока он доест, пока допьёт, пока договорит.
— Рита, — сказал Борис, не поднимая глаз, — это старый телефон. Рабочий. Там клиенты скидывали фото квартир, я с недвижимостью работал, ты знаешь.
— Ёлки, — повторила Маргарита. — Тапочки у стены. Каждый год — новая ёлка.
— Клиент снимал квартиру на Новый год, — Борис отломил ещё хлеба. — Рита, я устал. Давай не будем.
Маргарита сняла фартук. Расправила и сложила вдвое, потом повесила на спинку стула. Достала телефон из кармана халата и положила на стол, между его тарелкой и хлебницей.
— Там тридцать ёлок, Борь. С девяносто шестого. Я посчитала.
Борис перестал жевать. Поставил ложку поперёк тарелки, вытер рот салфеткой и посмотрел на неё — первый раз за вечер. Прямо. Без мигания.
— Рита, сядь. Ты себя накручиваешь. В шестьдесят лет ревновать к фотографиям из рабочего телефона — это... — Он не закончил. Поправил ремешок ещё раз. — Доверие, Рита. Мы с тобой тридцать лет. Неужели тридцать лет ничего не значат?
За стеной Зинаида Павловна выключила телевизор, и стало так тихо, что было слышно, как капает кран — тот, который Борис обещал починить с февраля.
Маргарита не села. Стояла у плиты, прижав фартук к животу, и смотрела на мужа, который ел её борщ и объяснял ей, что она сошла с ума.
***
Утром Маргарита взяла направление в поликлинику. Не ради телефона — ради давления, которое скакало вторую неделю, и ради бессонницы, которая началась в ту ночь после борща и не отпускала. Борис утром спросил: «Ты плохо выглядишь, не заболела?» — и она ответила «нет», потому что объяснять не хотела, а врать не умела, и «нет» было единственным словом, которое не было ни тем, ни другим.
В поликлинике на Краснопресненской было душно и пахло хлоркой. Очередь к терапевту — восемь человек, Маргарита взяла талон и села на скамейку у стены. Дерматин был рваный, и из щели торчал жёлтый поролон.
Рядом сидела женщина лет пятидесяти пяти — худая, в бежевом пальто, с сумкой на коленях. Она перебирала в сумке что-то, доставала и убирала обратно, и Маргарита старалась не смотреть, но женщина повернулась к ней сама.
— Долго ждать?
— С девяти сижу, — ответила Маргарита. — Три человека прошли.
Женщина достала из сумки бутылку воды, отвинтила крышку, глотнула и убрала обратно.
— Я к неврологу. Руки немеют по ночам. Муж говорит — отлежала. А я знаю, что не отлежала, потому что не сплю.
— Тоже не сплю, — сказала Маргарита, и это вышло само, не потому что хотела жаловаться, а потому что было правдой.
— Нервы, — сказала женщина. — У меня мужчина... — Она замолчала, будто решала, стоит ли продолжать. — Он хороший. Приезжает по вторникам и пятницам. Ужинаем. Иногда остаётся до утра, но редко. Говорит — работа.
Маргарита не ответила. Она смотрела на женщину и пыталась понять, зачем та рассказывает, но женщина продолжила сама:
— По вторникам и пятницам. Уже... давно. У него свой одеколон в ванной. «Русский лес», знаете? В зелёной бутылке.
Из кабинета вышла медсестра, назвала фамилию, и кто-то встал из очереди и пошёл. Маргарита сидела. В зелёной бутылке. «Русский лес». Вторники и пятницы.
Борис по вторникам задерживался на работе. По пятницам — ездил к приятелю в гараж, «машину ковырять».
— Аккуратный? — спросила Маргарита, и голос не дрогнул, потому что она ещё не верила, ещё выстраивала стену из совпадений. — Побритый всегда? Часы на левой руке, ремешок поправляет?
Женщина уставилась на неё.
Маргарита встала. Талон остался на скамейке — белый прямоугольник с номером, который никому больше был не нужен.
В субботу утром Маргарита пошла на рынок. Нужна была картошка, морковь и лук — то, что она покупала каждую субботу, потому что по субботам Борис любил жареную картошку с грибами, и эту привычку они не нарушали ни разу.
У прилавка с овощами стояла Тамара Ивановна — бывшая коллега Бориса по заводу, жена Серёжи-сварщика. Они дружили семьями ещё в девяностых, когда жили в одном подъезде, потом Тамара с мужем переехали, но иногда пересекались — здесь, на рынке, или у проходной, когда Маргарита носила Борису обед.
Тамара заметила Маргариту первой. Положила пакет с яблоками в сумку, посмотрела куда-то мимо — вправо, на ряд с рыбой, — и сделала шаг в сторону.
— Тамара, — окликнула Маргарита.
Та обернулась. На лице было то выражение, которое Маргарита узнавала безошибочно — так смотрят, когда знают что-то, о чём их не спрашивали.
— Ой, Рита. Привет. Я бегу, Серёжу жду в машине.
Маргарита подошла ближе. Между ними был прилавок с морковью, и продавщица взвешивала кому-то свёклу, и от мясного ряда тянуло сырым мясом.
— Тамара, подожди. Одну минуту.
— Рит, правда, я тороплюсь, — Тамара отступила назад и потянула сумку на себя, будто Маргарита могла её забрать.
— Ты знала? — спросила Маргарита.
Тамара посмотрела на неё. Потом на продавщицу, которая протягивала кому-то сдачу. Потом — снова мимо, на рыбный ряд.
— Рит, я не хочу в это лезть. Мне Серёжа сказал — не лезь. Я не лезу.
Маргарита поставила пакет с картошкой на прилавок. Продавщица ждала оплаты, но Маргарита не доставала кошелёк. Стояла и смотрела, как Тамара Ивановна, с которой они двадцать с лишним лет пили чай по воскресеньям, уходит в проход между рядами, не оглядываясь.
Сдачу за картошку Маргарита так и не взяла.
В подъезде, на обратном пути, она столкнулась с Зинаидой Павловной. Соседка выносила мусор и придержала дверь.
— Рит, я тебе хотела сказать. Видела вчера твоего Бориса на Садовой. Думала, он к врачу, но потом вспомнила — на Садовой же нет поликлиники.
Маргарита прошла мимо, поднялась на третий этаж, отперла дверь и села на табуретку в прихожей, не сняв ботинки. Пакет с картошкой поставила на пол. Ботинки Бориса стояли у порога — начищенные, аккуратные, носками к двери. Рядом — его тапочки. Серые, войлочные, с белой окантовкой.
Маргарита смотрела на них и не могла надеть свои.
Вечером она позвонила Марии.
— Маша, мне нужно с тобой поговорить. Не по телефону.
— Мам, я в четверг приеду. Что случилось?
— В четверг, — повторила Маргарита. — Хорошо. В четверг.
Она хотела сказать сейчас. Хотела, чтобы дочь приехала сегодня, чтобы кто-то сел рядом и сказал: я с тобой. Но четверг — значит четверг. Маргарита привыкла ждать.
Следующие три дня прошли одинаково — Борис уходил в семь сорок, возвращался в шесть, ел, включал телевизор, ложился в десять. Маргарита гладила рубашки, варила суп, мыла посуду и не говорила ни слова. Телефон лежал в ящике комода, под стопкой зимних шарфов, и каждый раз, когда она открывала ящик за чем-нибудь, видела серебристый край корпуса и закрывала ящик обратно.
Во вторник Борис сказал: задержусь на работе, не жди с ужином. Маргарита кивнула. Вторник. Как та женщина в поликлинике сказала — вторники и пятницы.
Она сидела на кухне одна. За окном стемнело, и фонарь во дворе горел жёлтым пятном, освещая лавочку и песочницу, в которой давно никто не играл. Маргарита достала из ящика телефон и стала листать фотографии — не ёлки, дальше. Дни рождения. Чей-то торт со свечами на круглом столе — том самом, с синими обоями позади. Лето — балкон, цветы в ящике, Борис в футболке, загорелый, с бутылкой пива. Маргарита никогда не видела его загорелым — они не ездили на юг, не было денег, а он объяснял: жара мне противопоказана.
Она долистала до конца. Последняя фотография — декабрь прошлого года. Та же квартира. На вешалке — куртка Бориса, та самая, в которой он уходил каждое утро. И тапочки у двери. Серые. Войлочные. Белая окантовка.
Одна пара здесь. Вторая — там. Тот же цвет. Тот же фасон. Он купил одинаковые. Чтобы не перепутать жизни.
Маргарита выключила телефон и убрала в ящик. Шарфы сверху. Ящик — на место. Потом встала, прошла в ванную, умылась холодной водой и легла спать. В час ночи хлопнула входная дверь — Борис вернулся. Снял ботинки, прошёл в ванную, почистил зубы. Лёг рядом. Через три минуты — ровное дыхание.
Маргарита лежала и считала. Не ёлки — годы. Маше было четыре, когда появилась первая фотография. Маша пошла в школу — на снимках уже была ёлка с гирляндой. Маша закончила институт — на снимках появились цветы на балконе. Вся жизнь дочери уместилась между чужими ёлками, и каждый год Борис наряжал две: одну здесь, одну там.
Господи, он и Новый год встречал дважды. Здесь — до курантов, с шампанским и «Иронией судьбы». Потом: «Пойду покурю на балкон». И уезжал? Нет, не мог — на машине выпивший. Или мог? Или встречал ТАМ в другой день, тридцатого, двадцать девятого? Организовал. Расписание. По минутам.
***
Мария приехала в четверг, как обещала. Борис был на работе. Маргарита открыла дверь, и дочь вошла — высокая, в очках, с телефоном в левой руке, экраном к себе. Сняла кроссовки, прошла на кухню, села на стул и положила телефон рядом.
— Ну, рассказывай. Что стряслось?
Маргарита села напротив. Достала из кармана халата серебристый телефон и положила на стол.
— Мастер нашёл за барабаном стиральной машины. Папин.
— И?
— Открой галерею.
Мария взяла телефон, включила, полистала. Маргарита смотрела на дочь и искала на её лице то, что сама переживала третью неделю — растерянность, удар, непонимание. Но Мария листала спокойно, останавливалась на секунду, листала дальше.
— Маш, ты видишь? Тридцать ёлок. Чужая квартира. Тапочки.
— Вижу, мам.
— И?
Мария положила телефон на стол. Сняла очки, протёрла стекло краем свитера и надела обратно.
— Мам, я... знала.
За окном на детской площадке мальчик позвал кого-то — тонким голосом, протяжно, как зовут, когда знают, что не услышат. Маргарита сидела на стуле, и стул был тот же, что и вчера, и стол был тот же, но кухня стала другой.
— Давно? — спросила Маргарита.
— Три года. Случайно. Папа звонил при мне, я услышала имя.
— И молчала.
— Мам, подожди. Я не хотела тебя ранить. Ты бы не выдержала — у тебя давление, у тебя нервы, и потом, мам... — Мария убрала телефон в карман — свой, не отцовский. — Может, это... не так страшно, как ты думаешь. Папа тебя содержит. Квартира — ваша. Ты ни в чём не нуждаешься.
Маргарита услышала те же слова, что говорил Борис. Те же. Слово в слово. «Крыша есть, дочь выросла, ни в чём не нуждалась».
— Маша, он жил двойной жизнью. С самой свадьбы.
— Мам, но он же не ушёл. Он здесь. Он тебя не бросил.
— Не бросил, — повторила Маргарита.
— Мам, ну подумай. Тебе шестьдесят. Куда ты пойдёшь? Квартира — пополам, это суд, это нервы, это года. У тебя пенсия — двадцать тысяч. Комната в коммуналке — и та дороже.
Маргарита стояла у раковины и мыла чашку — ту самую, с васильками, из которой Мария только что пила чай. Мыла и слушала, как дочь объясняет ей, почему она должна остаться с человеком, который превратил всю её жизнь в декорацию.
— Мам, может, ты сама... — Мария замолчала.
— Что — сама?
— Может, тебе стоило быть... другой. Повеселее. Полегче. Папа любит, когда с ним разговаривают, а ты вечно молчишь.
Маргарита поставила чашку на сушилку. Краем глаза видела: Мария развернула свой телефон, посмотрела на экран, убрала обратно.
— Ты говоришь, что я виновата, — сказала Маргарита.
— Я говорю, что бывают две стороны. Папа — не монстр. Он устал. Ты устала. Все устали. Но ломать семью из-за каких-то фотографий...
Маргарита повернулась к окну. Двор внизу был тот же — лавочка, песочница, фонарь. Тридцать лет она смотрела в это окно. Тридцать лет — в то же стекло, с тем же паром от утюга, и думала, что живёт.
Мария уехала через полчаса. Обняла на пороге — быстро, одной рукой, потому что во второй держала телефон.
***
Вечером пришёл Борис. Маргарита стояла на кухне. На столе лежал его телефон — серебристый, экраном вверх, с открытой галереей.
Борис увидел. Снял куртку и повесил на крючок, прошёл на кухню и сел за стол. Посмотрел на телефон, потом на Маргариту.
— Рита, я думал, мы это обсудили.
— Не обсудили. Ты сказал — рабочий телефон. Я проверила. Там нет ни одного рабочего контакта. Только фотографии. Тридцать ёлок, Боря.
Борис потянулся к телефону, но Маргарита накрыла его ладонью.
— Не трогай.
Он отдёрнул руку. Не от страха — от неожиданности. За тридцать лет она ни разу не сказала ему «не трогай». Ни разу не запретила ничего. Ни разу не повысила голос.
— Сядь, Рита. Не кричи. Нормально давай, — сказал Борис, и голос был тот же — ровный, тихий, как будто объясняет ребёнку.
— Я была в поликлинике. Там была женщина. Она описала мужчину, который приезжает к ней по вторникам и пятницам. Одеколон «Русский лес». Аккуратный. Побритый. Ремешок на часах поправляет.
Борис перестал поправлять ремешок. Опустил руки на стол ладонями вниз и прижал пальцы к клеёнке.
— Мало ли кто одеколон покупает, — сказал он. — Рита, ты сейчас из совпадений лепишь историю. Тебе нервы лечить надо, а не мужа допрашивать.
— Тамара отвела глаза на рынке. Зинаида видела тебя на Садовой. На Садовой нет поликлиники, Борь.
Борис встал. Прошёлся по кухне — два шага до окна, два обратно. Сел. Тарелка с борщом стояла перед ним нетронутая, и пар уже не шёл.
— Хорошо, — сказал он. — Хорошо, Рита. Допустим. Допустим, у меня был... друг. Знакомая. Мы общались. Это — моя жизнь, Рита. Моё личное пространство. Я не пил, не бил, не орал. Я тридцать лет содержал эту семью. Крыша над головой. Дочь с образованием. Ты — ни дня не работала последние пятнадцать лет, потому что я зарабатывал.
— Я работала, — сказала Маргарита. — Здесь. Каждый день. Стирала и гладила с утра до вечера, потом — к плите, потом — за тряпку. Это не работа?
— Рита, не передёргивай. Я о деньгах. — Борис поправил салфетку на столе, сложил её треугольником — привычка. — У тебя есть дом. У тебя есть дочь. У тебя есть я. А то, что у меня была СВОЯ жизнь — это мои дела. Ты ни в чём не нуждалась.
— Тапочки, — сказала Маргарита. — Серые. Войлочные. Белая окантовка. Такие же, как мои. Ты купил одинаковые.
Борис посмотрел на неё. Не мигая. Долго. Потом взял ложку и начал есть борщ. Холодный, не разогретый — брал ложку за ложкой, и звук был единственным на кухне: металл о фаянс, металл о фаянс.
— Борь, — сказала Маргарита. — Я уйду.
Борис жевал. Проглотил. Вытер рот салфеткой.
— Куда? — спросил он. — Куда ты уйдёшь, Рита? Тебе шестьдесят. Пенсия — двадцать тысяч. Квартира — совместная, будешь делить через суд — это два-три года. Маша на моей стороне, ты сама знаешь. — Он поставил ложку поперёк тарелки. — Подумай головой. Не животом, не обидой. Головой.
Маргарита сняла фартук. Расправила. Сложила. Положила на стул. Прошла в прихожую, достала из-под вешалки старую дорожную сумку, ту, с которой ездила к матери в Калугу, когда мать ещё была жива. Открыла шкаф. Достала свитер, потом второй, запихнула бельё и вытащила документы из верхнего ящика.
Борис вышел из кухни и встал в дверях.
— Рита, не делай глупостей. Ты никуда не пойдёшь. Некуда идти. Ты сама это знаешь.
Маргарита складывала вещи в сумку. Борис стоял и смотрел, и не останавливал — потому что знал, что останавливать не надо. Она остановится сама. Так было всегда. Она злилась, собирала что-то, передумывала, разбирала. Один раз, двадцать лет назад, она собрала чемодан, потому что он забыл про её день рождения. Через два часа — разобрала.
Телефон Маргариты зазвонил. Мария.
— Мам, ты папе сказала?
— Сказала.
— Мам, я тебя прошу. Не руби с плеча. Подумай. Тебе шестьдесят, у тебя нет жилья, нет работы, нет ничего. А папа — он не идеальный, но он ЕСТЬ. Многие женщины и этого не имеют.
Маргарита убрала телефон. Сумка стояла на полу — полупустая, открытая, с торчащим рукавом свитера. Она посмотрела на сумку. Потом на Бориса, который стоял в дверях и ждал.
Пойти было некуда. Мать умерла три года назад. Подруги — те, что знали и молчали. Дочь — на стороне отца. Комната в коммуналке — дороже пенсии.
Маргарита опустила сумку на пол. Борис развернулся и ушёл на кухню.
***
Маргарита сидела в прихожей на табуретке. Сумка стояла у ног, но она не собирала её и не разбирала. Из кухни доносились звуки: Борис грел чайник, доедал хлеб, двигал стулом.
Потом зазвонил телефон — его, обычный. Борис взял трубку и вышел в комнату, прикрыл дверь. Но стены в панельном доме тонкие, и Маргарита слышала каждое слово.
— Да, всё нормально. Нашла телефон. Ну тот, старый. Да. Нет, не ушла. Куда она денется.
Пауза. Маргарита сидела и не двигалась.
— Светик, не переживай. Я же говорил — она шуму наделает и успокоится. Всегда так. Помнишь, пять лет назад, когда Маша нашла квитанцию из ресторана? Тоже был скандал, потом всё утихло. Рита — она надёжная, не уйдёт. Ей некуда.
Маргарита услышала, как он засмеялся. Тихо, в трубку, тем смехом, который она знала — когда ему было хорошо, когда ему было спокойно, когда он точно знал, что всё под контролем. Он смеялся так на их свадьбе, на фотографии, которая стояла в серванте.
— Тапочки? — Борис хмыкнул. — Ну, пришлось объяснять. Она посчитала ёлки, представляешь? Тридцать ёлок. Маша мне звонила, говорит — мам, не руби с плеча. Умная девочка. Вся в меня.
Ещё одна пауза. Маргарита слышала, как он поправил что-то — наверное, ремешок.
— В субботу приеду. Как обычно. Скажу — на дачу к Серёже. Рита привыкнет. Она всегда привыкает.
Он повесил трубку. Вышел из комнаты. Увидел Маргариту на табуретке в прихожей. Прошёл мимо на кухню, открыл холодильник, достал кефир, налил в стакан.
— Борь, — сказала Маргарита из прихожей, и голос был тихий, ровный.
— Что, Рит?
— Мария знала три года.
Борис отпил кефир.
— Ну знала. И что? Умная девочка. Не лезет.
Он прошёл мимо неё в ванную. Почистил зубы. Вышел. Сел на кровать, снял носки и сложил вдвое, потом аккуратно положил на стул.
— Свет выключи, когда ляжешь, — сказал он и накрылся одеялом.
Маргарита сидела на табуретке. Сумка стояла у ног. Борис уже спал — через три минуты захрапел, как каждую ночь, ровно, с присвистом, и этот звук она слушала тридцать лет, думая, что так звучит надёжность.
На кухне стояла его тарелка с остатками борща. Рубашка на завтра висела на дверце шкафа — свежая, выглаженная, со стрелкой на рукаве. Маргарита сама повесила её утром, как вешала каждый день.
Она не встала и не убрала тарелку. Рубашку на завтра не проверила — впервые за всю совместную жизнь. Сидела в прихожей, на табуретке, рядом с полупустой сумкой, и тапочки Бориса стояли у двери — серые, войлочные, с белой окантовкой, — носками наружу, готовые к утру.
Точно такие же стояли где-то на Садовой. Тоже носками к двери. Тоже готовые.
Если подписались — значит, вместе ❤️
Сейчас читают: