Найти в Дзене
ИРОНИЯ СУДЬБЫ

СБЕЖАВШАЯ НЕВЕСТА...

РАССКАЗ. ГЛАВА 1.
Сеновал пах летней истомой и терпкой полынью.
Солнце стояло в зените, и даже здесь, в полутени, воздух был густым, как топленое молоко. Высоко над крышей, в раскаленном мареве, заливался жаворонок — его трескучая песня казалась продолжением зноя.
— Аксинья, а я за Кольку замуж хочу. Он мне ночами снится, — выдохнула Полинка, зажмурившись до белых пятен под веками.

РАССКАЗ. ГЛАВА 1.

Взято из открытых источников интернета Яндекс.
Взято из открытых источников интернета Яндекс.

Сеновал пах летней истомой и терпкой полынью.

Солнце стояло в зените, и даже здесь, в полутени, воздух был густым, как топленое молоко. Высоко над крышей, в раскаленном мареве, заливался жаворонок — его трескучая песня казалась продолжением зноя.

— Аксинья, а я за Кольку замуж хочу. Он мне ночами снится, — выдохнула Полинка, зажмурившись до белых пятен под веками.

Она лежала на ворохе сухого сена, раскинув пухлые руки, похожая на сытую, загорелую кошку.

Щекастый, румяный лик её был безмятежен, только губы трогала блаженная улыбка.

Аксинья, сидевшая чуть поодаль, обхватив колени, улыбнулась уголком губ.

Улыбнулась не столько словам подруги, сколько её довольной, полудреме.

— Помечтай, подруга, — тихо сказала она, но тут же получила ощутимый тычок в плечо.

Полинка вмиг открыла глаза, в них блеснул озорной задор.

— Да я и мечтаю! Хоть так, — она приподнялась на локте, стрельнув глазами.

— А ты вообще недотрога!

Вон Дёмка Кузнецов намедни у пруда обнять хотел, ты как вывернулась, словно ужалила. Трусиха!

Полинка заливисто, по-деревенски звонко рассмеялась, откидываясь обратно на сено.

Но смех её вдруг оборвался.

По лицу Аксиньи, словно облако, заслонившее солнце, пробежала тень. Красивые, редкого фиалкового цвета глаза потемнели.

— Пошли работать, лентяйка! — сказала Аксинья резче, чем хотела. Она вскочила на ноги, отряхнула длинный ситцевый сарафан, и, не глядя на подругу, зашагала по меже.

Полинка, вздохнув, поплелась следом, шепча: «И чего ты взъелась? Ну, подумаешь…»

Аксинья шла быстро, чувствуя, как тяжёлая коса хлещет по лопаткам. «Недотрога», — билось в висках вместе с пульсом.

Если бы Полинка знала, как невыносим для неё сам запах Дёмки — дешёвого самосада и лошадиного пота, смешанного с какой-то приторной помадой.

Если бы она видела его плотоядный взгляд, который Аксинья чувствовала кожей, стоило им оказаться рядом.

Белобрысый, с вечно влажными губами и гнусавым говорком, он казался ей олицетворением всего того, от чего хотелось убежать без оглядки.

В поле, куда они вышли, уже двигались бабы.

Ровными рядами, словно косяки перелётных птиц, они шли по зеленому морю овса, оставляя за собой ровные валки скошенной утром травы.

Жара здесь, на открытом месте, чувствовалась сильнее.

Земля дышала, и от этого дыхания над полем стояло марево, дрожащее и зыбкое.

Аксинья взяла грабли, и работа на время заглушила тревогу. Монотонный скрип зубьев по сухой земле, шелест стеблей, мерный шаг — всё это вгоняло в забытье.

Она знала, что дома, в избе Спириных, её ждёт не просто ужин, а очередной тяжёлый разговор.

Дом Спириных стоял на отшибе, покосившийся, с почерневшей от времени крышей, и вся округа знала: Матвей Спирин бьётся как рыба об лёд, но вылезти из долгов не может.

****

Отец вернулся с барской запашки поздно, когда солнце уже село и по двору поползли лиловые сумерки. Он сидел на лавке у порога, ссутулившись, и казался стариком, хотя не было ему ещё и сорока пяти. Натруженные, в синих прожилках вен руки безвольно лежали на коленях.

В избе пахло щами и кислым хлебом.

Мать, Стюра, бесшумная и худая, с глубоко запавшими глазами, хлопотала у печи, пока малые — Петька, Глашка и двойняшки — облепили её, словно птенцы, тянущиеся к корму.

— Аксинья, — голос отца прозвучал глухо, с надрывом.

— Подь сюда.

Она подошла, остановилась напротив, сложив руки перед собой. В груди всё сжалось.

— Дёмка Кузнецов вчерась с отцом своим на базаре встрелись. Разговор вели.

— Матвей пошевелил губами, словно жевал слова. — Сватов, говорит, засылать собираются.

Дело решённое.

— Батюшка… — голос Аксиньи дрогнул, но он перебил её глухим, усталым рокотом:

— Молчи.

Они богаче нас, Аксинья, пойми ты Христа ради.

Работаю, спину гну, жилы рву.

На барщине гнию, а прокормить вас не могу.

Дёмка — парень видный, дом — полная чаша.

Ты старшая, твой час пришёл.

Мать, Стюра, молчала.

Но Аксинья знала это молчание.

Оно было страшнее любых слов. Мать стояла у печи, мешая ухватом горшки, и спина её была прямой, как доска.

Только когда один из двойняшек заплакал, она нагнулась, и плечи её дрогнули в беззвучной судороге. Аксинья поняла: мать не заступится. У неё нет сил заступаться.

У неё есть только этот вечный, изматывающий долг перед детьми, которых нужно накормить, и мужем, которого нужно пожалеть.

— А ежели я не хочу? — тихо, но твёрдо спросила Аксинья.

— Ежели душа моя к нему не лежит?

— Душа? — отец поднял на неё тяжёлый, воспалённый взгляд. — Душа, дочка, дело тёмное.

А голод — светлый

. Жрать что-то вашим братьям и сёстрам надо.

Не всё мне одному спину гнуть.

Ты невеста, пора и честь знать.

Не перечь.

Он поднялся с лавки, грузно, с кряхтеньем, и ушёл в сени, оставив после себя запах кислого пота и безысходности.

Аксинья осталась стоять посреди горницы.

В ушах звенела тишина, нарушаемая лишь сопением малых детей.

«Не перечь», — звучало в голове. Она посмотрела на мать.

Та, наконец, обернулась. В глубоких глазах Стюры стояли слёзы, но они были сухими, словно высохший колодец.

— Терпи, дочка, — одними губами прошептала мать и отвернулась.

****

На следующее утро Аксинья поднялась чуть свет.

На душе было смутно, тяжко, словно свинец налился в грудь.

День обещал быть жарким, и она, чтобы не сидеть без дела, вызвалась помочь соседям досушивать сено на дальнем лугу, за околицей.

Полинка, та самая, что вчера дразнилась, тоже была там, но вскоре ушла к себе, оставив Аксинью одну ворошить валки.

Она работала, наклоняясь и распрямляясь, и коса её, заплетённая туго, тяжелела на спине от пота.

Тишина стояла такая, что слышно было, как жужжат шмели в сухой траве.

И вдруг этот звук перекрыл другой — хруст сухой ветки, тяжёлые шаги.

— Здравствуй, Аксинья Матвевна.

Она вздрогнула, выпрямилась. Перед ней стоял Дёмка Кузнецов.

В одной рубахе-косоворотке навыпуск, штаны заправлены в сапоги, белобрысый чуб выбился из-под картуза.

Глаза маленькие, масленые, губы влажно блестят, растянутые в ухмылку.

От него пахло потом, махоркой и ещё чем-то сладковато-приторным, отчего у Аксиньи свело скулы.

— Чего тебе? — спросила она сухо, делая шаг назад, к копне.

— Да вот, смотрю, ты одна-одинёшенька.

А девке одной в поле несподручно. Я, может, помочь пришёл, — он говорил гнусаво, растягивая слова, и приближался, обходя валок.

— Не надо мне помощи.

Уходи.

— Ишь какая грозная, — Дёмка осклабился.

— А мы скоро свои будем.

Отец ужо с твоим сговорился. Сватов засылать собираются.

У Аксиньи земля ушла из-под ног. Она знала об этом, но слышать из его уст, видеть его самодовольную, хозяйскую ухмылку было невыносимо.

— Не бывать этому, — выдохнула она, но голос её сел.

— Как это не бывать? — Дёмка сделал ещё шаг.

— Ты, слышь, не ломайся.

Повидал я невест, а ты, Аксинья, завсегда мне по нраву была.

Глаза твои… фиалковые.

Он протянул руку, будто хотел тронуть её за щёку.

Аксинья рванулась в сторону, но он, видно, ждал этого.

Длинные, цепкие пальцы вцепились ей в плечо.

Сила в нём была немалая — держал крепко, не вырваться.

— Пусти! — крикнула она, ударив его свободной рукой в грудь.

Дёмка только хмыкнул.

— Ишь, норовистая! Это мне даже любо, — прохрипел он, и, не обращая внимания на её сопротивление, притянул к себе.

Аксинья почувствовала, как его рука скользнула с плеча на спину, ниже, прижимая её к себе.

В нос ударил тот самый противный, слащавый запах, смешанный с кислым перегаром.

Она выворачивалась, пыталась ударить ногой, но он ловко подставил колено, и они вместе повалились на скошенную траву, на жёсткие стебли, оставшиеся после сенокоса.

— Дёмка, уйди! Уйди, говорю! — кричала она, но он навалился всем телом, тяжело дыша, и его влажные, липкие губы нащупали её губы, прижались, размазывая, а руки, грубые, мозолистые, шарили по её телу, по груди, по талии, беззастенчиво, по-хозяйски.

Аксинью замутило, мир померк перед глазами, осталось только это чужое, ненавистное прикосновение, от которого хотелось содрать кожу.

Она перестала кричать, окаменела, и Дёмка, почувствовав, что она больше не брыкается, ослабил хватку, приподнялся на локте. Смотрел сверху вниз, облизывая пересохшие губы.

— Вот так-то лучше, — сказал он, тяжело дыша.

— Чего уж теперь-то.

Всё одно скоро мужем буду.

Аксинья лежала, не двигаясь, глядя в небо.

Оно было бездонным, высоким, и где-то там, в вышине, парил ястреб, равнодушный ко всему, что творилось внизу.

— Завтра, — Дёмка встал, отряхнул колени, поправил рубаху.

— Завтра придут сватать.

Так что готовься, Аксинья Матвевна. И не дури больше.

Он подмигнул, развернулся и пошёл прочь, насвистывая что-то разудалое.

Шаги его хрустели по стерне, удалялись, пока не затихли совсем.

Аксинья не сразу поднялась. Лежала, чувствуя, как солнце жжёт закрытые веки, как щекочет лицо сухой стебель, как где-то в груди закипает, поднимается огромная, холодная злоба и страх, переплетённые в один тугой узел. Потом села, провела рукой по лицу, стирая его прикосновение, и её вырвало — прямо на сухую землю, судорогой, натужно.

Весь остаток дня она пробыла как в тумане.

Вернулась домой к вечеру, на пороге столкнулась с матерью.

Стюра взглянула на неё, и что-то дрогнуло в её глубоких глазах, но она не спросила ни о чём, только поджала губы.

Ночью Аксинья не спала.

Лежала на полатях, глядя в потолок. Снизу доносилось посапывание отца, всхлипы во сне младшей Глашки.

А перед глазами всё стояли его руки, его губы, его слова: «Завтра придут сватать».

Завтра.

Ещё есть эта ночь.

Луна за окном поднялась высокая, полная, заливая серебром огород, колодец, ветхую ограду.

Где-то за деревней, в овраге, заливался соловей.

И в этой светлой, манящей тишине Аксинья вдруг поняла: она не останется. Не сможет.

Лучше умереть в лесу, лучше просить милостыню по дорогам, чем ещё раз почувствовать эти руки, этот рот, эту жизнь.

Тихо-тихо, чтобы не скрипнула половица, она сползла вниз.

Босая, в длинной рубахе, замерла посреди избы, всматриваясь в лица спящих.

Отец — в морщинах, в натуге, мать — обнявшая двойняшек, мелкота, разметавшаяся по лавкам.

— Простите, — прошептала она одними губами.

Надела сарафан, повязала платок, сунула ноги в старые , растоптанные ботинки.

Приоткрыла дверь — та слабо, по-осеннему жалобно скрипнула. Аксинья выскользнула во двор, пересекла его, не чуя под собой ног, и вот уже калитка, и она на воле.

Чёрные окна дома смотрели на неё слепо, немо.

Где-то там оставались отец с надорванной спиной, мать с её сухими глазами, братья и сёстры, которым она не могла помочь, даже пожертвовав собой

. А впереди был лес, и тьма, и неизвестность.

Аксинья сделала шаг, другой, потом ещё.

Не оглядываясь.

Только когда деревья сомкнулись за её спиной, она перешла на бег — быстрый, лёгкий, словно за ней гнались.

Сердце колотилось где-то в горле, но в груди вдруг стало легко, впервые за долгое время легко и свободно.

А над деревней всё так же заливался соловей, и луна стояла высокая, провожая её своим холодным, безмолвным светом.

****

Лес встретил её сразу — густой, черный, пахучий.

Аксинья бежала, не разбирая дороги, пока деревья не сомкнулись за спиною плотной стеной.

Только тогда перешла на шаг, и тут же ноги обожгло острой болью. (Сняв ботинки, она бежала босиком).

Она опустила взгляд: босые ступни в кровь сбиты о сухие сучья, корни, колючую прошлогоднюю траву.

Но боли она почти не чувствовала — тело ещё жило той холодной, отчаянной решимостью, что подняла её с полатей.

Платок сбился на затылок, длинная коса расплелась и тяжелым жгутом лежала на спине.

Аксинья остановилась, перевела дух.

В груди жгло, в горле пересохло. Луна пробивалась сквозь ветви, рисовала на земле причудливые тени, и эти тени шевелились, словно живые.

Где-то ухнула сова, и сердце пропустило удар.

Но назад она не оглядывалась.

Она шла наугад, туда, где, как ей чудилось, течёт река.

Туда, куда в детстве бегала с подружками купаться, но теперь в темноте все тропы казались чужими.

Ветки хлестали по лицу, цеплялись за сарафан, и она то и дело спотыкалась, падала на колени, вставала и снова шла.

Узелок с нехитрым добром — краюха хлеба, завернутая в чистую тряпицу, гребень да медный крестик, что мать на шею повесила — она прижимала к груди, как последнее спасение. На плечи она закинула старые ботинки.

Вода открылась неожиданно.

Лес расступился, и Аксинья вышла на высокий берег.

Река, широкая и спокойная, блестела под луной, как ртуть.

От воды тянуло свежестью, тиной и прохладой.

Противоположный берег темнел полосой леса, и там, за ним, была свобода.

Настоящая.

Без сватов, без Дёмки, без отцовского «не перечь».

Аксинья не раздумывала. Сарафан снимать не стала — только подобрала подол повыше.

Сделала шаг к воде, и холод обжег ступни, поднялся выше щиколоток, коленей.

Она вздрогнула, но шагнула снова, и вот уже вода сомкнулась у пояса, обжигая ледяным прикосновением.

Река здесь была глубока — по грудь, потом по горло.

Аксинья подняла узелок над головой, левой рукой, а правой начала грести.

Плыла она плохо, по-собачьи, неуклюже, потому что одной рукой держать ношу, другой бороться с течением — не приспособлена к тому девка, выросшая на берегу, но никогда не плававшая дальше мелководья.

Вода заливалась в рот, в нос, она кашляла, выплевывала горькую речную жижу, но продолжала двигаться вперед, отталкиваясь ногами, которые уже не чувствовали дна.

Река тащила её вниз, крутила, норовила вырвать узелок.

Аксинья закусила губу до крови и держала.

Сил было ровно столько, чтобы не утонуть.

Сарафан намок, потяжелел, облепил тело, мешал двигаться, холод пробирал до костей.

Она уже не видела ни луны, ни берега — только темную воду перед глазами и звезды, что плясали где-то высоко, равнодушные и далекие.

«Утону, — мелькнуло в голове, — и все…»

Но ноги вдруг коснулись дна.

Мелко, илисто, но твердо.

Аксинья сделала шаг, второй, вода опустилась до плеч, до груди.

Она вышла на берег, упала на колени, дрожа всем телом, выплевывая остатки воды

. Узелок — вот он, зажат в онемевших пальцах. Жив.

И она жива.

Долго сидела так, не в силах подняться.

Зубы выбивали дробь, тело била крупная дрожь.

Холодный ветер с реки пробирал до костей. Но внутри, где-то глубоко, разгоралось жаркое, ликующее чувство.

Она переплыла. Она смогла.

Никто не держит её больше.

Аксинья развязала узелок, вынула сухую тряпицу, отжала волосы, перевязала их кое-как.

Хлеб намок, но она все равно убрала его обратно.

Лапти надела на мокрые, ботинки — и то лучше, чем босиком.

Поднялась, оглянулась.

Там, на той стороне, осталась деревня, родительский дом, отец с его надорванной спиной, мать с сухими глазами, Полинка, сеновал, Дёмка и его липкие, грубые руки.

Всё осталось там. Здесь же начиналось другое — неизвестное, пугающее, но свое.

Луна уже клонилась к закату, и небо на востоке начинало светлеть, наливаясь первой, робкой зарей. Аксинья пошла вдоль берега, вверх по течению, туда, где лес отступал и, говорят, проходил большой тракт.

Там можно было найти попутную подводу, попроситься на телегу, уйти подальше — в город, на чужую сторону.

Она не знала, что её ждёт.

Не знала, как будет жить, чем кормиться.

Но одно знала твердо: она больше никогда не будет ничьей собственностью.

Никогда не позволит прикасаться к себе тому, кого выбрали за неё.

Позади, с той стороны реки, где-то далеко-далеко, уже, должно быть, просыпалась деревня.

Вставали первые петухи. Кто-то, может, уже открыл глаза, потянулся, выглянул в окно.

Ещё не скоро хватятся — отец на барщину уедет, мать с малыми завозится.

А когда хватятся, будет поздно. Следы потеряются у воды.

Аксинья шла, придерживаясь за ветви, перебираясь через корни. Ноги болели, сарафан лип к телу, но в груди становилось всё легче.

Заря разгоралась, и первые солнечные лучи тронули верхушки деревьев, позолотили реку

. В этот миг Аксинья остановилась, обернулась.

Посмотрела на чёрную полосу воды, что легла между нею и прошлым, и прошептала в тишину:

— Простите, Христа ради… Не смогла.

И пошла дальше, в неизвестность, в рассвет, в новую жизнь, которая начиналась здесь, на этом берегу, с мокрых лаптей, с узелка за спиной и с глухой, отчаянной надеждой в груди.

. Продолжение следует.

Глава 2