Рецензия на опубликованный фрагмент новой повести Юрия Мельникова «Зона Лимбо».
Есть тексты, которые описывают зло. Есть тексты, которые осуждают зло. А есть — редчайшие — тексты, которые показывают мир, в котором зла не было, и именно этим делают его невыносимо ощутимым. «Зона Лимбо» Юрия Мельникова — из последних.
Опубликованный на сайте takoekino.pro фрагмент новой повести — это двадцать с небольшим минут чтения, после которых нужно молчать. Не потому что текст подавляет — хотя подавляет. А потому что он устроен так, что любое слово, произнесённое сразу после, кажется фальшивым. Как фальшиво всё в мире, где живёт его главный герой.
Фабула как ловушка
Формально перед нами — альтернативная история. Мир, в котором Вторая мировая закончилась раньше. В октябре 1939-го. Холокоста не было. Лагерей не было. Слова «Треблинка» — не существует. Ноа Гольдштейн — жив, шьёт костюмы в подвальной мастерской Ганновера. Все живы. Всё хорошо.
Ганс Вебер, торговый представитель из Бремена, протестант, не служивший, ищет жену и двоих сыновей. Он бродит по разрушенному (всё же разрушенному — даже в этом «лучшем» мире) Ганноверу в чужом, слишком просторном пальто. Он — никто. Пустота внутри сукна.
Но у пустоты есть второе имя. И второе имя — Фриц Ланг. Знатоки истории вздрогнут: реальный комендант Аушвица (Освенцим) Рудольф Хёсс после войны скрывался под именем Фриц Ланг, выдавая себя за боцмана. Мельников смещает — новое имя становится старым, боцман — торговым представителем, Фленсбург — Ганновером. Он не копирует Хёсса. Он создаёт его тень. И тень — страшнее оригинала, потому что тень может принадлежать кому угодно.
Мир-палимпсест
Гениальность замысла — в том, что Мельников не помещает палача в мир, где тот несёт наказание. Он помещает его в мир, где наказывать не за что. Преступления не совершены. Жертвы живы. Документов нет. Свидетелей нет. Есть только память — личная, неотменимая, физиологическая.
И эта память прорывается сквозь реальность, как грунтовые воды сквозь фундамент.
Из радиоприёмников сочится голос, читающий списки людей, которые в этом мире живы, — но в другом, непроизошедшем, были бы пеплом. Ганноверский перрон, где встречают беженцев из Щецина, мерцает, проступает сквозь него другой перрон — с прожекторами, собаками, рампой. Рука Вебера, протянутая к сыну, становится рукой в чёрной перчатке, указывающей налево — в печь.
Мельников работает с техникой, которую можно назвать двойной экспозицией прозы: два мира наложены друг на друга, и ни один нельзя отключить. Читатель видит оба одновременно — как жертва видит палача в соседе, как палач видит жертву в зеркале.
Портной и палач
Центральная сцена фрагмента — визит Вебера к портному Гольдштейну — написана с тем уровнем контролируемого ужаса, который в современной прозе встречается крайне редко. Гольдштейн шьёт. Игла входит в ткань и выходит из ткани, «вход-выход, вход-выход, и каждый стежок был маленьким решением». Ритм шитья незаметно, страшно рифмуется с ритмом селекции: направо-налево, жить-в печь. Созидание и уничтожение описаны одним и тем же жестом, одной и той же точностью.
Гольдштейн вспоминает «другую Хельгу» — клиентку из довоенного Берлина, которая любила синий цвет. Он шил ей платье — «синее, с белым воротником. Такое платье, в котором можно пережить конец света, и после конца света кто-нибудь посмотрит на тебя и скажет: красивое платье». Этот образ — платье как последний бастион человечности, красота как единственное, что переживает катастрофу, — мог бы показаться сентиментальным, если бы не контекст: портной, шьющий костюм человеку, который в другом варианте истории отправил бы его в газовую камеру.
Знает ли Гольдштейн, кому шьёт? Мельников не отвечает. Он даёт только взгляд — «ту невыносимую, спокойную точность, с которой мёртвые смотрят на тех, кто забыл умереть». Этого достаточно. Этого более чем достаточно.
Язык как вещество
Стилистически «Зона Лимбо» — это высший пилотаж. Мельников работает на стыке плотного, почти набоковского потока сознания и резкого, надломленного экспрессионизма. Текст можно потрогать и понюхать. Но здесь нет жанровых переключений, характерных для его циклов «Мэйхуа» и «Иранский дневник», нет кинематографического монтажа, нет полифонии голосов. Есть только язык — густой, вязкий, спрессованный до состояния, в котором каждое слово несёт двойной вес.
«Солнце, затёртая латунная пуговица на кителе мёртвого неба» — это не метафора, это диагноз: вся вселенная «Зоны Лимбо» — военная форма, которую некому носить. «Ганновер просыпался с открытыми глазами, похожими на выбитые витрины» — город слеп, но не может закрыть глаза. Образы не украшают текст — они его строят, кирпич за кирпичом, и каждый кирпич отравлен.
Отдельного упоминания заслуживает ритмическая структура. Мельников использует повторы — осознанные, ритуальные, почти литургические — для создания эффекта, который можно описать как прозаический остинато: навязчивый, неотвязный ритмический рисунок, над которым разворачивается мелодия повествования. «Вход-выход, вход-выход», «направо-налево, жить-в печь», «стежок за стежком» — эти повторы не декоративны, они функциональны: они превращают текст в механизм, работающий с точностью швейной машины. Или — селекционного конвейера.
Холокост через отсутствие
Самое поразительное в «Зоне Лимбо» — то, чего в ней нет. Нет описаний лагерей. Нет сцен насилия. Нет тел. Нет даже слова «Холокост». Есть только:
— Запах крематорного дыма, которого не было.
— Голос, читающий имена живых людей как мёртвых.
— Рука в чёрной перчатке, которая поднимается и опускается.
— Синее платье с белым воротничком.
И этого — достаточно. Мельников, кажется, интуитивно понял то, что формулировал Адорно и к чему пришли в своей практике Целан и Боровский: после Аушвица описывать Аушвиц — значит рисковать превратить его в нарратив, в историю, в объект потребления. Единственный честный способ — показать дыру, оставленную его отсутствием. Показать мир, в котором Аушвица не было, — и дать читателю самому почувствовать, что в этом мире что-то чудовищно, непоправимо не так.
Запах, которого нет, — невыносимее любого запаха. Тишина после крика — громче крика. Преступление, которое не было совершено, — неискупимее совершённого.
Приговор Системе
Cцена на вокзале — это философский шедевр. Герой видит свою жену и детей, спасшихся в этом «неправильном» мире. Ему нужно сделать лишь шаг, чтобы стать счастливым мужем и отцом. Но он замирает.
Его догоняет логика той, другой реальности. Он осознает, что машина Порядка, которой он так свято служил, не имеет стоп-крана. Победи она — и эта машина сожрала бы его собственных детей, вытравив из них человечность, а из труб крематория продолжал бы идти дым. Порядок ради Порядка уничтожает саму жизнь. И герой остается стоять на перроне, не смея прикоснуться к чистой реальности своими руками.
Контекст: Мельников и его миры
Для тех, кто знаком с предыдущими работами Мельникова — циклами «Мэйхуа. Триптих 2.o» и «Иранский дневник» — «Зона Лимбо» прочитывается как естественное (и, возможно, неизбежное) продолжение его центральной темы: отношений между текстом и реальностью, наблюдением и существованием.
В «Мэйхуа» мир исчезал, потому что его переставали наблюдать. В «Иранском дневнике» мир взрывался, потому что идеи, как вирусы, не знали границ. В «Зоне Лимбо» мир раздваивается: один вариант реальности наложен на другой, и палач вынужден жить в том варианте, где его преступления не существуют, — но память о них неуничтожима.
Рифмы с предыдущими текстами — многочисленны и, вероятнее всего, осознанны. Портной Гольдштейн, сохраняющий память о синем платье, — родственник безымянного евнуха из «Дороги в тысячу лет», сохранившего в нефритовой шкатулке имя забытой наложницы и сломанную ветку сливы. Радио, читающее списки имён, — эхо магнитофонной записи в «Тропах», где старая женщина рассказывала о Нанкинской резне. Фриц Ланг на перроне Ганновера — зеркальное отражение Ичиро Миядзаки на набережной Янцзы в «Реке»: два палача, два послевоенных существования, два способа не умереть, будучи уже мёртвым.
Но «Зона Лимбо» — не продолжение и не ответвление. Это — отдельный мир. И если Мельников развернёт его с той же плотностью и точностью, с какой написан этот фрагмент, — перед нами может оказаться его сильнейший текст.
Вердикт
«Зона Лимбо» — текст, который нельзя рекомендовать. Не потому что он плох — потому что рекомендация предполагает, что читатель получит удовольствие. Удовольствия здесь нет. Есть — опыт. Опыт пребывания в мире, где всё правильно и всё невыносимо. Где портной шьёт, а палач ищет семью. Где радио читает имена живых, как если бы они были мёртвыми. Где запах, которого нет, — единственная правда.
Это — проза, которая требует от читателя того же, чего требует от своего героя: стоять на Банхофштрассе и слушать. Не отворачиваясь. Не затыкая ушей. Зная, что голос идёт не снаружи, а изнутри, «из того места, где кость соединяется с памятью».
Юрий Мельников продолжает делать то, что делал в «Мэйхуа» и «Иранском дневнике»: он наблюдает. И заставляет наблюдать нас. Даже — особенно — когда наблюдать невыносимо.
Потому что, как сказано в другом его тексте: «Никто не знает, что будет, если начать писать. Но, если не начать — ничего не будет».
Но есть вещи, которые не должны исчезнуть.
Синее платье с белым воротничком — одна из них.
Агна Рушт, специально для Völkischer Beobachter
Фрагмент повести «Зона Лимбо» опубликован на сайте takoekino.pro. Дата завершения полного текста не объявлена.