Бабушка вернулась с дачи на день раньше. Пианино стояло у стены — крышка сломана пополам, клавиши залиты бурым.
— Стёпа, что это?
Внук натянул наушник на одно ухо.
— Ба, ну мы с ребятами посидели. Нормально же.
— Дека треснула.
— Чего?
— Тебе новое купим, — сказал он и достал телефон. — Цифровое. С наушниками. Соседи жаловаться не будут.
Антонина подняла с пола половинку крышки. Карандашом — её почерком, тем ещё, двадцатидвухлетним — было написано: «1975».
Она не ответила.
Антонина поставила сумку у порога и потянулась к выключателю. Пахло не так. Не пылью и не паркетным лаком, как всегда после выходных, когда квартира стояла закрытая, а чем-то кислым и тяжёлым, от чего хотелось открыть окно.
Свет в прихожей не включился — лампочка перегорела. Антонина стянула с ног галоши, переступила через что-то мягкое на полу и прошла на кухню.
На столе — три пустые бутылки. Пепельница из блюдца, которое ей подарила мать, с горкой окурков. Кран капал, и каждая капля попадала в стоявшую в раковине кастрюлю с засохшими макаронами. Антонина выключила воду и постояла, привыкая к запаху табака, который въелся в занавески.
Кухню можно было отмыть. Антонина прошла в гостиную.
Шторы были задёрнуты, и в щель между ними падала полоска апрельского солнца — прямо на пианино. Крышка была открыта, и Антонина не сразу поняла, что видит. Правая половина крышки стояла, как всегда, откинутая на упор. Левая — на полу, сломанная пополам, так что карандашная надпись на внутренней стороне оказалась разрезана посередине. «197» — на одной части. «5» — на другой.
Метроном валялся рядом, без маятника. Кто-то поставил на него бутылку — она опрокинулась, и пиво затекло внутрь корпуса.
Антонина не села. Стояла в дверном проёме, держась за косяк, и смотрела на клавиши. Белые были покрыты бурыми разводами — пиво высохло и оставило липкие следы, а три клавиши в средней октаве торчали вверх под углом, как вывихнутые пальцы.
За стеной у соседей заиграло радио — кто-то крутил настройку, и обрывки мелодий влетали в гостиную одна за другой, не задерживаясь.
***
Степан появился через два часа. Антонина услышала, как он возится с замком, и вышла в прихожую с тряпкой в руке — она пыталась оттереть клавиши. Внук был в мятой толстовке, кроссовки не снял, наушники болтались на шее.
— Ба, привет! — Он протиснулся мимо неё в коридор. — Ты же в воскресенье должна была.
Антонина подняла тряпку.
— Я в субботу уехала. Рассада замёрзла.
Степан заглянул в гостиную — быстро, одним взглядом, будто проверял, всё ли на месте. Потом повернулся к ней и посмотрел так, как смотрел в четыре года, когда опрокинул вазу и ждал, что не накажут.
— Ба, я тут... ну, ребята заходили. Ненадолго. Мы аккуратно.
В подъезде за дверью простучали шаги — соседка с третьего, Зинаида Павловна. Антонина опустила тряпку вниз, чтобы не было видно. Нормально у нас всё. Нормально. Зинаида прошла мимо и стукнула почтовым ящиком — обычный звук, привычный, но сейчас он гулко отдался в пустой прихожей.
— Аккуратно, — повторила Антонина. — Крышка сломана. Клавиши залиты.
Степан сунул руку в карман толстовки и вытащил зарядку от телефона. Покрутил провод между пальцами, потом сунул обратно.
— Ба, да ладно, протрёшь — и нормально будет. Там же лак какой-то. Не фарфор.
— Это не лак, — сказала Антонина. — Это слоновая кость.
За окном хлопнула форточка у Зинаиды — сквозняк. Звук был резкий, и оба замолчали на секунду, будто кто-то третий вошёл в разговор и тут же ушёл.
— Ну кость, — Степан натянул наушник на одно ухо. — Ну ладно, ба. Я протру, если хочешь. Где у тебя тряпка нормальная?
Антонина протянула ту, что была в руке. Степан вошёл в гостиную и провёл тряпкой по трём клавишам — одним движением, как со стола смахивают крошки. Бросил тряпку туда, где должна была быть крышка.
— Вот. Норм.
Тряпка лежала поверх залитых клавиш, и бурые разводы проступали по краям, будто просачивались изнутри.
***
На следующее утро Антонина встала в шесть, как всегда. Надела халат, прошла на кухню, поставила чайник. Потом, не дожидаясь свистка, вошла в гостиную и села на табурет перед пианино. Полвека — каждое утро. Чайник, табурет, Шопен. Ноктюрн ми-бемоль мажор — первый, потому что он начинался тихо и не мешал соседям.
Она поставила пальцы на клавиши. Они были липкие. Антонина нажала «до» первой октавы.
Звук — тупой, как удар по картону. Без обертона, без резонанса. Дерево внутри треснуло, и дека больше не держала звук.
Антонина нажала «ре». То же самое. «Ми» — чуть лучше, но с дребезжанием, будто что-то болталось внутри корпуса.
Она убрала руки и положила на колени, ладонями вверх. Так сидела после экзаменов в училище — когда всё сыграно и ничего нельзя исправить.
Чайник засвистел на кухне, но Антонина не встала. В стену стукнули — это был код Зинаиды Павловны: один удар — «всё нормально?», два — «зайди». Антонина не ответила. За стеной наступила тишь, потом зашаркали шлёпанцы, и всё стихло.
Степан спал в маленькой комнате. Он остался на ночь, потому что Антонина попросила — сама не знала зачем. Может, потому что не хотела оставаться одна с этим пианино.
Через час она спустилась в подъезд за почтой. Зинаида Павловна стояла у ящиков — в куртке поверх халата, с газетой.
— Тонь, — сказала она и перехватила газету двумя руками. — Я тебе звонить хотела. Вчера, то есть позавчера. Ночью.
— Что? — Антонина достала из ящика квитанции и листовку из продуктового.
— Шумели у тебя. — Зинаида понизила голос. — Сильно. Музыка, крики. Стучали чем-то. Я уже хотела полицию, но подумала — внук же. Стёпа. Не стала.
Антонина сложила квитанции пополам и убрала в карман халата. За окном подъезда мальчишка стучал палкой по забору — ровный ритм, как метроном. Раз-два-три-четыре. Раз-два-три-четыре.
— Не надо было, — сказала Зинаида. — Молчать-то. Я бы вызвала — может, и не сломали бы.
— Может.
Антонина поднялась обратно, не оборачиваясь.
***
Степан проснулся к полудню. Вышел на кухню, достал из холодильника молоко и пил прямо из пакета, перелив на футболку. Антонина сидела за столом, напротив — пустое блюдце на месте пепельницы, которую она вымыла и убрала.
— Ба, слушай, — начал Степан, вытирая подбородок рукавом. — Я тебе объясню. Мы Толику день рождения отмечали. Двадцать человек хотели, но я сказал — нет, максимум восемь. Я контролировал, ба.
— Дека треснула, — сказала Антонина.
Степан посмотрел на неё, потом на молоко в руке, потом снова на неё.
— Чего?
— Дека. Внутри пианино. Деревянная пластина, которая даёт звук. Треснула.
— А, ну это... Можно починить, наверное.
— Наверное.
Антонина встала и вышла в гостиную. Степан пошёл за ней, по дороге поставив молоко на край стола — так, что оно качнулось и чуть не упало.
Она подняла с пола половинку крышки — ту, на которой сохранилась надпись «197». Карандаш потускнел, но цифры были ещё видны. Антонина написала их в двадцать два года, в первый день, когда пианино привезли из магазина на Кузнецком. Они с мужем тащили его по лестнице четыре этажа, и Виктор ободрал костяшки на обоих кулаках, а она написала дату на крышке, чтобы помнить.
— Ба, ну это старьё уже, — сказал Степан. — Тебе новое купим. Цифровое. С наушниками — соседи жаловаться не будут. На Авито такие знаешь сколько стоят? Тыщ пять, может, семь. Это же вообще не деньги.
Антонина повернула к нему половинку крышки, как страницу книги.
— Это «Красный Октябрь» пятьдесят второго года. На таком Рихтер мог играть.
— Кто? — спросил Степан.
Не нарочно. Он действительно не знал. За окном ребёнок во дворе бил палкой по забору — тот же ритм, та же монотонность, и Антонина вдруг подумала, что это единственная музыка, которая теперь есть в квартире.
— Неважно, — сказала она и положила половинку крышки на пианино.
Степан достал телефон.
— Сейчас загуглю. «Красный октябрь пианино цена». Во, смотри, на Авито — двенадцать тыщ. Видишь? Ба, это не ценность. Это реально мебель. Давай новое закажем, я скинусь даже.
За дверью зазвонил чей-то телефон — в подъезде. Женский голос ответил: «Алло, да, мам, я на месте, не волнуйся.» И Антонина отвернулась от Степана, потому что слово «мам» прозвучало так просто и так спокойно, что стоять рядом с ним было невозможно.
***
Мастера она вызвала сама. Леонид Петрович пришёл во вторник, с портфелем, в котором лежали камертоны и ключи. Ему было за шестьдесят, и он снял обувь в прихожей, не спрашивая.
— «Красный Октябрь», — сказал он, едва зайдя в гостиную. — Пятьдесят второй?
— Да.
Он открыл портфель на полу, достал камертон и стукнул о край стола. Чистый звук повис в комнате, как натянутая нить. Потом нажал клавишу пианино. Два звука — один живой, другой мёртвый — столкнулись в воздухе и разошлись.
Леонид Петрович снял очки с носа и убрал на лоб.
— Сколько ей? — спросил он, кивнув на пианино, будто оно было живое.
— С семьдесят пятого. Полвека.
— Каждый день?
— Каждое утро.
Леонид Петрович заглянул внутрь. Антонина стояла позади и смотрела на руки мастера — с коротко стриженными ногтями, как у хирурга. Руки человека, который знает цену инструменту.
— Дека, — сказал он через минуту. — Трещина по волокну, двадцать сантиметров. Клавиатурная механика — залита. Нужно разбирать, промывать, сушить. Молоточки проверять поштучно.
За окном тот же мальчик ходил по двору с палкой, но больше не стучал — присел на корточки и ковырял землю. Тихо. Антонина ждала.
— Ремонт — семьдесят тысяч, — сказал Леонид Петрович. — Если дека возьмёт клей. Если не возьмёт — я скажу сразу, чтобы вы не тратились.
Пенсия — восемнадцать. После коммуналки и еды оставалось три тысячи в месяц. Семьдесят тысяч — почти два года на одной каше. Антонина закрыла блокнот, в который записывала расходы на неделю, и положила ручку сверху.
— Я подумаю.
— Подумайте, — согласился Леонид Петрович. — Но, Антонина Михайловна... если можно починить — стоит починить. Такие инструменты больше не делают.
Он убрал камертон в нагрудный карман, и Антонина проводила его до двери. На пороге он обернулся.
— Кто это сделал?
— Внук. Вечеринка.
Леонид Петрович ничего не сказал. Надел обувь, застегнул портфель и ушёл. На лестнице его шаги звучали ровно, без спешки, и когда входная дверь подъезда хлопнула, Антонина поняла, что он был единственным человеком за эти три дня, который снял обувь в её квартире.
***
Она позвонила Наталье вечером. Степан сидел в маленькой комнате, играл на телефоне — она слышала характерные звуки через стенку.
— Мам, привет, — сказала Наталья торопливо. — Я между совещаниями. Что случилось?
— Стёпа привёл друзей. Пианино разбили.
Пауза. За стенкой Степан проиграл уровень — пиликнула мелодия поражения.
— В смысле — разбили? Совсем?
— Крышка сломана. Дека треснула. Клавиши залиты пивом. Мастер был — семьдесят тысяч ремонт, и не факт, что получится.
— Мам... — Наталья вздохнула. — Ну что ты... Стёпа же молодой, он не специально. Ну сломали — ну купим что-нибудь. Не порти отношения из-за мебели.
Антонина переложила телефон из одной руки в другую. За стенкой зазвучала новая мелодия — Степан начал следующий уровень.
— Наташа, это не мебель.
— Мам, я знаю, ты привыкла, но ну серьёзно — пианино, которому сто лет. Стёпа говорит, он цифровое присмотрел, с наушниками. Удобно, легко, не надо настраивать.
— Стёпа не знает, кто такой Рихтер.
— А кому это нужно, мам? Кому? Тебе семьдесят три. Пора перестать цепляться за старое. Ну было пианино — и нет пианино. Жизнь продолжается. Не делай из Стёпы преступника, он единственный, кто к тебе ездит.
За стенкой стихло — Степан, видимо, услышал своё имя. Антонина подождала, не выйдет ли. Не вышел. Она положила телефон на стол, не нажав отбой. Голос Натальи продолжал что-то говорить из динамика — про возраст, про привязанности, про то, что надо быть практичнее, — но слова уже долетали неразборчиво, как обрывки чужого радио.
Через минуту Степан всё-таки вышел из комнаты. Встал в дверном проёме кухни, наушники на шее.
— Ба, мама что говорит? — спросил он.
— Что ты молодой.
— Ну вот, — Степан потянулся. — Мама же понимает. Ба, ну реально — я же не специально. Мы даже не трогали его почти. Толик сел играть — ну, типа, по клавишам бил, ржали все, — а потом крышка сама упала. Она старая была, петли разболтаны.
— Петли были на месте, — сказала Антонина. — Я их в марте проверяла.
— Ну, ба... Значит, плохо проверяла.
За окном темнело. Фонарь за домом включился, и его свет лёг на потолок жёлтым пятном, как от ночника. Антонина смотрела на это пятно, пока Степан ждал ответа, и думала о том, что в марте она действительно проверяла петли. Смазывала маслом. Подтягивала шурупы. Руки помнили.
— Ба? — позвал Степан.
— Иди спать, — сказала Антонина.
Степан пожал плечами и ушёл. Через минуту из маленькой комнаты снова донеслись звуки игры. Телефон на столе молчал — Наталья отключилась сама.
***
На следующий день Антонина достала из шкафа старую тетрадь — ученическую, в клетку. Там были записаны ученики: имена, годы обучения, что играли на экзамене. Она открыла наугад. «Лена Тимофеева, 1989, Бах, прелюдия до мажор». Антонина помнила Лену — круглое лицо, косичка, всегда грызла карандаш. Она играла эту прелюдию именно на этом пианино, когда Антонина давала частные уроки после школы.
Сорок учеников прошли через этот инструмент. Может, больше — Антонина не всех записывала. Четырнадцать из них поступили в музыкальное училище. Трое — в консерваторию. Антонина знала это не потому, что считала — потому что они звонили потом, через годы, и говорили: «Антонина Михайловна, помните, я у вас на „Красном Октябре" играл?» И она помнила.
Тетрадь лежала на коленях, и Антонина листала страницы, пока не дошла до последней записи. «Степан, 2014, "Собачий вальс"». Ему тогда было семь. Виктор ещё был жив. Степан сидел на табурете и стучал одним пальцем, а Виктор стоял позади и улыбался, и Антонина думала тогда: научу. Как научила всех остальных.
Не научила. Степан бросил после третьего урока, и Виктор сказал: «Не мучай мальчика, Тоня, не всем дано.» А она согласилась. И больше не предлагала.
Тетрадь Антонина закрыла и убрала обратно в шкаф, за стопку постельного белья. Она не знала, зачем доставала — то ли чтобы вспомнить, то ли чтобы проверить: было ли это всё или показалось.
Было. Не показалось.
Она вернулась в гостиную и встала перед пианино. Половинки крышки лежали на полу — она не стала их убирать. Метроном стоял на подоконнике, без маятника, бесполезный. На внутренней стороне рамы кто-то нацарапал ключом два слова: «Толик лох». Антонина не знала, кто такой Толик. То есть знала — это тот, кто «сел играть, ну, типа, по клавишам бил». Но не знала его лица, его фамилии, ничего. Человек без имени сломал её пианино, и Степан считал это нормальным.
Она подняла левую половинку крышки. «197» — карандашом, её почерком. Ей было двадцать два. Виктор был жив. Наталья ещё не родилась. Мир был другой, и пианино было новое, и она села за него впервые и сыграла ноктюрн Шопена — тот самый, с которого начинала каждое утро. И написала дату, чтобы помнить.
Теперь дата — пополам. Половинка в одной руке, половинка на полу.
***
Степан собрался уезжать в среду. Антонина стояла в прихожей, пока он завязывал кроссовки — одной рукой, второй листая телефон.
— Ба, ты это... не грусти. Я в следующие выходные приеду. Привезу, может, что-нибудь.
— Что привезёшь? — спросила Антонина.
— Ну, не знаю. Колонку, может. Bluetooth. Будешь музыку слушать с телефона. Даже лучше, чем на этом... — Он кивнул в сторону гостиной. — На этом ты одну и ту же мелодию каждый день, а тут — всё что хочешь. Целый мир.
— Я не слушаю. Я играю.
Степан выпрямился.
— Ба, ну в твоём возрасте... — Он осёкся, но не потому что понял, а потому что телефон зазвонил. Он глянул на экран. — Секунд, это Толик.
Он взял трубку и вышел на лестницу. Антонина слышала через дверь:
— Да, бро, нормально всё. Бабуля попричитала и успокоилась. Не, ничего не будет. Да забей, она нормальная, просто старая. В следующий раз у тебя, лады?
Антонина стояла в прихожей. Тряпка, которой вытирала клавиши, до сих пор лежала на тумбочке у зеркала — бурая от высохшего пива. За дверью Степан засмеялся — легко, как смеются люди, у которых нет ничего сломанного.
Он вернулся через минуту, убирая телефон.
— Ба, ну всё, я побежал. Обнимашки?
Он потянулся к ней — обнять. Антонина стояла и не шевелилась. Степан обхватил её одной рукой, похлопал по спине, как хлопают по плечу приятеля, и вышел.
Дверь закрылась. В подъезде застучали кроссовки по ступеням — быстро, через две, вниз. Входная дверь хлопнула.
Антонина опустилась на табурет в прихожей и посидела. Потом встала, зашла в гостиную и села перед пианино.
Нажала «до» — и услышала тот же тупой картонный удар, что и в первое утро. Она убрала руки с клавиш и опустила на край табурета.
Полвека каждое утро начинала с Шопена. Теперь утро начиналось с капающего крана.
***
Она не знала, сколько просидела. Когда встала, за окном было темно, и фонарь рисовал на потолке то же жёлтое пятно. Антонина прошла на кухню, поставила чайник, достала чашку. Обычные действия, привычные — но между ними было то место, куда раньше входила музыка. Ноктюрн утром, Бах после обеда, Шуберт перед сном — день выстраивался вокруг этих звуков, как стены выстраивают комнату.
Чайник засвистел. Антонина налила кипяток, села за стол, подвинула к себе блокнот с расходами. Пенсия — восемнадцать. После коммуналки и еды оставалось три тысячи в месяц. Семьдесят тысяч — почти два года на одной каше. Если не лечиться — быстрее, но тогда, может, и играть будет некому.
Она закрыла блокнот.
Телефон лежал на столе — тот же, из которого вчера доносился голос Натальи. Антонина взяла его, нашла в контактах «Наташа» и набрала.
Три гудка.
— Мам, я занята. Что опять?
— Семьдесят тысяч, — сказала Антонина. — Ремонт пианино. Я хочу попросить: может, ты и Стёпа — пополам.
Наталья помолчала. За стенкой Зинаида Павловна уронила что-то — стукнуло глухо, как книга об пол.
— Мам, — сказала Наталья. — Мам, я тебя люблю, но ты сейчас серьёзно? Семьдесят тысяч на пианино, которое старше меня? Стёпе на учёбу надо, мне на кредит за машину. Не в этой жизни.
— Это не вопрос денег, — начала Антонина.
— Это именно вопрос денег! — Наталья повысила голос. — Ты не работаешь, живёшь на пенсию, квартира — роскошь по московским меркам, продай хоть что-нибудь, если так хочется. Но не проси у нас. Стёпа студент, я кредиты плачу. Всё.
— Наташа, я на этом пианино тебя играть учила, — сказала Антонина ровно, будто вела ноту на экзамене.
— И что? Я не играю. Стёпа не играет. Никто не играет, мам. Только ты. Одна. Каждый день одна — одна и та же музыка. Ты не думала, что, может, пора уже... пожить как-то по-другому?
Антонина положила телефон на стол. Не нажала отбой — просто положила. Голос Натальи ещё что-то говорил, потом умолк.
Она просидела за столом до десяти. Потом выключила свет, легла и не заснула.
***
В четверг позвонил Степан. Антонина взяла трубку на пятый гудок.
— Ба, это я. — Голос был бодрый, будто ничего не было. — Слушай, я Толику сказал, он извиняется. Ну, типа, не хотел.
— Типа, — повторила Антонина.
— Ба, ну не начинай. Я чего звоню — я у мамы спросил, она сказала, что ты опять про деньги. Ба, давай без этого. Я же сказал — купим новое. Цифровое. С наушниками. Я загуглил — есть за тридцать тысяч, нормальное. Скинемся с мамой, подарим тебе на день рождения. В августе. Потерпишь четыре месяца?
— Четыре месяца без музыки, — сказала Антонина.
— Ба, ну ты же не умрёшь. Телевизор смотри. Или радио вон. Зинаида Павловна радио слушает — и ничего, живёт.
Антонина промолчала. Она стояла в гостиной, у пианино, и смотрела на половинку крышки с надписью «197». Надпись уже начала стираться — кто-то брал эту половинку руками, и пот с пальцев разъедал карандашный грифель.
— Ба? Ты слышишь?
— Слышу.
— Ну вот и отлично. Не грусти. Я на выходных приеду, привезу колонку. Будет музыка — не хуже.
— Приезжай, — сказала Антонина.
Она положила трубку и села на табурет перед пианино. Провела пальцем по клавишам — от «до» первой октавы до «до» второй. Двенадцать клавиш. Каждая — липкая. Антонина вытирала их три раза, но пиво въелось в слоновую кость и не выходило.
За стеной Зинаида Павловна включила радио. Передавали Шопена — ноктюрн ми-бемоль мажор, тот самый. Антонина сидела и слушала, как её утро звучит из чужого радиоприёмника, через стену, чужими руками. Кто-то другой играл то, что она играла полвека. Каждое утро. За этим пианино.
Она подняла половинку крышки, на которой было «197», и приложила ко второй, лежавшей на полу. «5» — на другой. Вместе они давали «1975». Но трещина шла посередине, и цифры не совпадали — одна половинка чуть сдвинулась, и получалось «19 75», будто между ними — пропасть.
Антонина положила обе части на пианино и выровняла края. Потом встала и ушла на кухню.
***
В субботу Степан приехал. С колонкой в коробке, перевязанной курьерской лентой. Вошёл, не сняв кроссовки, поставил коробку на пианино — прямо на клавиши — и сказал:
— Во. Подарок. С наушниками тоже работает, но зачем? Громкость на полную — соседи потерпят.
Антонина посмотрела на коробку на клавишах. На белом картоне — след от подошвы, кто-то наступил при доставке.
— Убери с пианино, — сказала она.
— Ба, оно же всё равно не работает. — Степан уже распаковывал, доставая из коробки пенопласт. — Какая разница, где стоит?
— Убери.
Степан поднял коробку и переставил на подоконник. Метроном без маятника сдвинулся к краю — Степан подтолкнул его дальше локтем, не глядя.
— Ба, я ещё чего привёз. — Он достал телефон. — Толик скинул видео. С вечеринки. Там прикольно. Хочешь покажу? Ты увидишь, что мы ничего такого не делали.
Антонина не ответила, и Степан принял это за согласие. Он повернул экран к ней. На видео — гостиная. Её гостиная. Десять человек, громкая музыка из портативной колонки — другой, не этой. Кто-то танцует. Кто-то сидит на полу с банкой пива. И парень — тот самый Толик — сидит за пианино и колотит по клавишам двумя кулаками, как по барабану. Все вокруг хохочут. Степан на видео стоит рядом, снимает на телефон и смеётся.
Антонина смотрела двадцать секунд. Потом Степан убрал телефон.
— Видишь? Он не ломал. Он просто играл. Типа шутка.
— Он бил кулаками по клавишам.
— Ба, ну это же не серьёзно. Он не со зла.
— Крышка упала, потому что он ударил по раме. Я видела на видео. Его локоть попал в упор.
Степан убрал телефон в карман.
— Ба, я тебя пустил к себе в телефон, а ты сразу претензии. — Он сел на диван и закинул ногу на подлокотник. — Знаешь, бабушки у пацанов вообще в домах престарелых. А я к тебе каждые выходные езжу. Мог бы не ездить. Мог бы в общаге сидеть, в игры играть. Но я езжу. А ты из-за деревяшки шум поднимаешь.
Антонина стояла посреди комнаты и держала в руке тряпку, которой вытирала клавиши. Тряпка была бурая от высохшего пива.
— Стёпа, — сказала она, — на этом пианино я играла, когда твой дедушка был жив. И после. Каждое утро. Полвека.
— Ба. — Степан потянулся и достал телефон снова. — Ну я понимаю, ностальгия, то-сё. Но реально — это дерево. Дерево и проволока. Не человек. Давай я Толику позвоню, он поможет вынести. Лифт работает? Без лифта его вчетвером нести — четвёртый этаж.
Антонина положила тряпку на клавиши.
— Что вынести?
— Ну пианино. Куда его теперь? На помойку или в скупку. Я посмотрел — скупают такие по пять тыщ за штуку. На запчасти. Пять тыщ — это ж тебе две пенсии коммуналки. Нормально.
За окном проехал трамвай — длинный скрежет по рельсам. Звук прошёл через комнату и затих. Антонина стояла и смотрела на внука, который говорил о скупке и запчастях, и пыталась вспомнить: когда он перестал быть тем мальчиком, который в семь лет стучал одним пальцем «Собачий вальс» на этих клавишах?
Степан уже набирал номер.
— Толик, здорово. Слушай, вопрос. Можешь в субботу подъехать? Надо пианино вынести у бабушки. Да, то самое. Не, она нормально — сама хочет. Ну, типа, согласилась. Ага. Четвёртый этаж, без лифта. Ну, вчетвером. Я ещё Миху позову. Лады?
Антонина подошла к двум половинкам крышки, лежавшим на пианино. Взяла обе. Приложила друг к другу. «1975». Трещина шла ровно посередине — между «19» и «75». Между тем, что было, и тем, что осталось.
Она положила их обратно. Выровняла. Одна сдвинулась и упала на пол — глухой стук по паркету.
Степан не обернулся. Он договаривал:
— Да, бро. В субботу. Часа в три. Возьми верёвки, привяжем. Пиво я куплю. Нет, не у бабушки — во дворе сядем. Всё, давай.
Он убрал телефон, повернулся к Антонине и потянулся.
— Всё, ба. В субботу заберём. Тебе свободнее будет. Комната — вон какая, а пианино полстены занимает. Поставишь стеллаж или тумбу, телевизор побольше. Будешь сериалы смотреть. Все бабушки смотрят.
Антонина вышла из гостиной в кухню. Сняла с гвоздя фартук, повязала, достала из шкафа кастрюлю. Суп. Обычный, на курином бульоне. Степан любит с вермишелью.
Она готовила, и руки делали всё сами, а в гостиной Степан включил колонку и из неё полилась музыка — что-то с басом, с электронным стуком, без мелодии. Звук шёл через стену и бил Антонину по затылку, как тот самый Толик бил кулаками по клавишам. Но она не вышла и не попросила выключить. Сварила суп, разлила по тарелкам, позвала к столу.
Степан сел и ел с аппетитом — быстро, не отрываясь от телефона. Антонина сидела напротив и смотрела, как он листает что-то, жуёт с открытым ртом и двигает ложкой, не поднимая локтей со стола.
— Вкусно, ба, — сказал он, не поднимая глаз. — Как всегда.
За стеной заиграло радио — Зинаида Павловна крутила настройку, и Антонина на секунду услышала что-то похожее на Шуберта. Потом волна сбилась, и музыка утонула в шипении.
***
После ужина Степан ушёл в маленькую комнату. Антонина убрала посуду, вытерла стол и вошла в гостиную. Пианино стояло у стены — тёмное, массивное, с открытым нутром, как рана, которую перестали бинтовать. Половинка крышки на полу. Метроном на подоконнике. Колонка в коробке рядом.
Антонина села на табурет. Поставила пальцы на клавиши — на те самые, с которых начинался ноктюрн. «До — си-бемоль — ля-бемоль — соль». Четыре ноты. Она не нажала. Просто держала пальцы на клавишах и слушала тишь.
Когда-то — давно, в самом начале, — Виктор стоял за её спиной и слушал. Он не разбирался в музыке, путал Баха с Бетховеном, и однажды спросил: «Тонь, а зачем ты каждый день одно и то же?» И она ответила: «Это не одно и то же. Каждый раз — другое. Я другая.» Он не понял, но перестал спрашивать.
Антонина убрала руки. Встала. Вышла в прихожую, надела пальто и спустилась во двор.
На лавке у подъезда было пусто. Фонарь горел, и в его свете летали первые комары. Антонина села, застегнула пальто до верха и посидела. Из окна второго этажа доносился разговор — мужчина и женщина спорили о чём-то негромко. Из окна четвёртого — её окна — ничего.
Полвека каждый вечер из этого окна лилась музыка. Соседи жаловались, потом привыкли, потом стали спрашивать: «Антонина Михайловна, а что вы сегодня играли?» Зинаида Павловна подстраивала свой режим: когда Антонина играла Шуберта — значит, вечер, пора ужинать. Когда Шопена — утро, пора вставать. Целый подъезд жил по этому расписанию. Теперь из окна не доносилось ничего.
Антонина поднялась и вернулась в квартиру.
***
В воскресенье утром Степан собрал рюкзак.
— Ба, я поеду, — сказал он из прихожей. — В субботу приеду с Толиком, заберём.
Антонина стояла в дверях гостиной.
— Я не разрешала забирать.
— Ба. — Степан выпрямился не сразу и посмотрел на неё — впервые за все эти дни — прямо. — Ну а куда его? Стоит, занимает место, не работает. Мастер тебе зарядил семьдесят тыщ — у тебя нет таких денег. У нас тоже нет. Не стой на месте, ба. Отпусти.
— Уходи, — сказала Антонина.
Степан моргнул.
— Чего?
— Уходи. И в субботу не приезжай. Ни с Толиком, ни без.
Степан поднялся.
— Ба, ты что... из-за пианино? — Он шагнул к ней. — Ба, ну это же вещь. Вещь! А я — внук. Живой человек. Ты из-за деревяшки с внуком поссоришься?
Антонина не ответила.
Степан постоял, потом надел рюкзак, открыл дверь и вышел. На лестнице остановился, достал телефон.
Дверь осталась приоткрытой — Антонина не закрыла. Она слышала каждое слово.
— Мам, это Стёпа. Бабуля совсем крышей поехала. Выгнала. Из-за пианино. Да, реально выгнала. Сказала — не приезжай. Мам, я не знаю, что с ней. Может, старческое?
Пауза.
— Да, я ей сказал, что заберём. Ну а что с ним делать? Стоит мёртвое. Мам, ты поговори с ней, а? Только нормально, а то она трубку бросает.
Ещё пауза. Потом — голос Натальи из динамика, негромкий, но Антонина разобрала:
— Стёпа, я поговорю. Не переживай. Она отойдёт. Всегда отходит. Помнишь, когда дедушка умер — тоже никого не хотела видеть, а через неделю сама позвонила. Пожилые люди — они как дети, им время нужно.
— Ага, — сказал Степан. — Ну, я тогда в общагу. Мам, а деньги на обед скинешь? Тут карта пустая.
— Скину. Иди. Целую.
Шаги — вниз по лестнице. Входная дверь подъезда хлопнула. Антонина подошла к входной двери и закрыла.
***
Антонина не ответила Наталье ни через час, ни через два. В три часа пришло сообщение: «Мам, Стёпа расстроен. Позвони, пожалуйста. Не усугубляй.»
Антонина прочитала и положила телефон экраном вниз.
Она вошла в гостиную и переступила через половинку крышки, задев колонку на подоконнике рядом с метрономом без маятника. На внутренней стороне рамы по-прежнему было нацарапано «Толик лох».
Антонина села на табурет и положила руки на клавиши. Не нажала. Просто положила. Двенадцать клавиш под пальцами — липкие, неровные, три торчат вверх. Всё это время — полвека — здесь начинался день. Здесь заканчивался вечер. Здесь было то единственное место, где она не была одна, потому что инструмент отвечал. Нота за нотой, аккорд за аккордом, и утро начиналось с того, что она ещё здесь и ещё может.
Теперь — ничего. И колонка на подоконнике.