Петлю уже затянули, когда капитан Раймон де Бри сказал: «Снимите её».
Девушка висела на суку старого дуба — босая, в разодранном платье, с кляпом во рту. Местные крестьяне стояли полукругом с факелами, и в их глазах горело то самое праведное бешенство, которое Раймон знал лучше, чем молитву. Он видел его в Кале, в Креси, в разграбленных деревнях, где женщины кричали так же, как эта — беззвучно, сквозь тряпку.
— Господнее дело, — прошамкал старик с топором. — Ведьмино отродье. У нас трое детей извела, пока мы её не скрутили.
Раймон сплюнул на землю. Отряд стоял за его спиной — двадцать три наёмника, псы без хозяина, после проигранной битвы бродившие по лесам в поисках жалованья. Или женщины.
— Она моя, — сказал капитан, не оборачиваясь. — Забираю как плату за постой.
Крестьяне замялись. Пятеро против двадцати трёх — не спорят. Старик развязал верёвку, девушка упала в грязь лицом вниз и не шевелилась. Раймон подхватил её за шиворот, перекинул через седло и повёл отряд к заброшенной сторожке у болота, где они разбили лагерь.
Никто не спросил её имени.
Внутри сторожки пахло прелым сеном и мышами. Раймон привязал девушку к столбу, снял кляп и поднёс к её лицу фонарь.
Она была молода — лет шестнадцать, не больше. Глаза серые, почти белые, без единой слезинки. Губы потрескались, но она не просила воды.
— Как звать? — спросил Раймон.
— Мари, — ответила девушка. Голос сухой, как трут.
— Мари, ты ведьма?
Она улыбнулась. В этой улыбке не было страха — только усталость, какая бывает у кошек, которых слишком долго мучили дети.
— А ты хочешь, чтобы я была ведьмой? Тогда ты сможешь трахать её без угрызений.
Раймон ударил её по лицу. Не сильно — так, для порядка. Голова мотнулась в сторону, из разбитой губы потекла кровь. Девушка слизнула её и снова посмотрела капитану прямо в глаза.
— Я действительно ведьма, — прошептала она. — Но я не летаю на мётлах. Не варю зелья из жаб. Я — это тот зуд, что под кожей. Тот, который заставит тебя выскребать себя ложкой, когда поймёшь, что внутри уже не твоё.
Раймон хотел рассмеяться. Вместо этого он почему-то поёжился. В сторожке стало холодно — или ему показалось.
— Заткнись, — сказал он и вышел к костру, где его люди уже резали украденную овцу.
Ночь прошла без происшествий. Раймон взял девушку дважды — сначала грубо, потом, под утро, почти нежно. Она не сопротивлялась. Лежала на спине, глядя в прогнивший потолок, и молчала. Только один раз, когда он кончил, её губы шевельнулись. Он не разобрал слов.
Утром Раймон проснулся от зуда.
Сначала он подумал — блохи. В сторожке их было полно. Но зуд был не на коже. Глубже. Словно под ногтями кто-то водил тонкой иглой. Он потёр пальцы, посмотрел на руки — ничего. Чисто.
— Подъём, — крикнул он солдатам.
Они вышли из сторожки в серый рассвет. Девушка осталась внутри — привязанная, но живая. Раймон решил: пусть пока побудет. Авось сгодится для торговли или выкупа.
Первый крик раздался через час, когда отряд завтракал у костра.
Кричал Лотар, здоровенный немец с бычьей шеей, которого Раймон взял в отряд за умение рубить головы с одного удара. Теперь Лотар сидел на земле, уставившись на свои руки, и выл — низко, по-звериному.
— Что с тобой? — Раймон подошёл ближе.
Лотар поднял ладони. Под ногтями — на всех десяти пальцах — росла чёрная шерсть. Короткая, жёсткая, похожая на щетину кабана. Она лезла прямо из-под ногтевого ложа, прорастая сквозь кожу, и когда Лотар попробовал её вырвать, пальцы начали кровоточить.
— Господь всемогущий, — выдохнул кто-то из солдат.
— Не господь, — сказал Раймон.
Он побежал к сторожке.
Дверь была открыта. Верёвка, которой он привязал девушку, валялась на полу — разрезанная. Не развязанная. Разрезанная, будто ножом. Но ножа у девушки не было. Раймон обыскал её сам — под платьем, во рту, даже в волосах. Ничего.
Она сидела в углу на соломе, поджав колени, и смотрела на него. Глаза всё те же — светлые, пустые.
— Это ты сделала, — сказал Раймон. Не вопрос.
— Я предупреждала, — ответила Мари. — Зуд под кожей. Он начался?
Раймон схватил её за горло. Пальцы сжались, но она не задыхалась. Только улыбалась — той же усталой улыбкой.
— Останови это, — прошипел он.
— Не могу. Я только начинаю. Через день шерсть пойдёт выше. Под ногтями на ногах. Потом на спине, на груди. Через неделю вы станете косматыми, как волки. А через две — шерсть начнёт расти изнутри. Из горла. Из глаз. Вы будете кашлять ею, и она будет щекотать вас до рвоты.
Раймон разжал пальцы. Отступил.
— Зачем? — спросил он. — Зачем ты это делаешь?
— А зачем ты меня трахал? — парировала Мари. — Захотелось. Мне тоже захотелось. Только я хочу смотреть, как вы будете выдирать шерсть пинцетами, а она будет лезть снова. И снова. И снова.
Она зевнула, прикрыв рот ладошкой. Под её собственными ногтями было чисто.
К вечеру шерсть появилась у семерых.
Сначала у тех, кто был ближе всех к сторожке — у Лотара, у Жана-Крюка (прозванного так за нос с горбинкой), у братьев Дюбуа, которые спали у самой двери. Потом у Малыша Антуана, шестнадцатилетнего барабанщика, который плакал, глядя на свои пальцы. Раймон велел ему заткнуться, но Антуан не заткнулся. Он сидел у костра и выдирал шерсть зубами, а потом его вырвало — и в рвоте, среди пережёванной овсянки, тоже были чёрные волоски.
— Она сказала, что это пройдёт выше, — вспомнил Раймон.
Солдаты переглянулись.
— Надо сжечь ведьму, — сказал старый сержант Готье, единственный, у кого под ногтями пока было чисто. — Прямо сейчас. Пока не поздно.
— Ты думаешь, это остановит? — спросил Раймон.
— А что ещё?
Они пошли к сторожке вчетвером — Раймон, Готье, Лотар и Жан-Крюк. Лотар уже не мог держать меч: пальцы распухли, шерсть лезла из-под ногтей пучками, оставляя после себя мокрые красные канавки. Он нёс факел.
Мари стояла на пороге, будто ждала их.
— Огонь, — сказала она. — Хорошая мысль. Только боюсь, я не горю.
— Посмотрим, — бросил Лотар и швырнул факел ей под ноги.
Солома вспыхнула мгновенно. Но Мари осталась стоять посреди пламени — не двигаясь, не крича. Огонь лизал её юбку, но ткань не тлела. Волосы не горели. Только кожа на лице начала отслаиваться — сначала на щеке, потом на лбу. Она отходила целыми лоскутами, как старая кора, а под ней…
Под ней была не новая кожа.
Под ней не было ничего. Пустота. Чёрная, глубокая, в которой мерцали крошечные огоньки — точно такие же, как в глазах девушки, когда она говорила про зуд.
— Вы не можете сжечь то, чего нет, — сказала Мари голосом, который шёл не из горла, а из этой пустоты. — Я — это не тело. Я — это то, что внутри вас. Та часть, которая чешется, когда вы смотрите на повешенную девушку и думаете не о Боге, а о том, как прижмёте её к земле.
Раймон попятился.
Огонь погас сам собой — не затух, а именно погас, будто его выключили. Мари стояла на чёрном пепелище, и её лицо снова было целым. Только теперь она улыбалась шире. И в этой улыбке было что-то от волчьей пасти.
— Через три дня, — сказала она, — шерсть полезет у всех. Даже у тебя, капитан. Ты думаешь, ты чистый? Посмотри под свои ногти.
Раймон не хотел. Но рука поднялась сама.
Под ногтем указательного пальца левой руки пробивался тонкий чёрный волосок. Твёрдый, как проволока. Он рос прямо из мяса, и когда Раймон дотронулся до него, палец пронзила такая боль, будто он сунул руку в кипящую смолу.
— Что нам делать? — прошептал Готье.
Мари развела руками.
— Выбирать, — сказала она. — Либо вы живёте с этим. Учитесь чесаться по-новому. Либо вы начинаете выскребать. Ложками. Ножами. Чем угодно. Но помните: зуд — это я. А я глубже, чем вы думаете.
Она повернулась и ушла в лес. Не пошла — именно ушла, растворилась между деревьями, как утренний туман. Ни шагов, ни хруста веток. Только запах — палёной соломы и ещё чего-то сладкого, знакомого. Раймон понял, что это за запах, только через минуту.
Так пахнет его собственный пот, когда он просыпается в холодном поту после битвы.
Этой ночью из лагеря ушли трое. Не сбежали — ушли, как Мари: молча, беззвучно, оставив на земле только отпечатки босых ног и клочья чёрной шерсти. Лотар ушёл первым. За ним — Жан-Крюк. Потом Антуан, который перестал плакать и просто встал и пошёл в чащу, не оглядываясь.
Раймон не пытался их остановить.
Он сидел у догорающего костра и смотрел на свои руки. Волосков под ногтями стало больше — уже по три-четыре на каждом пальце. Они росли быстро, и кожа вокруг них распухла, покраснела, а когда он попробовал вырвать один пинцетом, из ранки потекла не кровь. Чёрная, маслянистая, пахнущая болотом.
Готье сидел напротив. Старый сержант сжимал в руке ложку — единственную, что нашёл в сторожке. Смотрел на неё, потом на свои ногти. Чистые пока. Но он знал, что это ненадолго.
— Что будем делать, капитан? — спросил Готье.
Раймон поднял голову. Лес вокруг стоял тихий, мёртвый. Ни птиц, ни сов, ни даже комаров. Только шорох — ровный, непрерывный, будто кто-то большой чесался о стволы деревьев.
— Она сказала «выбирать», — ответил Раймон. — Значит, есть выбор.
Он взял ложку из рук сержанта. Тяжёлую, деревянную, с обгоревшим краем.
И начал скрести.
Под ноготь. Глубже. До мяса. До хруста. До того момента, когда пальцы перестали быть пальцами, а стали просто мокрым месивом, в котором что-то шевелилось и росло, несмотря ни на что.
Готье смотрел, не отрываясь.
— Капитан, — сказал он наконец. — Ты скребёшь не туда.
Раймон замер.
— Зуд не под ногтями, — продолжил сержант. — Зуд внутри. Она же сказала. Ложкой туда не залезешь.
Он помолчал. Потом медленно поднялся, отряхнул штаны и пошёл к лесу — туда, где скрылась Мари.
Раймон остался один.
Скрёб.
И скрёб.
И скрёб.
Под утро он выскреб себе половину левой руки. Ложка сломалась, он взял нож. Кровь текла в костёр, шипела, превращалась в чёрный пар. А шерсть всё росла. Из-под обломанных ногтей. Из ран. Из глаз, когда он случайно провёл пальцем по веку.
Раймон де Бри, капитан наёмников, понял, что выбирал неправильно.
Но было уже поздно.
Потому что зуд — это она.
А она никогда не выбирала.