День выдался томным, липким, каким бывает только настоящая русская жара в середине июля. Солнце плавило воздух над участком, и даже охраняемая территория казалась раскалённой сковородой, где каждая травинка, каждый камень источали незримое марево. Дочка с внучкой приехали ещё утром, и всё это время мы с женой не могли нарадоваться — вот уже который час в доме звенели голоса, смех, хлопали двери, и старый дом, привыкший к нашей размеренной тишине, словно помолодел лет на двадцать.
Анечка, внучка, носилась по двору с той неутомимой энергией, которая доступна только двенадцатилетним созданиям. Она то гоняла с собаками, то взбиралась на чердак, то слетала вниз по лестнице, стуча каблуками, и в её движениях чувствовалась какая-то особая, хищная грация — результат долгих лет занятий рукопашным боем. Я смотрел на неё из окна и невольно улыбался: вот она, смена поколений, вот оно, продолжение. Такие же широкие плечи, такой же цепкий взгляд, та же готовность к действию, что и у меня в молодости.
— Деда! — кричала она, вбегая в комнату. — А баня уже готова?
Баня. Ну конечно. Встреча гостей без бани — это не встреча, а так, формальность. К полудню мы уже распахнули двери, и густой дух берёзового веника пополз по участку, смешиваясь с запахами нагретой земли и полыни. Печь была раскалена добела, камни шипели при каждом плескании воды, и даже собаки, обычно суетившиеся вокруг, забились в тень под навесом — жарко, мол, люди, делайте что хотите, а мы полежим.
— Ну что, внученька, кто первый? — спросил я, когда мы с женой и дочерью уселись на террасе пить чай с мятой. Жена разливала по кружкам густой, тёмный отвар, пахнущий луговыми травами и летом, и от этого запаха, от тишины сада, от далёкого гула пчёл на цветах липы становилось как-то особенно покойно на душе.
— Я! — Аня подскочила так резко, что стул скрипнул. — Я первая! Можно?
— Иди, иди, — махнула мать, Ленка, моя дочь, и в её голосе звучала та ленивая нега, которая наступает после долгой дороги и сытного обеда. — Только не засиживайся там, смотри, жара стоит адская.
— Да ладно, мам, я быстро! — и Аня, схватив полотенце, уже неслась через двор к бане, босые ноги шлёпали по раскалённым доскам террасы, потом по утоптанной земле дорожки, и даже собаки, проводив её взглядом, не сочли нужным подниматься — свои, мол, свои ходят, чего зря бежать.
Я смотрел ей вслед и думал о том, как быстро бежит время. Казалось, ещё вчера она была крохотным комочком, который я держал на руках, afraid пошевелиться, а теперь — вымахала, окрепла, и в движениях её сквозила та уверенность, которая бывает только у людей, знающих, чего они хотят. И умеющих этого добиться.
Мы пили чай, разговаривали о том о сём — о делах городских, о новостях, о том, как изменился посёлок за последний год. Жена принесла варенье из малины, собственного приготовления, и мы с Ленкой намазывали его на свежий хлеб, ещё тёплый, и вкус детства — того самого, когда всё было просто и понятно — наполнял рот сладкой густотой. Минут десять, наверное, мы так сидели, разговаривая ни о чём и обо всём сразу, пока Ленка вдруг не посмотрела на часы.
— Давно она там, — сказала она, и в голосе её прозвучала нотка беспокойства — пока ещё слабая, едва уловимая, но уже готовая превратиться в нечто большее. — Пойду гляну.
— Иди, иди, — кивнула жена, и я заметил, как она чуть нахмурилась, отставляя кружку. — Может, заскучала там одна.
Ленка поднялась, потянулась — она всегда так делает, когда встаёт, ещё с детства — и пошла к выходу. Я видел в окно, как она пересекла двор, отмахнулась от овода, кружившего над головой, и скрылась за дверью бани. Минуты две стояла тишина. Потом Ленка вернулась.
— Мам, пап, там никого нет, — сказала она, и голос её дрогнул.
Это прозвучало так буднично, словно она говорила о том, что забыла купить хлеб. Но глаза — глаза выдавали. В них плескался страх, пока ещё маленький, но уже готовый захлестнуть всё.
— Как нет? — жена встала, и стул её отъехал назад с резким скрипом. — Как нет? Куда делась?
Мы все трое стояли на террасе, и летний день, такой спокойный, такой умиротворяющий, вдруг показался мне зловещим. Птицы пели. Пчёлы гудели. Солнце светило так же ярко. Но в доме, в этом уютном, обжитом месте, вдруг повисла тишина, которую нечем было заполнить.
Пошли искать. Сначала по дому — заглянули во все комнаты, на чердак, в подвал. Ани не было. Двор — обошли все постройки, сарай, гараж, даже в будку к собакам заглянули, хотя и понимали: глупо, куда ей там деваться. Собаки, наш слаженный «спецназ», проводили нас недоуменными взглядами: чего, мол, суетитесь, люди, всё ж спокойно. И действительно — кто посмеет сунуться на участок, охраняемый тремя кабелями-овчарками, каждая из которых весит под сорок килограммов?
— Может, через забор? — Ленкин голос сорвался на визг. — Может, её украли?
— Тихо, — я поднял руку. — Тихо. Давай думать.
Забор. Забор у нас крепкий, надёжный, два с половиной метра высотой, из профлиста, поверх — колючая проволока. Не перелезешь. И воротá на замке, и калитка тоже. Да и собаки… Если бы чужой полез, они бы такого устроили… Нет. Не могли её украсть. Просто не могли.
Но и исчезнуть сама она не могла. Некуда.
— Камеры, — сказал я вдруг. — Идите сюда.
У меня в доме установлена система видеонаблюдения. Не то чтобы я параноик, просто привык к порядку — когда-то, в прежней жизни, это было частью профессии. И сейчас я был благодарен себе за эту привычку. Мы втиснулись в мой кабинет, где на стене висел монитор, показывающий всё, что происходит на участке. Я перемотал запись назад.
Вот Аня выходит из дома. Вот идёт по дорожке, помахивая полотенцем. Вот скрывается за углом бани. Вот заходит внутрь. Я перемотал вперёд. Выхода не было.
— Она там, — сказал я, и мне показалось, что голос мой звучит откуда-то издалека. — Она в бане. Спряталась.
— Зачем? — Ленка смотрела на меня широко раскрытыми глазами, в которых читался ужас. — Пап, зачем ей прятаться?
— Не знаю, — ответил я честно. — Но она там.
Мы с женой переглянулись. И в её взгляде я увидел то же, что чувствовал сам: страх, который пытается уступать место пониманию, но пока не может. Слишком свежо было ощущение потери — пусть даже мнимой, пусть даже уже обнаруженной.
— Идите сюда, — повторил я. — Сидите. Я сам.
Я шёл к бане медленно, стараясь ступать тихо, хотя каждая клетка тела требовала бежать, искать, спасать. Но что-то — то ли опыт, то ли интуиция — шептало мне: подожди, не суетись, дыши. И я дышал. Вдох, выдох. Вдох, выдох. Раскалённый воздух наполнял грудь, и солнце жгло макушку через редкие волосы.
Баня встретила меня густым паром и запахом мокрого дерева. Предбанник был пуст — одежда Ани лежала на скамье, аккуратно сложенная, и это почему-то показалось мне особенно важным. Не разбросана в панике, не брошена в спешке — сложена. Значит, она не убегала. Значит, она не была напугана. Значит…
Я прошёл в мойку. Пар здесь был гуще, он обволакивал тело, проникал в лёгкие, и дышать стало трудно. В углу стояла бочка — огромная, двести пятьдесят литров, деревянная, с железными обручами, привезённая ещё в прошлом году из Карелии. Мы наполняли её холодной водой из колодца — для контраста, чтобы после парной окунуться в ледяную гладь и почувствовать, как кровь вскипает в жилах.
Бочка стояла неподвижно. Вода в ней была темна, как ночь, и гладка, как зеркало. И только в центре этой тёмной глади что-то торчало. Что-то маленькое, пластиковое, знакомое.
Трубка. Трубка для подводного плавания.
Я подошёл ближе. Тихонько. На цыпочках. И заглянул внутрь.
Она сидела на дне. Сидела, поджав ноги, и руки её были раскинуты в стороны, упирались в стенки бочки — так, чтобы не всплыть. Волосы её разметались в воде, как водоросли, и лицо было спокойно — сосредоточенно-спокойственно, как у человека, который выполняет важную, ответственную работу. И только трубка, зажатая в зубах, выдавала её присутствие — чёрный пластиковый обрез торчал над водой, как перископ подводной лодки.
Я смотрел на неё, и мурашки бежали у меня по спине. Она была так похожа на меня в её возрасте — такая же упрямая, такая же готовая на всё ради шутки, ради эксперимента, ради доказательства чего-то самому себе. И в то же время — другое поколение, другие ценности, другие способы взаимодействия с миром.
Я понял, что она задумала. Пряталась. Решила подшутить над матерью — сидеть под водой и ждать, пока та зайдёт, а потом выскочить и напугать. Классический трюк, древний, как мир, но от этого не менее эффективный. Вот только она не учла одной детали: под водой не слышно шагов. И как узнать, когда выскакивать?
Какое коварное дитя, подумал я. И какое целеустремлённое. В меня пошла, определённо в меня.
Я стоял над бочкой, смотрел на внучку, и во мне боролись два чувства. Первое — облегчение, радость, благодарность неизвестно кому за то, что всё обошлось. Второе — странная, почти отцовская гордость за это упрямое, несломленное создание. Но было и третье — понимание того, что такие вещи нельзя оставлять без внимания. Что жизнь, какая бы она ни была, требует правил. И нарушать их — себе дороже.
Я взял ковшик. Полил. Залил воду прямо в отверстие трубки.
Эффект был мгновенным. Аня выскочила из воды, как пробка из шампанского, — фонтан брызг, громкий вдох, кашель, и в глазах — ужас, смешанный с обидой.
— Деда! — закричала она, отплёвываясь. — Ты что творишь?!
— Я? — я отступил на шаг, давая ей пространство. — Я ничего. Это ты тут сидишь, как подводная лодка, и людей пугаешь.
— Я маму хотела напугать! — она выбралась из бочки, вода ручьями стекала с её худенького тела, и кожа её была мертвенно-бледной от холода. — Деда, ты всё испортил!
— Я испортил? — я не удержался и рассмеялся. — А то, что мы тут все с ума посходили, пока тебя искали, — это нормально?
Она замерла. Вода капала с кончика носа, и взгляд её стал другим — не обиженным, а виноватым.
— Вы… искали?
— Ещё бы, — я кивнул. — И камеры смотрели, и по дому бегали, и собаки уже с ног сбились. Ты как, индейцев начиталась?
Она промолчала. Только смотрела на меня снизу вверх, и в глазах её плескалось что-то, похожее на стыд.
— Ну всё, — я вздохнул. — Вылезай. И одевайся. Мама тебя ждёт.
И, кстати…
Я не удержался. Подошёл ближе. И — лёгкий, почти символический шлепок — выписал подрастающему поколению поджопник.
— Это за то, что людей пугать вздумала. Иди давай.
Она ушла, шлёпая босыми ногами по мокрому полу, а я остался стоять над бочкой и смотрел на тёмную воду, в которой ещё расходились круги. И думал. Думал о том, как быстро меняется мир, как трудно уследить за всеми его поворотами, и как важно — нет, необходимо — сохранять в себе способность удивляться, радоваться, совершать безумства. Даже если они заканчиваются так нелепо и смешно.
За чаем, который мы пили уже все вместе — Аня, кутаясь в плед, сидела в углу дивана и старательно избегала встречаться с нами взглядами, — выяснились подробности. Оказывается, внучка моя набрела в интернете на фильмы про Гойко Митича, того самого, который был символом индейского кино для целого поколения советских детей. Идеал благородного дикаря — внешность, стать, характер. Она смотрела эти фильмы запоем, восхищалась тем, как Виннету и его соплеменники умели растворяться в лесу, становиться невидимыми, исчезать прямо на глазах у врагов.
— Я хотела проверить, — буркнула она, когда Ленка, уже успокоившись, спросила, зачем всё это понадобилось. — Мама бы зашла, а я бы выскочила… вот так бы она удивилась!
— Удивилась бы, — кивнул я. — Это точно. Только ты забыла одну вещь.
— Какую? — она подняла на меня глаза.
— Индейцы, — сказал я, — никогда не прячутся под водой с пластиковой трубкой. Это уже не маскировка, а глупость.
— Да? — она прищурилась. — А ты откуда знаешь?
Я промолчал. Только посмотрел на неё — долго, внимательно — и она, кажется, поняла.
— Деда… — она округлила глаза. — Ты что, тоже?
— Тоже, — кивнул я. — В своё время. Я, милая, был ещё тем индейцем. И копьё мастерил, и лук, и томагавк из каменного топора. И по лесу ходил так, что ни одна ветка не хрустнула. И следы читал — не хуже Чингачгука. А уж как прятаться… тут мне, пожалуй, и учиться нечему.
За столом повисла тишина. Жена смотрела на меня с тем выражением, которое появляется у человека, когда он узнаёт о близком что-то новое, но не удивляется — потому что всегда это чувствовал. Ленка переводила взгляд с меня на дочку и обратно, и в глазах её читалось отчаяние матери, понимающей, что её дети становятся похожими на её родителей.
— Значит, — сказала Аня медленно, — ты умеешь?
— Умею, — кивнул я. — Всё умею. И научить могу, если попросишь.
— Правда? — и в её голосе была та детская надежда, ради которой можно на многое пойти. — Научишь?
— Научу, — пообещал я. — Но только если попросишь. И если будешь слушать. Внимательно. Потому что индейство — это не игры. Это образ жизни. Это умение видеть то, что другие не видят. Слышать то, что другие не слышат. И понимать то, что другие не понимают.
Она кивнула. Серьёзно, вдумчиво, как взрослый человек, принимающий важное решение. И я понял — это ещё не конец. Это только начало. Этим летом она непременно попросит. И мне придётся учить её всему, что я знаю. Потому что некому больше. Потому что это — в крови. Потому что это — часть того, что я могу ей дать.
Вечером, когда жара спала и воздух наполнился прохладой, я вышел на крыльцо. Сад тонул в сумерках, и где-то далеко, за забором, лаяли собаки. Я думал о лете, о внучке, о том, что, возможно, это будет особенное лето — лето, когда она научится слышать лес и понимать землю. И ещё — я думал о том, что, возможно, мне тоже пора вспомнить кое-что. Кое-что, что я забыл за годы городской суеты и деловой беготни.
Копьё. Лук. Томагавк. Почему бы и нет?
Только бы не дошло до снимания скальпов. Враги, конечно, гады, но надо проявлять милость к павшим. И чтить уголовный кодекс.
Я усмехнулся. Вот такая вот скво растёт. Вот такой вот индейский вождь. И, кажется, я начинаю ждать этого лета с особым нетерпением.