— У мужа тоже должен быть доступ к твоим деньгам! Вы же одна семья!
Свекровь кричала это в трубку так громко, что я отодвинула телефон от уха. За окном моросил мелкий октябрьский дождь. Я стояла на кухне, помешивала суп, который никто кроме меня всё равно не оценит, и слушала.
— Алевтина Степановна, — сказала я спокойно, — давайте я скажу Андрею, что вы звонили.
— Ты уже сказала! Он мне сам позвонил, между прочим! Сказал, что у него нет денег на мои зубы! Что значит — нет? Он работает!
— Он работает, — согласилась я.
— Ну так вот! Значит, деньги есть! А ты их прячешь!
Я выключила газ под кастрюлей. Суп всё равно уже сварился. Гречневый, с курицей, с лавровым листом — всё по правилам, всё как надо. Только есть его, кроме меня и дочки, некому: Андрей последние три месяца обедал на работе, а ужинал — бог знает где.
— Алевтина Степановна, у меня своя карта, у Андрея — своя.
— Это ненормально! — Она повысила голос ещё на полтона. — Муж и жена — одно целое! Общий бюджет, общие деньги! Так всегда было!
— У вас с Виктором Ивановичем был общий бюджет?
Пауза. Я это знала — Виктор Иванович, свёкор, умерший восемь лет назад, всю жизнь пропивал половину зарплаты, а вторую половину прятал от Алевтины Степановны в носке под матрасом. Это не секрет — сама же рассказывала, смеясь, на нашей с Андреем свадьбе.
— Это другое, — сказала она наконец, суше.
— Хорошо. Я поговорю с Андреем.
— Ты поговоришь, а он всё равно ничего не сделает! Он с тобой как шёлковый стал! Не узнаю сына!
Я положила трубку — аккуратно, без хлопка. Разлила суп по тарелкам: одну для себя, одну маленькую для Маши — она придёт из школы через сорок минут. Поставила в холодильник. Потом вернулась к окну и посмотрела на дождь.
Три года назад, когда мы только переехали в эту квартиру — мою квартиру, доставшуюся от бабушки, — Алевтина Степановна приезжала и говорила: «Ну, хоть жильё есть, и то хорошо». Как будто квартира была приданым, которое её сын великодушно принял.
Два года назад, когда я получила повышение и моя зарплата стала вдвое больше андреевской, она сказала: «Смотри, чтобы он себя мужиком чувствовал». Я тогда не совсем поняла, что это значит. Потом поняла: это значило — молчи, не высовывайся, плати и не считай.
Год назад она попросила денег на холодильник. Я дала — две трети суммы, Андрей добавил остаток. Холодильник купили. Алевтина Степановна потом рассказывала соседке, что сын помог. Про меня — ни слова.
А теперь зубы.
Андрей позвонил вечером, когда я уже укладывала Машу.
— Мам звонила? — спросил он с порога. Пальто не снял, стоял в прихожей.
— Звонила.
— Ну и что ты ей сказала?
Я вышла из детской, прикрыла дверь.
— Сказала, что поговорю с тобой.
Андрей прошёл на кухню, открыл холодильник, увидел суп. Закрыл холодильник. Сел за стол.
— Марин, ну понимаешь... У неё зубы болят. Реально болят. Она уже три недели не может нормально есть.
— Я понимаю.
— Мне не хватает до зарплаты. Просто не хватает. — Он помолчал. — Можешь одолжить?
Вот это слово — «одолжить» — я отметила. Не «дай», не «помоги», а «одолжи». Значит, понимает разницу. Значит, не совсем ещё потерял.
— Сколько нужно?
— Тысяч двадцать пять. Там протез, и два удаления, и...
— Хорошо.
Он поднял на меня глаза.
— Правда?
— Правда. Но я хочу сказать тебе кое-что, Андрей. И хочу, чтобы ты услышал.
Он кивнул. Осторожно, как кивают, когда не знают, что будет дальше.
— Твоя мама сегодня сказала мне, что у мужа должен быть доступ к моим деньгам. — Я говорила ровно, без интонаций. — Это третий раз за два года, когда она говорит мне что-то подобное. Про общий бюджет, про то, что я прячу деньги, про то, что ты «не такой, каким был». Я не собираюсь с ней спорить — это бессмысленно. Но ты должен знать, что это происходит.
Андрей смотрел в стол.
— Она просто... она беспокоится.
— Я понимаю. Но беспокоится она странно. Когда я дала деньги на холодильник — она не беспокоилась о моих деньгах. Когда оплачиваю коммунальные — тоже. Беспокоится она только тогда, когда я говорю «нет» или «у меня нет возможности прямо сейчас».
— Марин...
— Я дам деньги на зубы. Без разговора. Потому что человеку больно, и это не её вина, что зубы болят. Но я хочу, чтобы ты поговорил с ней. Спокойно. И объяснил, что мои деньги — это мои деньги. Что у нас с тобой договорённость, и она работает. Что я не враг и не куркуль, который всё прячет.
Он молчал долго. Потом сказал:
— Она не поймёт.
— Может быть. Но попробуй.
Я перевела деньги в ту же ночь. Написала Андрею на карту, он — матери. Алевтина Степановна записалась к врачу на следующей неделе.
Через три дня она позвонила снова.
— Марина? — Голос другой. Тише. — Андрей мне рассказал... что это ты дала на зубы.
— Да, — сказала я.
— Спасибо.
Пауза. Я ждала.
— Я, наверное, наговорила тебе лишнего, — сказала она наконец. Без извинений, просто констатация. — Я просто переживаю за него. За вас.
— Я знаю, Алевтина Степановна.
— Ты на меня сердишься?
— Нет.
Это была правда. Я не сердилась. Я просто видела её очень отчётливо — женщину, которая всю жизнь прожила с человеком, прятавшим деньги в носке, и теперь не могла понять, почему невестка делает то же самое, только называет это иначе. «Личный счёт». «Финансовая независимость». Слова из другого мира.
— Ладно, — сказала она. — Поправлюсь — приеду, пирогов привезу.
— Приезжайте.
Я положила трубку и вернулась к ноутбуку. Рабочий отчёт ждал уже час. За окном всё ещё моросил дождь — или уже снова, октябрь в этом году не мог определиться.
Андрей в тот вечер пришёл раньше обычного. Разогрел суп сам — я слышала, как гремит крышкой. Потом заглянул в комнату, где я работала.
— Поговорил с ней, — сказал он.
— Я знаю.
— Она... в общем, она поняла. Не до конца. Но поняла.
— Хорошо.
Он постоял в дверях.
— Марин, я... — Он не договорил. — Спасибо. За зубы. И за то, что ты... в общем, за то, что ты так.
— Как — так?
— Ну. — Он пожал плечами. — Спокойно.
Я кивнула и вернулась к отчёту. Спокойно. Как будто это просто черта характера, как будто это так и было всегда — само собой. Он не знал, и я не стала говорить, что спокойствие — это не черта характера. Это решение. Которое я принимаю каждый раз заново.
Маша в ту ночь попросила почитать ей перед сном. Я читала про Карлсона — старое издание, с теми самыми картинками, где он круглый и довольный, — и думала о том, что в этой квартире, доставшейся от бабушки, есть что-то правильное. Бабушка тоже работала. Тоже имела свой счёт. Тоже, наверное, слышала что-то похожее.
И тоже, скорее всего, просто продолжала варить суп.
Маша заснула на пятой странице — как всегда, незаметно, просто в какой-то момент её дыхание выровнялось и стало глубже. Я закрыла книгу, поправила одеяло.
На кухне Андрей домывал посуду. Я слышала, как шумит вода.
Может, поговорил с матерью.
Может, понял что-то.
Может, нет.
Я не торопила. У меня было время.
И отдельный счёт.
***
Зубы Алевтине Степановне поставили в конце октября. Она действительно привезла пироги — с капустой и с яблоками, в двух пакетах, тяжёлых. Поставила на стол, огляделась по кухне так, как всегда оглядываются свекрови — оценивая порядок, шторы, чистоту плиты, — и ничего не сказала.
Потом спросила:
— Маша где?
— На танцах.
— На каких танцах?
— Занимается. — Я налила чай. — Садитесь, Алевтина Степановна.
Она села. Взяла кружку двумя руками — видно было, что привыкла к таким жестам, что руки у неё всегда были заняты, всегда что-то держали или делали.
— Хорошо зубы сделали, — сказала она. — Не болит больше.
— Рада слышать.
— Дорого, конечно. — Пауза. — Но ты... помогла. Это я помню.
— Это не важно, Алевтина Степановна.
— Нет, важно. — Она посмотрела на меня прямо. У неё были серые глаза, как у Андрея. — Я, может, не всегда правильно говорю. Язык без костей, сама знаю. Но я не со зла.
— Я понимаю.
— Ты всегда так говоришь — «я понимаю». — В её голосе не было осуждения, скорее что-то похожее на удивление. — Это хорошо или плохо — не пойму никак.
Я подумала.
— Хорошо, наверное.
Она кивнула. Откусила пирог — свой же, с капустой — и прожевала аккуратно, осторожно: новые зубы, ещё непривычные.
— Вкусно? — спросила я.
— Нормально. — Но в уголке губ дёрнулось что-то похожее на улыбку. — Сама пекла, сама и хвалить буду.
Мы пили чай. За окном уже был ноябрь — первый снег лёг неровно, клочками, как всегда в начале зимы. Андрей должен был прийти в семь, Маша — в половину седьмого.
Алевтина Степановна ела пирог и смотрела в окно.
Я смотрела на неё.
Она была старой женщиной с больными зубами и громким голосом и с картиной мира, в которой деньги в браке должны быть общими, потому что иначе — зачем вообще брак. Она прожила с этой картиной семьдесят лет и менять её не собиралась. Может, и не могла.
Я не собиралась её переделывать.
Я только хотела, чтобы она знала: есть другие картины. И они тоже работают.
— Ещё чаю? — спросила я.
— Налей, — сказала она. И подвинула кружку.
Маша пришла в шесть пятьдесят — раскрасневшаяся, с мокрыми от снега волосами, с рюкзаком на одном плече.
— Бабуль! — И сразу к ней, обниматься.
Алевтина Степановна обняла её крепко, по-настоящему. Руки у неё были сильные.
— Выросла, — сказала она. — Ещё выросла.
— Три сантиметра за лето, — похвасталась Маша. — Мам, там пироги?
— Там, — сказала я.
— С чем?
— С капустой и яблоками, — сказала Алевтина Степановна. — Сама пекла.
— О, с яблоками — это лучшие. — Маша уже тянулась к пакету. — Бабуль, ты лучшая.
— Знаю, — сказала Алевтина Степановна.
И засмеялась.
Я смотрела на них — внучку и бабушку, делящих пирог с яблоками за моим кухонным столом, в моей квартире, доставшейся от бабушки, которая тоже, наверное, умела быть спокойной, — и думала, что жизнь в основном состоит не из больших решений. А из вот этого: из чая, из пирогов, из снега за окном, из детского смеха и старческих рук, и из умения держать своё — тихо, без скандала, без объяснений.
Просто держать.
И продолжать наливать чай.
***
Декабрь принёс неожиданное.
Андрей пришёл домой в среду — раньше обычного, в начале шестого — и с порога сказал:
— Нам нужно поговорить.
Маша была у подруги. Я сидела с книгой, которую так и не читала — просто держала в руках, думала о своём. Посмотрела на него.
— Садись.
Он сел. Не снял пальто сначала — потом всё-таки встал, повесил на крючок, вернулся. В руках — ничего. Просто руки на столе.
— Я получил предложение, — сказал он. — По работе.
— Хорошее?
— Зависит как смотреть. — Он помолчал. — Другой город. Екатеринбург. Там открывают новый филиал, им нужен руководитель направления. Предложили мне.
Я закрыла книгу.
— И ты думаешь переехать.
— Я думаю, что нам нужно обсудить. Вместе. — Он посмотрел на меня. — Это не значит, что я уже решил.
— Зарплата?
— Вдвое больше. Плюс подъёмные. Плюс компенсация аренды первые полгода.
Я встала, поставила чайник. Достала кружки — две, как всегда. Ждала, пока закипит.
— Маша здесь учится, — сказала я.
— Знаю.
— У неё французский класс. Они готовятся к олимпиаде.
— Знаю.
— Квартира моя. Бабушкина. Я её не продам.
— Я не прошу продавать.
Чайник закипел. Я разлила кипяток, положила пакетики. Поставила перед Андреем его кружку — он пьёт без сахара, я помню это, хотя иногда кажется, что такие мелкие знания о человеке — это всё, что у нас осталось.
— Расскажи мне подробнее, — сказала я.
Он рассказывал долго. Про компанию, про условия, про перспективы. Я слушала и думала: вот он сидит, мой муж, и говорит нормальными словами, не уходит, не звонит маме прямо при мне, не ждёт, что я сама всё решу. Говорит. Это что-то значит.
— А ты хочешь? — спросила я, когда он замолчал.
— Что?
— Ты сам хочешь туда ехать? Не потому что зарплата, не потому что карьера. Ты — хочешь?
Он долго молчал. Смотрел в кружку.
— Да, — сказал наконец. — Хочу. Там... там что-то новое. Я здесь восемь лет на одном месте. Иногда кажется, что всё — вот оно, потолок, дальше некуда.
— Понимаю.
— Но я не могу просто сорваться. Ты, Маша, мама рядом...
— Мама рядом — это аргумент за переезд или против?
Он усмехнулся. Первый раз за весь разговор.
— Наверное, зависит от дня.
Я тоже улыбнулась. Потом встала, убрала пакетики, вернулась.
— Слушай, — сказала я. — Вот что. Я не буду тебе говорить «езжай» или «не езжай». Это твоя карьера. Но я скажу тебе, что будет с нами — с мной и Машей. Мы останемся здесь. Квартира, школа, французский класс — всё это важно, и я не готова это ломать ради переезда, даже ради хорошего. Если ты хочешь попробовать — езжай. Мы будем на связи. Маша будет приезжать на каникулы. Я — может, реже, у меня работа. Но мы попробуем.
Он смотрел на меня.
— Это... ты сейчас говоришь про раздельное проживание?
— Я говорю про честный разговор. — Я сложила руки на столе. — Андрей, мы последние полтора года живём рядом, но не вместе. Ты сам это знаешь. Я не обвиняю, просто констатирую. Может быть, это расстояние — как раз то, что нам нужно, чтобы понять, что мы хотим. Или не хотим.
Долгая пауза.
— Ты думаешь, мы разводимся?
— Я думаю, что пока не знаю. И ты, наверное, тоже.
Он кивнул. Медленно. Как кивают, когда услышали что-то, что уже знали, но не решались произнести вслух.
— Я не хочу терять тебя, — сказал он. Тихо.
— Я знаю.
— Но я и не знаю, как... как стать тем, кем, наверное, должен быть.
— Тебе не нужно становиться кем-то другим. — Я говорила осторожно, подбирая слова. — Тебе нужно только решить, кто ты есть. Без мамы, без меня. Просто ты.
За окном падал снег — настоящий уже, декабрьский, крупный, с ленцой. Фонарь на углу светил оранжевым. Всё было тихо, как бывает тихо только в снегопад — глухо, мягко, без лишнего.
Андрей уехал в Екатеринбург в феврале.
Мы не разводились. Просто — пауза. Взяли паузу, как берут её в трудном разговоре, чтобы выдохнуть и подумать.
Маша первое время ходила притихшая. Потом привыкла. Папа звонил по видеосвязи каждые два-три дня, привозил на каникулах подарки, водил в кино — в те редкие выходные, когда приезжал. Постепенно разговоры стали длиннее, теплее. Расстояние сделало то, чего не делала близость: они начали говорить.
Алевтина Степановна узнала про переезд от Андрея.
Позвонила мне на следующий день.
— Марина. Это он сам решил?
— Мы обсуждали.
— И ты отпустила?
— Он взрослый человек, Алевтина Степановна.
Пауза.
— А ты? Как ты?
Я подумала, что́ ответить. Можно было сказать «нормально» — это самый короткий и самый честный ответ. Но я сказала другое:
— Разбираюсь.
— Одна с ребёнком, — сказала она. Не осуждая — констатируя.
— Не первая и не последняя.
Она помолчала. Потом, неожиданно:
— Если что — я могу с Машей посидеть. Если тебе нужно куда.
Я не сразу ответила. Это было новое — не требование, не упрёк, просто предложение. Без подтекста, насколько я могла судить.
— Спасибо, — сказала я. — Я запомню.
— Запомни, — сказала она. — Я серьёзно.
Апрель был ранним. Снег сошёл к середине месяца, и вдруг — сразу зелень, сразу солнце, как будто зима просто устала и ушла не прощаясь.
Маша получила второе место на районной олимпиаде по французскому. Она позвонила мне прямо из школы — я слышала её голос ещё в лифте, прежде чем успела нажать на ответ.
— Мам! Мам, я вторая! Второе место!
— Умница, — сказала я. И почувствовала, как что-то в груди — не больно, а просто — сдвигается. — Умница моя.
— Звони папе! — кричала она. — Я сама буду, но ты тоже позвони!
Я позвонила Андрею. Он взял сразу, как будто ждал.
— Слышал? — спросил он.
— Только что.
— Она мне уже написала. Три восклицательных знака и смайлик с флагом Франции.
Мы помолчали оба — хорошим молчанием, тем, что бывает, когда говорить не нужно, потому что и так понятно.
— Как ты там? — спросил он наконец.
— Нормально. Работаю. Маша вот — видишь.
— Вижу. — Пауза. — Марин, я... Я думаю много. О нас. Я не знаю ещё, что из этого выйдет. Но я думаю.
— Это уже немало.
— Ты злишься?
— Нет.
— Правда?
— Правда. — Я смотрела в окно — апрельский двор, первые почки на тополях, чья-то кошка на подоконнике напротив. — Андрей, я не злюсь. Я просто живу. И ты живи. Разберёмся.
Он выдохнул. Как будто долго держал что-то и наконец отпустил.
— Спасибо, — сказал он.
— Не за что. Позвони Маше.
— Уже набираю.
Я положила трубку. Поставила чайник. Достала одну кружку.
За окном кошка с соседнего подоконника смотрела на меня не отрываясь — рыжая, круглая, с выражением полного безразличия ко всему, что происходит по эту сторону стекла.
Я ей подмигнула.
Она отвернулась.
Жизнь продолжалась — не громко, не с оркестром, а тихо, как и должна. Маша делала уроки в своей комнате и иногда что-то напевала по-французски — что-то из школьного, я не всегда разбирала слова. Чайник закипал. Тополь за окном выпускал первые клейкие листья.
И я думала: вот оно — то самое, ради чего стоит держать своё. Не ради принципа, не ради победы в споре со свекровью. А ради этого: чтобы была возможность устоять, когда всё качается. Чтобы под ногами было что-то твёрдое — своё, заработанное, никем не данное и никем не отнятое.
Просто твёрдое.
Просто своё.
***
В мае позвонила подруга — Ленка, с которой мы не виделись почти год: она живёт в другом конце города, у неё трое детей и муж, который ремонтирует машины в собственном гараже, и как-то само собой получается, что встречаемся редко, но когда встречаемся — как будто и не расставались.
— Марин, расскажи. Я слышала от Светки, что у тебя... ну, что Андрей уехал.
— Уехал, — сказала я.
— И как ты?
— Нормально.
— Марин, это ты мне говоришь «нормально», подруге. Мне можно честно.
Я подумала. Ленка из тех людей, которым действительно можно. Мы знакомы двадцать лет — с первого курса, с той общаги, где мы жили в одной комнате и ели гречку из одной кастрюли, потому что денег хватало ровно на гречку.
— Честно? — сказала я. — Странно. Не плохо. Просто странно — как будто в квартире стало больше воздуха. Я не знаю, хорошо это или плохо.
— Это хорошо, — сказала Ленка немедленно. — Это значит, было душно.
— Может, и так.
— А ты его любишь? Сейчас, прямо сейчас?
Я помолчала с минуту. Ленка ждала — она умеет ждать, это редкое умение.
— Не знаю, — сказала я наконец. — Я привыкла к нему. Я знаю, как он пьёт чай, и когда у него плохое настроение, и почему он не любит четверги. Это что-то? Наверное, что-то. Но любовь ли это — не знаю.
— А ты хочешь, чтобы он вернулся?
— Хочу, чтобы он разобрался. А там — видно будет.
Ленка помолчала.
— Ты умная, Марин. Всегда была умная. Иногда — слишком.
— Что значит — слишком?
— Это значит, что иногда надо просто поорать. Не в трубку свекрови — себе. Просто — что обидно, что устала, что не понимаешь, зачем всё это.
— Я ору, — сказала я. — Иногда.
— Ору — это хорошо. Главное, потом не забудь, что ты живой человек, а не станция управления полётами.
Мы засмеялись. По-старому — как в общаге, когда смешно не пойми от чего, а всё равно смешно.
— Давай встретимся, — сказала Ленка. — Без детей. Просто ты и я, кофе и что-нибудь с сахаром.
— Давай, — сказала я. — В эти выходные.
Встретились в субботу в кафе на Ленина — маленьком, с деревянными столиками и меню на грифельной доске. Ленка пришла с опозданием на двадцать минут и с виноватым лицом.
— Машка — старшая — не хотела оставаться с папой, закатила скандал. Ты же знаешь.
— Знаю, — сказала я. У меня тоже есть Маша. У всех нас есть Маша.
Мы пили кофе и ели что-то с малиной и кремом, и Ленка рассказывала про своё — про мужа, который всё собирается расширить гараж и никак не соберётся, про старшую, у которой начался переходный возраст, про младшего, который только начал ходить и уже всем управляет.
А потом сказала:
— Марин, а тебе не страшно? Одной?
— Я не одна, — сказала я. — У меня Маша.
— Ты понимаешь, о чём я.
— Понимаю. — Я помешала кофе. — Страшно иногда. Ночью, когда не спится. Думаешь: а вдруг так и будет — вот это, и всё. Квартира, работа, Маша, и больше ничего.
— И что ты с этим делаешь?
— Встаю и иду на кухню. Пью чай. Смотрю в окно. Утром становится легче.
Ленка покивала.
— Ты сильная, Марин.
— Нет, — сказала я. — Просто привыкла держаться.
— Это и есть сила.
Может, и так. Я не люблю это слово — «сильная». Оно как будто освобождает окружающих от необходимости помогать. Раз сильная — значит, справится. Раз справится — значит, можно не спрашивать. Но я не стала об этом говорить. Просто допила кофе.
На обратном пути зашла в магазин — купила апельсины, молоко, хлеб и маленькую шоколадку для Маши, потому что она любит шоколад с орехами, и когда получает его без повода — всегда удивляется, как будто это что-то редкое.
Дома она сидела за уроками. Увидела шоколадку — подняла глаза.
— За что?
— Ни за что, — сказала я. — Просто так.
Она улыбнулась — широко, по-детски, как улыбаются только когда не думают, как выглядят.
— Ты лучшая, мам.
— Знаю, — сказала я. — Иди учи французский.
Андрей позвонил в воскресенье утром. Я ещё не до конца проснулась, лежала с телефоном в руке, смотрела в потолок.
— Доброе утро, — сказал он.
— Доброе.
— Не разбудил?
— Почти.
Он помолчал. Потом:
— Марин, я хочу приехать. На следующие выходные. Если ты не против.
— Маша обрадуется.
— И ты?
Я подумала. Честно, без спешки.
— И я, — сказала я.
Он выдохнул.
— Хорошо. Я в пятницу вечером, на поезде. Если не против — останусь до воскресенья.
— Хорошо.
— Марин.
— Да.
— Я... — Он замолчал. Потом: — Ничего. Просто спасибо.
— За что на этот раз?
— За то, что отвечаешь на звонки.
Я улыбнулась в потолок. За окном было по-майски светло и по-майски шумно — где-то во дворе возился газонокосильщик, где-то кричали дети, где-то гудела машина.
— До пятницы, — сказала я.
— До пятницы.
Я положила трубку и ещё немного полежала. Потом встала, завела чайник, открыла холодильник — апельсины лежали в ящике, оранжевые, круглые, как маленькое лето.
Взяла один. Почистила над раковиной, чтобы запах пошёл по всей кухне — такой резкий, живой, как первый день после болезни, когда вдруг возвращается обоняние и думаешь: надо же, сколько всего я не чувствовала.
Маша пришла на кухню в пижаме, с волосами набок.
— Апельсины?
— Апельсины.
Она взяла дольку прямо из моих рук, съела, зажмурилась.
— Папа приедет?
— В пятницу.
— Ура. — Без восклицания, просто — тихое «ура», как выдох. — Мам, а мы помиримся?
— Мы и не ссорились.
— Но он же уехал.
— Люди иногда уезжают, — сказала я. — Это не всегда ссора.
Она думала над этим — я видела по лицу, как она обдумывает, раскладывает по полочкам.
— А вы снова будете вместе?
— Не знаю, Маш. Честно — не знаю.
— Но ты хочешь?
Я посмотрела на неё — на эту маленькую серьёзную женщину в пижаме с мишками, которая умеет спрашивать в лоб и ждать честного ответа.
— Хочу, чтобы всем было хорошо, — сказала я. — Тебе, папе и мне. Как именно это будет выглядеть — разберёмся.
Она кивнула. Взяла ещё дольку.
— Ладно, — сказала она. — Я тебе верю.
И ушла в комнату.
А я стояла у раковины с апельсиновой коркой в руках и думала: вот это, наверное, и есть самое важное. Не то, как всё закончится. Не то, вернётся Андрей или нет, позвонит ли свекровь с очередным требованием, прибавят ли мне зарплату в следующем квартале.
А то, что дочь говорит «я тебе верю» — и это не слова вежливости. Это правда.
Значит, что-то я делаю правильно.
Этого пока достаточно.