ЧАСТЬ ПЕРВАЯ. ВЕСНА
«Большая вода»
I
Река Сутки десять месяцев в году — недоразумение. Курица перейдёт, не замочив брюха. Старожилы клянутся, что в шестидесятых по ней сплавляли лес, но старожилам верить — себя не уважать: они и про медведя-людоеда рассказывают, и про колхозного председателя, который однажды трезвый на работу пришёл, — и то, и другое одинаково неправдоподобно.
Но в апреле Сутки вспоминает, что она река. Талая вода сходит с увалов, и речка раздувается, мутнеет, заливает низину, и единственный мост — бетонные плиты на вросших в землю сваях — уходит под воду ровно настолько, чтобы легковая машина не прошла, а трактор — может быть, если повезёт, и если за рулём Серёга Дыня.
Серёга Дыня — это фамилия. Дынин. Но «Дыня» короче, и к тому же точнее: голова у Серёги большая, круглая, желтоватая от загара, с вечно прищуренными светлыми глазами. Серёге сорок пять, он тракторист. Единственный в Криводорове, кто может завести колхозный «Беларус» — трактор 1989 года рождения, старше половины населения деревни.
Заводить «Беларус» — это искусство. Серёга объяснял: надо сначала погладить по капоту, потом два раза повернуть ключ, но не до конца, потом подождать, пока перестанет щёлкать реле, потом стукнуть монтировкой по стартеру — не сильно, но с чувством, как жену, когда любишь, — и тогда, может быть, схватит. А может, нет. Тогда матюгнуться и повторить.
В это утро — двенадцатого апреля, в День космонавтики, что придавало происходящему оттенок героический, — Серёга завёл трактор с третьей попытки, приладил к прицепу борта, застелил дно плёнкой, которую Наташа-продавщица отрезала от рулона, и поехал к мосту.
На том берегу ждал «ГАЗель»-фургон из районного пункта выдачи. Четырнадцать посылок. Криводорово копило заказы весь март, потому что грунтовка развезлась ещё до паводка, и вот — дождались. Четырнадцать коробок, три мягких пакета и один тубус (Лида-москвичка заказала какой-то «коврик для йоги», деревня две недели гадала, что это).
Серёга перегрузил всё в прицеп, укрыл плёнкой, перевязал — и двинулся назад.
Потом он будет рассказывать, что трактор «повело». Что плита под водой сместилась. Что переднее колесо ушло в промоину. Что он вообще трезвый был, ну почти, ну утром только стопку для ясности ума.
Деревня видела другое: «Беларус» вдруг клюнул носом, рыкнул, встал, и Серёга — в резиновых сапогах, в ватнике, похожий на медведя, которого побрили, но не до конца, — выскочил из кабины, по пояс ушёл в ледяную муть и поднял руки.
В руках были коробки. Две. Он их держал над головой, как священник — чашу. Вода бурлила вокруг его бёдер. Течение тащило. Серёга стоял.
— Серёга! Серёга, бросай, утонешь! — орала с берега Наташа.
— Не брошу! — орал Серёга. — Тут Зое Марковне интимное! Промокнет!
На берегу стало тихо.
Зоя Марковна — семьдесят два года, бывшая учительница начальных классов, тихая, как тень, круглый год в одном и том же бежевом платке — стояла в задних рядах и стремительно краснела.
— Какое ещё интимное? — ахнула Наташа.
— А я знаю?! — Серёга сделал шаг, оступился, чуть не упал, но устоял. — Там на коробке написано: «Товар интимного характера. Не вскрывать»!
Деревня загудела. Баба Валя — Валентина Петровна Кудрина, семьдесят четыре года, бывшая заведующая почтой, нынешняя негласная «голова» Криводорова, женщина, при которой даже районная администрация чувствовала себя нашкодившим школьником, — баба Валя достала телефон и начала снимать.
— Валентина Петровна, не надо! — взмолилась Зоя Марковна.
— Зоя, молчи. Это для истории.
Серёга нёс коробки в четыре ходки. Вода поднималась. Трактор стоял, накренившись, мотор глох и снова заводился — сам, без монтировки, видимо, от страха. На берегу мужики — числом трое, потому что мужиков в Криводорове осталось наперечёт — тянули верёвку. Серёга привязывался, шёл, возвращался, снова привязывался.
Четырнадцать коробок, три пакета, один тубус.
Всё спасли.
Когда последняя коробка оказалась на берегу, Серёга вылез, сел в грязь и сказал:
— Всё. Я, может, помру. Но маркетплейс доставлен.
Ему налили. Он не отказался. Не тот случай.
А потом — неизбежное — стали разбирать посылки. И Зоина коробка, подмокшая снизу, вдруг разъехалась по шву.
Деревня замерла.
Из коробки вывалилась ортопедическая подушка. Бежевая. С эффектом памяти. В вакуумной упаковке.
Тишина.
— Зоя Марковна, — медленно сказала баба Валя, — а чего ж она «интимного характера»?
— Так на шею, — пролепетала Зоя. — От остеохондроза. Это они на складе… маркировку…
— На шею, — повторила баба Валя. — Ну, на шею — это, конечно, интимно. Мой покойный Петя тоже любил за шею подержать.
Грохнул хохот.
Зоя Марковна потом полгода не могла пройти по деревне, чтобы кто-нибудь не подмигнул. Баба Валя выложила видео спасения посылок в «Одноклассники» — его посмотрели сорок три человека. Для Криводорова это был рекорд, сопоставимый с первым полётом Гагарина, что символично, учитывая дату.
II
Лида появилась в Криводорове прошлым летом. Купила крайний дом — бывший Пашкиных, стоял пустой шесть лет — за восемьдесят тысяч рублей. Москвичка.
Деревня приняла эту новость примерно так же, как приняла бы новость о высадке марсиан: с недоверием, любопытством и лёгким раздражением.
Серёга прочистил трубу в Лидином доме . В первые дни печка топилась по “чёрному” . Бесплатно, потому что Лида ему понравилась. Не в том смысле, а в том, что она не жаловалась. Не звонила «куда надо», не кричала, что обманули. Плакала, вытирала слёзы, бралась за тряпку. Серёга таких уважал.
Лида работала «на удалёнке». Что именно она делала, деревня так и не поняла: что-то с текстами, с «контентом», с «целевой аудиторией». Баба Валя решила, что Лида «пишет объявления в газету, только в электронную». Лида не стала спорить. Объяснять сорока семи дворам — из которых двадцать три жилых — что такое «копирайтинг», было выше её сил.
Для работы Лиде нужен был интернет. Интернет в Криводорове — понятие условное. Мобильная связь ловила только на холме у кладбища, где много лет назад — по легенде, ещё при царе — стояла сторожевая вышка. Теперь вышки не было, стояла лавочка. На лавочке вечно кто-то сидел с телефоном. Холм так и прозвали — «Вышка».
Лида ходила на Вышку каждое утро — с ноутбуком, термосом и раскладным стулом. Садилась среди оградок, ловила две полоски сети, отправляла файлы. Мертвецы не возражали. Живые — тоже. Только дед Толик, проходя мимо к своей Зорьке на выпас, однажды остановился, посмотрел на Лиду, на ноутбук, на кладбище — и сказал:
— Покойников считаешь?
— Работаю, — сказала Лида.
Дед Толик посмотрел ещё раз, помолчал и пошёл дальше.
В этом апреле Лида решила посадить огород. Решение было осознанным, выстраданным, подкреплённым четырнадцатью видеороликами на rutube (посмотренными ночью на Вышке, при свете фонарика, в окружении покосившихся крестов) и заказом семян с маркетплейса — того самого, что доставил Серёга через паводок.
Семена были, по описанию, «высокоурожайной суперморкови нового поколения, устойчивой к заморозкам, засухе и апокалипсису». Так, конечно, не было написано, но Лида домыслила. На пакетике была нарисована морковь размером с бейсбольную биту.
Она вскопала грядку. Криво, неглубоко, на одной ладони натёрла мозоль, на другой— потянула сухожилия . Посеяла по всем правилам: рядками, с расстоянием, с поливом.
И стала ждать.
Когда через три недели из земли полезла густая кудрявая зелень, Лида возликовала. Выложила фото в Stories (с Вышки, разумеется). Подпись: «Моя первая морковь! Криводорово, мы растём!»
Баба Валя пришла посмотреть на грядку. Долго стояла. Потом наклонилась. Потом выпрямилась.
— Лидочка, — сказала она с тем выражением, с которым доктор сообщает неприятный диагноз. — Это петрушка.
— Что?
— Петрушка. Обыкновенная. Кудрявая. Ей цена — пучок за двадцать рублей на районном рынке.
Лида посмотрела на грядку. На баб Валю. На грядку.
— Но я заказывала морковь.
— Ну, — сказала баба Валя, — Москва петрушкой засеялась, урожай ждёт. Мы-то думали, она умная.
К вечеру об этом знала вся деревня. К ночи у Лиды появилось прозвище. «Петрушка». Ёмко, ласково, безжалостно — как всё в Криводорове.
Лида не обиделась. Она уже научилась не обижаться. Вернее — научилась понимать, что деревенское прозвище — это не оскорбление, а прописка.
III
А потом случилось невесёлое. Впрочем, в Криводорове весёлое и невесёлое всегда ходят рядом — как корова и хвост: одно без другого не бывает.
Двадцать четвёртого апреля, когда паводок ещё стоял и деревня жила островом, пришло письмо. Бумажное, в конверте, с гербовой печатью — их ещё умеют слать, когда хотят сообщить что-нибудь окончательное. Электронная почта для хороших новостей. Бумажная — для приговоров.
Письмо было адресовано фельдшерице Тамаре Ильиничне Сорокиной, шестидесяти восьми лет. Двадцать девять лет она проработала в криводоровском ФАПе — фельдшерско-акушерском пункте. Маленький домик в два окна, над дверью — жестяная табличка с красным крестом, внутри — кушетка, шкаф с лекарствами, весы (сломанные), ростомер (тоже) и запах йода, въевшийся в стены так, что, казалось, если стены снести, запах останется.
В письме говорилось, что ФАП закрыт.
Не «приостановлен». Не «реорганизован». Закрыт. Решением района. В связи с оптимизацией сети медицинских учреждений. Ближайший пункт — село Верхние Горки, сорок километров по трассе и двенадцать по грунтовке, которая, напомним, весной и осенью непроезжая.
Тамара Ильинична прочитала письмо дважды. Потом сложила, спрятала в карман халата, вышла на крыльцо ФАПа и сняла табличку. Молча. Табличку она отнесла домой и поставила на полку, рядом с фотографией покойного мужа и грамотой «Лучший медработник района» за 2008 год.
Потом она села на крыльцо и заплакала. Не навзрыд — тихо, устало, как плачут люди, которые давно знали, что это случится, но всё равно надеялись.
Баба Валя пришла через час. Села рядом.
— Тамар, — сказала она.
— Знаю, — сказала Тамара Ильинична. — Ты скажешь — надо писать.
— Надо писать.
— Кому? Написано же: решение. Окончательное.
— Окончательных решений не бывает, — сказала баба Валя.
Она пришла домой, взяла телефон, поднялась на Вышку и написала пост в «Одноклассниках». Гневный. С восклицательными знаками и словами, которые в приличном обществе не произносят, но в Криводорове — пожалуйста.
Пост лайкнули двенадцать человек. Два — из Криводорова. Остальные — бывшие односельчане, разбросанные по Перми, Екатеринбургу, Москве. Они поставили грустные смайлики и написали: «Как же так!» и «Держитесь!»
Держаться. Хорошее слово. Удобное. Ничего не стоит — ни денег, ни усилий. Написал «держитесь» — и совесть чиста.
Тамара Ильинична разумеется лечить не перестала. Куда она денется — и куда денутся двадцать три двора, в которых средний возраст жителя — шестьдесят один год? Просто теперь она делала это бесплатно, из собственной аптечки, без печати и без бумаг. Давление померить — к Тамаре. Укол поставить — к Тамаре. Палец порезал — к Тамаре. Серёга Дыня в запое — тоже к Тамаре: «Тамар Ильинична, полечи дурака, опять до чертей допился».
Только теперь за лекарствами она ездила в район сама, на свои, и рецепт выписать не могла, потому что — а кто она теперь? Никто. Пенсионерка .
Табличка стояла на полке и поблёскивала красным крестом. Иногда Тамара Ильинична на неё смотрела. Потом отворачивалась.
ЧАСТЬ ВТОРАЯ. ЛЕТО
«Дачники и бродяги»
IV
Лето в Криводорове короткое, жаркое и зелёное — так зелёное, что у Лиды, которая привыкла к московским газонам, подстриженным, как головы новобранцев, первое время рябило в глазах. Зелень была повсюду: буйная, наглая, живая. Она лезла из-под заборов, обвивала столбы, затягивала заброшенные дома, и те стояли — заросшие по самые окна, как старики, утонувшие в собственных бородах.
Двадцать три жилых двора. Двадцать четыре пустых. Пустые дома — самое страшное, что есть в деревне. Не развалины. Не пепелища. Целые дома с целыми окнами, с занавесками, с тарелкой на столе, с календарём на стене — за 2017 год, за 2015-й, за 2011-й. Люди уехали, а вещи остались. Вещи ждут.
Но летом об этом не думаешь. Летом Криводорово оживает: приезжают дачники (трое — в соседний посёлок Горушки), появляются рыбаки на обмелевшей Сутке, гудят шмели, стучат дятлы, мычит Зорька — единственная корова, последняя, как последний солдат гарнизона.
Зорька принадлежала деду Толику — Анатолию Фёдоровичу Рыжову, восьмидесяти одного года. Вдовец. Ветеран труда. Молчаливый, как камень, и упрямый, как тот же камень, но положенный поперёк дороги.
Дочь Галина жила в Перми. Звонила каждое воскресенье (дед Толик для этого ходил на Вышку — молча сидел на лавочке, слушал, говорил «угу» и «ладно» и клал трубку). Каждый раз Галина просила: «Пап, переезжай. Комната есть. Тепло, магазин рядом, поликлиника».
Дед Толик говорил «угу» и оставался.
Зорьку он держал не ради молока — молоко он раздавал, потому что девать его было некуда, — а ради чего-то другого. Чего — он бы не смог объяснить, даже если бы захотел, а он не хотел. Зорька была тёплая, большая, пахла сеном и навозом и смотрела мокрыми глазами. Зорька была — живая. Рядом с ней можно было стоять, гладить костлявый бок и чувствовать, что ты не один.
В июле в Криводорово приехала съёмочная группа.
Приехали на двух машинах — внедорожник и микроавтобус. Четыре человека: режиссёр (бородатый, в очках, подчёркнуто небрежно одетый — так небрежно, что на эту небрежность, видимо, ушёл час), оператор (молчаливый парень с камерой, похожей на гранатомёт), звукооператор (девушка в наушниках, тоненькая, как антенна) и продюсер (женщина в деловом костюме, неуместном в Криводорове, как бальное платье в окопе).
Снимали «документальный репортаж о вымирающей глубинке». Название: «Последние дворы». Режиссёр — его звали Артём — ходил по деревне с видом врача, осматривающего безнадёжного пациента: сочувственно качал головой, цокал языком, говорил «потрясающе» и «какая фактура».
— Нам нужна натуральность, — объяснил он бабе Вале. — Просто живите, как живёте. Мы будем снимать. Не обращайте внимания на камеру.
Не обращать внимания на камеру. В деревне, где появление незнакомой машины обсуждается три дня, а незнакомого человека — неделю. Это было выше сил местных .
Серёга Дыня был первым, кто решил быть «натуральным». Для этого он выпил. Не то чтобы ему нужен был повод — но повод придал процессу торжественности. К обеду Серёга сидел на завалинке, красный, потный, и рассказывал оператору историю своей жизни.
— Я, Вань, мог в город уехать, — говорил он. (Оператора звали не Ваня, но Серёге было всё равно.) — У меня руки золотые. Мне на заводе предлагали. А я что? Я — тут. Потому что кто трактор заведёт? Ты заведёшь? Не заведёшь. Никто не заведёт. Только я. Значит, я — нужен. Понимаешь? Нужен. А в городе — кому я нужен?
Оператор молча снимал. Режиссёр стоял за его спиной и делал жест: «Давай, давай, ещё!»
К деду Толику подошли осторожно. Дед сидел на крыльце, строгал палочку — просто так, без цели, по привычке.
— Анатолий Фёдорович, — начал режиссёр. — Можно вас спросить? На камеру?
Дед посмотрел на него. На камеру. На палочку.
— Нет, — сказал он и продолжил строгать.
Зато Зорька — Зорька оказалась прирождённой кинозвездой. Она вышла из-за сарая в самый драматический момент — когда режиссёр произносил в камеру проникновенный монолог о «последних хранителях русской земли» — и невозмутимо начала жевать провод от микрофона. Звукооператорша вскрикнула. Корова не отступила. Провод хрустнул.
— Зорька, бл… — начал Серёга и осёкся, вспомнив про камеру.
Но лучше всех, конечно, выступила баба Валя.
Она дала интервью на полтора часа. Село на лавочку перед камерой, сложила руки на коленях и начала:
— Значит, записывайте. Криводорово. Сорок семь дворов, жилых — двадцать три. Начнём с первого. Дом Сидоровых, крайний слева. Сидоровы уехали в двенадцатом году, когда Мишка-младший в тюрьму сел за кражу солярки с фермы. Жена его, Любка, тогда связалась с одним из Горушек, но тот оказался женатый, а жена его, между прочим, Мишкина троюродная сестра, так что скандал был на всю округу…
Через двадцать минут режиссёр побледнел. Через сорок — попытался остановить. Через час — сдался и просто слушал, как баба Валя методично излагала историю каждой семьи, каждой ссоры, каждой свадьбы и каждых похорон за последние тридцать лет.
— Это мы точно вырежем, — шепнул режиссёр продюсеру.
— Всё? — спросила продюсер.
— Всё.
Репортаж вышел через три недели. Три минуты в вечерних новостях. Красивые кадры: поле в закатном свете, покосившийся забор, одинокая фигура деда Толика на фоне неба, мычащая Зорька, река, кладбище. В конце — щемящая музыка, скрипки, и голос за кадром: «Криводорово умирает. Таких деревень в России — тысячи. Они уходят тихо, незаметно, как последний снег…»
Баба Валя посмотрела репортаж на Вышке, на телефоне, прищурившись.
— Красиво сняли, — сказала она. — Только враньё. Мы не умираем. Мы живём. Плохо живём, но живём. Это разные вещи.
Впрочем, двести новых подписчиков на её странице в «Одноклассниках» она приняла с достоинством. И — чего скрывать — с удовольствием.
V
Козёл Наташи-продавщицы — отдельная фигура криводоровского эпоса. Его звали Борис. Не в честь кого-то конкретного, хотя деревня, конечно, решила, что в честь — и извлекала из этого бесконечное удовольствие.
Борис был крупный, бородатый, с жёлтыми глазами и скверным характером. Он жрал всё — траву, картон, верёвки, обои (однажды залез в открытую дверь к Зое Марковне и сожрал полполосы обоев в прихожей). Он бодался. Он вонял. Он смотрел на человека с тем выражением, с которым чиновник смотрит на просителя: «Ну, чего тебе ещё?»
В июле Борис сбежал.
Это случалось и раньше, но обычно его ловили быстро — далеко не уйдёт, кругом поля, деться некуда. Но в этот раз Борис оказался амбициозен. Он ушёл за три километра, в дачный посёлок Горушки, и устроил там бедлам.
Первый день он жрал бельё с верёвок. Простыни, наволочки, чьи-то дорогие полотенца с вышивкой. Жевал методично, вдумчиво, как гурман.
Второй день он боднул BMW. Чёрный, блестящий, московский. Хозяин BMW — мужчина в шортах и с барбекю-щипцами — выскочил из дома и обнаружил на переднем крыле вмятину и пучок козлиной шерсти. Борис стоял рядом и жевал дворник.
Третий день хозяин BMW вызвал полицию.
Участковый — лейтенант Женя Пахомов, двадцать шесть лет, вид затравленный, зона ответственности — четыреста квадратных километров, на которых он один, как перст, — участковый приехал через сутки. Он осмотрел BMW. Осмотрел Бориса (тот стоял привязанный к забору и смотрел на лейтенанта с превосходством). Вздохнул и начал составлять протокол.
— Фамилия, имя, отчество владельца животного? — спросил он.
— Наталья Сергеевна Кузнецова, — сказала Наташа, которую привезли из Криводорова на эту очную ставку. — Я, между прочим, против, чтобы на козла протокол…
— Протокол на вас, Наталья Сергеевна. Как на владельца. Ущерб…
— Какой ущерб?! Это козёл, а не террорист! Ты на него штраф выпиши, он заплатит! У него, может, карта «Мир» есть!
Участковый посмотрел на козла. Козёл посмотрел на участкового. Участковый моргнул первым.
Штраф в итоге выписали. Тринадцать тысяч рублей. Наташа заплатила и неделю не разговаривала с Борисом — не кормила, не гладила, не называла «скотиной бестолковой», что для Бориса было формой ласки. Борис скучал. Борис стоял у ворот и мемекал. На седьмой день Наташа сдалась, вышла с ведром и сказала:
— Жри, ирод. Дороже мужа обходишься, царство ему небесное.
Борис жрал и смотрел жёлтыми глазами. В глазах было что-то похожее на благодарность. Или на презрение. С козлами никогда не поймёшь.
VI
Двадцать восьмого июля — Лида запомнила дату навсегда — дед Толик не вышел утром к Зорьке.
Зорька мычала у ворот. Мычала долго, надрывно — не так, как обычно, когда просит, чтобы выпустили, а по-другому. Протяжно. Жалобно. Как будто звала.
Серёга услышал. Он жил через три дома и в то утро, на удивление, был трезв — голова болела от вчерашнего, но мысли были ясные, и мычание Зорьки показалось ему неправильным. Он натянул штаны, вышел и пошёл к дому деда Толика.
Калитка была открыта. Зорька стояла у крыльца. Серёга вошёл в дом — пусто. Вышел во двор — пусто. Пошёл к полю — и нашёл.
Дед Толик лежал на меже, лицом в траву. Рядом — опрокинутое ведро, коса. Он шёл косить, как каждое утро, и упал. Правая сторона тела — рука, нога, половина лица — не двигалась. Левой рукой дед скрёб землю. Глаз — левый, живой — смотрел на Серёгу с выражением не страха, а досады: ну вот, опять не вовремя.
— Толич! — Серёга бросился к нему, перевернул. — Толич, ты чего?! Скорую, скорую надо!
Скорую вызвали с Вышки. Баба Валя звонила, Наташа звонила, Лида звонила — каждый раз объясняя, как проехать, потому что навигатор Криводорова не знал, а знал только «деревню Криводурово» в другой области.
Скорая ехала два с половиной часа.
Два с половиной часа. Сто пятьдесят минут. За это время можно долететь из Москвы в Сочи. Можно посмотреть фильм. Можно прочитать полкниги. Можно — умереть.
Дед Толик не умер. Его перенесли в дом — Серёга и Лида, на руках, потому что носилок не было, и дед весил как ребёнок: кости, кожа и упрямство. Тамара Ильинична — бывшая фельдшерица, закрытый ФАП, но руки-то не закроешь — пришла, померила давление (двести на сто двадцать), дала таблетку, покачала головой.
— Инсульт, — сказала она тихо, так, чтобы дед не слышал, хотя он и так не слышал — лежал с закрытым глазом, дышал тяжело, рвано.
Скорая приехала. Фельдшер — молодой, усталый, в мятом халате — посмотрел, пощупал, покачал головой. Увезли. Увезли по грунтовке, по ухабам, на каждой яме — стон. Серёга ехал следом на тракторе, зачем-то. Потом сам не мог объяснить зачем. Наверное, затем, что нужно же что-то делать, когда ничего сделать нельзя.
Из районной больницы дед Толик вернулся через две недели. Живой. Правая сторона не работала. Говорить мог, но с трудом — слова давались ему, как камни, которые нужно было вытаскивать из горла по одному.
Дочь Галина приехала из Перми. Стояла посреди избы — городская, чужая, в чистых кроссовках на грязном полу — и плакала.
— Папа. Папочка. Поедем. Ну поедем. Я комнату приготовила. Тёплую. Врач рядом. Аптека. Всё рядом. Ну зачем тебе тут?
Дед Толик лежал на кровати, смотрел левым глазом в потолок и мычал. Не «угу» — это было другое мычание. Протестное. Горькое. Невозможное.
Он не хотел. Он не мог объяснить — почему. Он плакал — левым глазом, правый не работал.
Галина уехала через три дня. Одна. Перед отъездом оставила деньги — на столе, под сахарницей. Двадцать тысяч. И записку: «Папа, я вернусь. Заберу. Пожалуйста».
Деньги дед Толик отдал бабе Вале. Записку — нет. Записка осталась под сахарницей.
VII
Лида взялась ходить за дедом.
Никто её не просил. Никто бы и не попросил — с какой стати? Она городская, чужая, «Петрушка». У неё работа, удалёнка, контент, целевая аудитория. С какой стати ей — мыть, кормить, менять бельё, выносить утку, поднимать, переворачивать, разговаривать с человеком, который не может ответить?
Лида не объясняла. Просто приходила утром, в обед и вечером. Варила кашу — первое время отвратительную, потом сносную, потом даже хорошую: Тамара Ильинична научила. Мыла деда — он стеснялся, отворачивался, мычал; она говорила: «Анатолий Фёдорович, я тридцать лет в интернете, я всё видела, вам меня не удивить», — и он затихал, потому что не понимал, что она имеет в виду, но тон был спокойный.
Деревня смотрела. Деревня молчала. Потом — перестала молчать.
— А Петрушка-то — ничего, — сказала Наташа бабе Вале.
— Она не Петрушка, — ответила баба Валя. — Она Лида.
И с того дня прозвище исчезло. Как не было. В деревне это значит больше, чем грамота или орден. Это значит — приняли.
Однажды ночью — в августе, когда темнеет поздно и ночи тёплые, и звёзды стоят так низко, что кажется, протяни руку — уколешься, — Лида сидела у деда Толика, потому что ему было плохо, и она боялась уходить.
Дед не спал. Лежал, смотрел в потолок. Дышал ровно — отпустило. Но глаз был открыт — яркий, живой, несогласный.
— Анатолий Фёдорович, — сказала Лида тихо. — Можно я спрошу?
Он моргнул. Это значило — да.
— Зачем вы тут? Почему не уедете? К Галине. Там врач. Тепло. Всё рядом. Почему — здесь?
Дед молчал. Долго — минуту, две, пять. Лида думала, что он заснул. Или не услышал. Или не хочет отвечать.
Потом он сказал.
Одно слово. Единственное, которое давалось ему без боли, без камня в горле, без усилия.
— Тут.
И показал глазами — левым, живым — на окно.
Лида посмотрела.
За окном было тёмное поле. Чёрная полоса леса на горизонте. Звёзды — россыпью, от края до края, как просыпанная соль. Тишина — такая, что слышно, как бьётся сердце. И далёкий, на краю поля, холм — Вышка — и крохотный огонёк на нём: кто-то сидел с телефоном.
— Тут, — повторил дед Толик.
Лида смотрела в окно и впервые понимала. Не умом — умом она и раньше понимала, голову-то не отключишь. Нет, она понимала чем-то другим — тем, чему нет названия, чем понимают запах хлеба, и тепло печки, и мычание коровы на рассвете, и скрип калитки, и тишину, от которой не хочется бежать, а хочется остаться.
Тут.
Вот и весь ответ.
ЧАСТЬ ТРЕТЬЯ. ОСЕНЬ
«Грибы и выборы»
VIII
Осень в Криводорове начинается не по календарю, а по грибам. Как пошли грибы — всё, осень.
Грибы пошли в конце августа — рано, щедро. Лес за деревней, сосновый, с подлеском из берёзы и рябины, вдруг выдал столько белых, подосиновиков и лисичек, что даже баба Валя, знавшая каждую кочку и каждый пень, присвистнула:
— Это к чему-то. Когда лес столько даёт — жди беды.
— Валентина Петровна, вы всё к беде, — сказала Лида.
— А ты поживи с моё — тоже будешь.
Лида к этому времени обжилась. Печка не дымила (спасибо Серёге), огород давал петрушку (она смирилась и полюбила), на Вышку ходила привычно, как на работу — потому что это и была работа. Ноутбук, термос, раскладной стул, покосившиеся кресты. Мёртвые не мешали. Живые — иногда мешали, когда садились рядом и начинали звонить, но на лавочке помещались двое.
В сентябре Лида нашла грибное место.
Это было личное, почти интимное открытие — как найти клад. Овраг за ельником, куда никто не ходил, потому что спуск крутой и крапива по пояс, — а на дне, в тени, на мху — белые. Много. Стоят, как солдаты на параде, шляпки — с кулак.
Лида набрала корзину. Вторую. Пришла домой счастливая, грязная, с расцарапанными руками — и выложила фото в Контакте. Подпись: «Мой лес. Мои грибы. Моё Криводорово».
Геолокацию она, дурочка, не отключила.
Фото завирусилось. Сначала — десять лайков, потом сто, потом тысяча. Перепосты. Комментарии: «Где это?!», «Координаты!», «Еду!»
В следующие выходные по грунтовке, которая к сентябрю подсохла и стала проезжей, в лес приехали сорок машин. Сорок. Из района. Из города. Из Москвы, чёрт бы её побрал (это баба Валя так сказала, потом извинилась перед Лидой).
Они приехали на кроссоверах, в камуфляжных костюмах из «Декатлона», с корзинами, с ножами, с навигаторами. Они шли по лесу цепью, как десант. Они вытоптали мох, поломали ельник, оставили после себя пластиковые бутылки, окурки и один памперс (откуда памперс в лесу — загадка, которую Криводорово обсуждало до зимы).
Местные были в ярости.
— Петрушка! — крикнул Серёга Дыня, забыв, что прозвище отменили. — Ты зачем координаты выложила?!
— Я не выкладывала координаты!
— А геолокация — это что?!
Лида не знала, что Серёга знает слово «геолокация». Серёга не знал, что он его знает, — но жизнь заставила.
Через неделю на лесной дороге появилась табличка. Написана от руки, красной краской на куске фанеры: «ГРИБОВ НЕТ. МЕДВЕДЬ ЕСТЬ».
Рядом, привязанный проволокой к берёзе, сидел плюшевый медведь — рыжий, облезлый, с одним глазом. Бывший Лидин. Она отдала без сожаления — для дела.
Работало на удивление хорошо. Половина машин разворачивалась на подъезде. Вторая половина доезжала до медведя, фотографировала его, выкладывала в соцсети — и тоже разворачивалась. Табличка стала мемом. У медведя появился аккаунт в Контакте — его вёл неизвестный (подозревали Серёгу, но Серёга клялся, что «в Контакте не шарит»).
Грибы, впрочем, кончились и без грибников — сезон есть сезон. Но обида осталась. Лес — это не парк. Лес — это своё. Этому тоже нельзя научить из интернета .
IX
Выборы в Криводорове — событие ритуальное, как Масленица: все знают, что будет, все знают, чем кончится, но участвовать надо — традиция.
В октябре выбирали сельскую думу. Привезли переносную урну — картонную коробку с прорезью, обклеенную гербовой бумагой. Члены избирательной комиссии — две женщины из района, Нина Васильевна и Светлана — должны были приехать к десяти утра.
Приехали к часу дня. Мокрые — попали под дождь. Злые — заблудились: навигатор завёл на какую-то лесовозную дорогу, они полчаса буксовали, потом шли пешком, потом их подобрал Серёга на тракторе. Светлана — молодая, в туфлях на каблуке (зачем? зачем на каблуке в Криводорово?) — потеряла одну туфлю в грязи и приехала в одном сапоге Серёги и одной туфле.
Баба Валя посмотрела на них, покачала головой и сказала:
— Садитесь. Чай. Пирожки.
Пирожки были с капустой и с яйцом. Чай — крепкий, с мятой. Нина Васильевна после второго пирожка размякла и начала рассказывать, что кандидат — один, «противных нет», и что это, в общем, формальность, и что ей самой неловко, но — положено.
— Мы понимаем, — сказала баба Валя. — У нас тут всё — формальность. Фельдшер — формальность. Дорога — формальность. Мы сами, может, тоже формальность. Но мы есть.
Нина Васильевна отвела глаза.
Голосовали двадцать человек из двадцати трёх (трое — лежачие, к ним ходили с урной). Серёга голосовал последним. Торжественно зашёл за «ширму» (простыня, натянутая на верёвке в Наташином магазине), долго шуршал бумагой, вышел и объявил:
— Я написал.
— Что написал? — насторожилась Нина Васильевна.
— «Корову деду верните».
Тишина.
— Это… не предусмотрено, — сказала Нина Васильевна.
— Ну и выборы ваши не предусмотрены, — ответил Серёга. — А мы всё равно пришли.
Дело в том, что Зорьку — Зорьку! единственную корову Криводорова! — забрала Галина, дочь деда Толика, когда приезжала в июле. Увезла на газеле в Пермь. Зачем — никто не понял. Галина сказала: «Папа не может, а корова без присмотра». Ей объясняли, что не без присмотра — Серёга доит, Лида кормит, баба Валя командует. Но Галина — городская, упрямая, дедова кровь — настояла. Увезла.
Зорька в Перми тосковала. Галина потом звонила Серёге (на Вышку, по расписанию, в субботу в три) и жаловалась: корова не ест, корова мычит, корова стоит у забора и смотрит на запад. На запад — то есть в сторону Криводорова. Серёга слушал и мрачнел.
Дед Толик про Зорьку не спрашивал. Ни разу. Но когда мычание исчезло — в деревне стало тише. Тише, чем нужно. Тише, чем можно выдержать.
X
В ноябре случилось два несчастья. Одно — большое, общее. Другое — тихое, Наташино.
Большое: закрыли школу в Нижних Выселках — последнюю на три деревни.
Школа была маленькая — один учитель, шесть учеников, четыре класса в одном помещении. Учительница, Марина Юрьевна, преподавала всё: математику, русский, окружающий мир, физкультуру (в коридоре), музыку (без инструментов, голосом). Шесть детей, четыре из которых — криводоровские, ездили в Выселки на школьном автобусе. Автобус — «ПАЗик» — ходил каждый день, кроме дней, когда не ходил, а не ходил он часто: то водитель болен, то дорога непроезжая, то бензина нет.
Теперь — всё. Решением района. Оптимизация. Детей — шестерых — будут возить в Верхние Горки, за двадцать пять километров, на автобусе, который ходит не каждый день.
Для двух молодых семей — Макаровых и Игнатьевых — это стало последней каплей. Макаровы: Андрей, тридцать два, механик; жена Оля, двадцать восемь; двое детей — Даша (восемь) и Кирилл (шесть). Игнатьевы: Паша, тридцать пять, работал на ферме, которая закрылась в прошлом году; жена Света, тридцать, беременная третьим.
— Мы уезжаем, — сказал Андрей Макаров. Он стоял у магазина, курил, не смотрел в глаза. — Извини, баб Валь. Не можем больше. Даше в школу надо. Нормальную.
— Куда? — спросила баба Валя.
— В район. Квартиру сняли.
— А дом?
— А кому он нужен?
Баба Валя не ответила.
Минус два двора. Минус четверо детей. Минус шум под окнами — Даша с Кириллом бегали по улице, орали, играли в мяч, гоняли кур. Минус детский смех. Минус — будущее.
Двадцать три двора станут двадцать одним. Потом — двадцать. Потом…
Баба Валя в тот вечер пришла на Вышку. Не звонить, не писать — сидеть. Лавочка, холм, кладбище, небо. Серое ноябрьское небо, низкое, как потолок. Ветер. Холодно.
Она сидела и плакала.
Баба Валя никогда не плакала при людях. Никогда. Ни когда похоронила мужа, ни когда закрыли почту, ни когда сын уехал и перестал звонить. Она была — кремень. Скала. Столб, на котором держится крыша. Если столб плачет — значит, крыша рушится.
Она плакала, а потом к ней подошла Наташа. Молча села рядом. Подождала.
— Всё, Наташ, — сказала баба Валя. — Всё.
Наташа молчала.
— Ничего, — сказала баба Валя. Вытерла глаза. Выпрямилась. — Ничего. Мы и без школы грамотные были. Я вон первый пост без ошибок написала, а мне семьдесят четыре.
Она помолчала.
— Ладно, с двумя ошибками. Но для первого раза — ничего.
Наташа не улыбнулась. Потому что у Наташи было своё.
XI
Наташин магазин был всем.
Магазином — понятно. Продукты, товары первой необходимости: хлеб (привозной, из района, три раза в неделю), крупы, макароны, консервы, чай, сахар, подсолнечное масло, сигареты, водка (из-под полы, но все знали). Молоко — от коровы деда Толика, пока мог; теперь — порошковое, в пакетах.
Клубом — потому что вечером в магазине собирались. Стулья вдоль стены, чай (или не чай), разговоры. Телевизор — маленький, с антенной, показывал три канала, два с помехами. Но собирались не ради телевизора — ради друг друга. Посидеть, поговорить, побыть не одним.
Пунктом выдачи — посылки, которые доставлял Серёга, складывали у Наташи. Она записывала в тетрадку, выдавала, иногда — путала, но редко.
Администрацией — потому что если нужна справка, печать, бумага, бланк — к Наташе. Она не имела права ничего подписывать, но подписывала, потому что кто ещё? До администрации — сорок километров и двенадцать по грунтовке.
Последним местом, куда можно прийти, когда больше некуда.
В ту ночь — после Вышки, после слёз бабы Вали — Наташа сидела с Лидой у себя на кухне. Бутылка домашнего вина — кислого, тёмного, из собственной смородины. Две кружки. Тусклый свет.
— Мне предложили закрыть магазин, — сказала Наташа.
Лида поставила кружку.
— Кто?
— Из района. Приезжал мужик, из потребкооперации. Говорит: нерентабельно. Оборот маленький. Содержание дорогое. Предлагают — переехать в район, дают место продавцом в «Пятёрочке».
— И ты?
Наташа крутила кружку в руках. Руки у неё были красные, потрескавшие — руки женщины, которая тридцать лет таскает коробки, моет полы, режет хлеб, считает копейки.
— Я почти согласна, — сказала она.
Лида молчала.
— Лид, ты не понимаешь. Тут оборот — двадцать тысяч в месяц. Двадцать. Из них моих — пять. Пять тысяч в месяц. За то, что я с пяти утра до девяти вечера — в магазине. Без выходных. Без отпуска. Без… без всего.
— А если ты уедешь?
Наташа посмотрела на неё. Глаза были сухие, красные — не от вина, от жизни.
— Если я уеду — всё. Магазина не будет. Хлеба не будет. Места, куда прийти, — не будет. Деревня — кончится. Не сразу. Но быстро. Без магазина деревня — не деревня. Пустое место.
— И ты это знаешь.
— Знаю. Поэтому мне и тяжело.
Она допила вино. Поставила кружку. Помолчала.
— Знаешь, что самое обидное? Что мне пятьдесят два года. И лучшее, что я сделала в жизни, — это держала магазин в деревне, которой, может, через пять лет не будет. И никто никогда не скажет: Наташа, спасибо. Потому что для всех это — само собой. Наташа — есть. Магазин — есть. Хлеб — есть. А Наташи — тоже живой человек. Ей тоже хочется… Ну, не знаю. Чего-то хочется.
Лида протянула руку и накрыла Наташины пальцы.
— Спасибо, Наташа.
Наташа дёрнула губой. Не улыбка — судорога.
— Ладно. Налей ещё.
Они пили до часу ночи. Потом Лида шла домой по тёмной деревне — ни одного фонаря, только звёзды и окно бабы Вали, которое светилось: не спит, пишет пост в «Одноклассники», третий за неделю. Двенадцать лайков. Тринадцать. Разница в одну судьбу.
XII
Отец Димитрий появлялся в Криводорове каждую вторую субботу.
Молодой священник, тридцать один год, присланный на три прихода в округе — Криводорово, Нижние Выселки и Верхние Горки. Ездил на старой «Ниве» — белой, ржавой, с иконкой на приборной панели и запахом ладана в салоне. «Нива» ломалась чаще, чем ездила, и отец Димитрий чинил её сам, лёжа под днищем в подряснике, измазанном маслом.
Храм в Криводорове — это слово «храм» нужно произносить с поправкой. Деревянная постройка 1890-х годов, перестроенная в тридцатых в зернохранилище, потом в клуб, потом заброшенная, потом — в двухтысячных — возвращённая церкви. Крыша течёт, стены покосились, иконостас — три иконы, одна — бумажная, из календаря. Больше похоже на сарай, чем на храм. Но отец Димитрий служил — для пяти-шести старушек, которые приходили, стояли, крестились и уходили. И для себя.
Он чинил храм — по мере сил. Залатал крышу рубероидом. Покрасил дверь. Принёс подсвечник — настоящий, латунный, подарил кто-то из городского прихода. Серёга помогал — таскал доски, вбивал гвозди, и они с отцом Димитрием молча работали рядом, и это молчание было их разговором.
Однажды — в октябре, после того как уехали Макаровы — отец Димитрий пришёл к бабе Вале. Сел на кухне, принял чай. Долго молчал.
— Валентина Петровна, — сказал он. — Мне предложили другой приход. В городе. Большой храм. Каменный. С приходом в триста человек.
Баба Валя поставила чашку.
— Едешь?
— Не знаю.
— Будешь дурак — уедешь. Будешь умный — тоже уедешь. Кому тут гнить — тебе тридцать один год, вся жизнь впереди. Что тебе наш сарай?
— Не сарай, — тихо сказал отец Димитрий. — Храм.
— Ну храм, — согласилась баба Валя. — Кривой, косой, как всё Криводорово. Но стоит.
Он не уехал. Пока — не уехал. Но баба Валя знала: когда-нибудь уедет. И будет прав. И ей будет не в чем его упрекнуть. Потому что нельзя требовать от человека, чтобы он остался там, где всё уходит. Это — слишком. Это — больше, чем можно просить.
ЧАСТЬ ЧЕТВЁРТАЯ. ЗИМА
«Тишина»
XIII
Зима в Криводорове — белая, долгая, тихая. Снег заваливает дома по окна, дорогу — по пояс, мир — по горизонт. Грунтовку чистит Серёга на тракторе, но не каждый день — солярки мало, денег на солярку ещё меньше. Иногда деревня стоит отрезанная неделю. Две. Привыкли.
Зимой Криводорово замирает. Дым из труб. Следы на снегу — от дома к дому, от калитки к калитке. Собаки лают. Тишина — плотная, ватная, как одеяло. Хорошая тишина — если не один. Страшная — если один.
Дед Толик зимой встал на ноги. Не полностью — правая сторона так и не работала, — но левой ногой шаркал, левой рукой держался за палку, и ходил: от кровати до печки, от печки до окна, от окна — до двери. До крыльца — пока нет.
Лида приходила каждый день. Варила, мыла, топила печку — научилась, с третьей зимы (она жила в Криводорове уже полтора года, и слово «городская» к ней больше не прилипало). Дед Толик привык к ней, как привыкают к воздуху: не замечаешь, но без него — нельзя. Он по-прежнему говорил мало — слова давались трудно, — но иногда, вечером, когда Лида сидела рядом и вязала (баба Валя научила), он произносил что-нибудь.
— Зорька… — сказал он однажды.
— Зорька у Галины, — ответила Лида. — В Перми. Галина говорит — здорова.
Дед покачал головой.
— Тут, — сказал он. Своё слово. Единственное ясное.
Лида поняла. Зорька должна быть тут. Как он. Как все они.
На Новый год баба Валя устроила праздник. В Наташином магазине. Ёлку — настоящую, из леса — приволок Серёга. Украсили — мишурой (сохранилась с девяностых, выцветшая, но блестящая), шарами (три штуки, один треснутый) и конфетами на нитках. Наташа напекла пирогов. Тамара Ильинична принесла холодец. Лида — салат (из петрушки, разумеется — баба Валя оценила юмор).
Пришли четырнадцать человек. Из двадцати одного жилого двора — четырнадцать. Лежачие, больные, те, кто не выходит, — не пришли. Но четырнадцать — пришли.
Сидели тесно, плечом к плечу, на стульях, на ящиках, на перевёрнутых вёдрах. Ели, пили, говорили. Серёга играл на гармони — откуда у него гармонь? Оказалось — от отца досталась, отец играл, и Серёга играл, плохо, врал ноты, но — играл. И баба Валя пела — «Ой, мороз, мороз» — голосом тонким, чистым, неожиданно молодым, и Наташа подхватила, и Зоя Марковна, и Тамара Ильинична, и даже Лида, которая слов не знала, но мелодию поймала и тянула — тихо, боясь спугнуть.
В двенадцать ночи вышли на крыльцо. Снег. Звёзды. Тишина. Далёкий лай собаки. И — ни одного салюта. Только белое поле, чёрное небо и они — четырнадцать человек — стоят кучкой на крыльце, дышат паром и молчат.
— С Новым годом, — сказала баба Валя.
— С Новым годом, — ответило Криводорово.
И — постояли ещё. Потому что уходить не хотелось. Потому что вместе — теплее.
XIV
В феврале Наташа сказала бабе Вале:
— Остаюсь.
— Знаю, — ответила баба Валя.
— Откуда?
— Наташ. Я тебя тридцать лет знаю. Ты бы уехала — не мучилась бы три месяца. Ты мучилась — значит, останешься.
Наташа фыркнула. Но — улыбнулась. Впервые за осень.
Магазин работал. Хлеб приходил. Жизнь — продолжалась.
ЭПИЛОГ. СЛЕДУЮЩАЯ ВЕСНА
«Снова вода»
XV
Апрель. Снова паводок. Сутки — снова река, а не недоразумение. Мост — снова под водой. «Беларус» — снова рычит, чихает и, после монтировки, заводится.
Серёга Дыня стоит на мосту, по пояс в мутной ледяной воде, держит коробки над головой. Шестнадцать посылок — на две больше, чем год назад: Криводорово учится заказывать. Среди посылок — одна для Зои Марковны (чай, обычный чай, но Серёга всё равно кричит: «Зоя Марковна, тут вам опять интимное!» — и Зоя Марковна краснеет, и все хохочут, и это уже — традиция, ритуал, молитва).
На берегу стоит Лида в резиновых сапогах, в ватнике, с лицом обветренным и руками — не городскими, загрубевшими, натруженными. Она командует:
— Серёга, левее бери, там яма!
— Откуда ты знаешь, где яма?! — орёт Серёга.
— Я тут живу!
Она тут живёт. Полтора года. Это мало — по деревенским меркам. И — много, по человеческим. Достаточно, чтобы перестать быть «городской». Достаточно, чтобы стать — своей. Достаточно, чтобы понять, что «тут» — это не адрес, а ответ.
Посылки выгружены. Серёга сидит на берегу, мокрый, счастливый, трезвый (обещал завязать — в этот раз, кажется, держится, уже третья неделя, рекорд). Наташа несёт коробки в магазин. Зоя Марковна прижимает к себе своё «интимное» и уходит, не оглядываясь.
Дед Толик стоит на крыльце. Стоит. Сам. Левой рукой — за перила, правая — висит, но он стоит. Смотрит на реку, на поле, на небо. Рядом — пусто. Зорьки нет. Но весной Галина обещала привезти. Может — привезёт. Может — нет. Но — обещала.
Тамара Ильинична идёт по деревне — с сумкой, в которой тонометр, таблетки, бинты. Идёт к Марии Степановне — давление. К Петру Ивановичу — спина. К Серёге — проверить, правда ли не пьёт. Она — никто. Бывшая. Пенсионерка. Но она идёт. Потому что — кто, если не она?
Отец Димитрий подъезжает на «Ниве». «Нива» чихает, стреляет дымом, но — едет. Он — не уехал. Пока.
XVI
Вечером баба Валя поднимается на Вышку.
Лавочка, кладбище, холм. Две полоски сети — хватит. Она садится, достаёт телефон. Открывает «Одноклассники». Страница: «Криводорово — наша деревня». Подписчиков — 247. Для Криводорова — это население маленького города.
Она пишет пост. Медленно, одним пальцем, щурясь — очки запотели, надо протереть, но некогда.
«Криводорово. 22 двора. Живём. Макаровы уехали, Игнатьевы уехали. Но остальные — тут. Весна. Вода большая. Серёга опять по пояс мокрый, но посылки доставил. Дед Толик ходит. Наташа магазин не закрыла. Лида — наша Лида — тоже тут. В общем — живём. Не жалуемся. Врём, конечно — жалуемся, но живём».
Выкладывает.
Пятнадцать лайков. Три грустных смайлика. Один сердечко. Один комментарий.
«Мам, я летом приеду».
От сына. От Виталика. Который не приезжал четыре года. Который живёт в Екатеринбурге, работает на заводе, у которого семья, ипотека, «некогда, мам, ты же понимаешь». Четыре года. Четыре весны, четыре лета, четыре осени и четыре зимы без сына.
«Мам, я летом приеду».
Баба Валя читает. Перечитывает. Снимает очки. Протирает — не очки, глаза. Надевает обратно. Перечитывает ещё раз. Буквы прыгают — мокрые, расплывшиеся, живые.
Она не отвечает. Не потому что нечего — потому что если ответит, то заплачет. А баба Валя не плачет. Кроме того одного раза, в ноябре, на Вышке, когда никто не видел. Кроме Наташи. Наташа не считается — Наташа видела всё.
Она убирает телефон. Встаёт. Смотрит.
Внизу — Криводорово. Двадцать два двора, из которых жилых — двадцать один. Дым из труб — вечерний, сизый, тёплый. Мутная весенняя вода на лугу, серое небо, рваные облака и — между облаками — клочок голубого. Серёга — крохотная фигурка — тащит трактор к гаражу. Наташа стоит у магазина, кормит Бориса (козёл жуёт что-то — кажется, объявление о выборах, оставшееся с осени). Лида идёт к дому деда Толика — привычно, не торопясь, как к себе.
И далёкий, через поле, холм с крестами и лавочкой, где кто-то уже сидит с телефоном — маленькая фигурка на фоне неба, на границе между связью и бессвязностью, между миром и Криводоровом, между «оттуда» и «тут».
Баба Валя стоит, смотрит. Ветер треплет платок. Очки снова запотели.
— Живём, — говорит она.
Непонятно кому — себе, деревне, мёртвым за оградками, живым внизу, сыну в Екатеринбурге, Богу, которого она не то чтобы любит, но уважает, как старого соседа, с которым не всегда согласна, но которого знает всю жизнь.
— Живём.
И идёт вниз, домой. Медленно, осторожно — ноги не те, колени болят, ступенька шатается. Но — идёт.
Жизнь продолжается.
Криводорово. 22 двора. Живём.
Конец
---------------------------------------------------------------------------------------------
Большая просьба подписаться на мой канал . Вам не в тягость , а мне в радость .
(По секрету скажу – дальше будет ещё интереснее )