Когда мы вышли на ту поляну, пилот сидел в кресле — мёртвый.
Но улыбался. Широко. Радостно.
Как человек, увидевший мать после долгой разлуки. Глаза его были распахнуты.
Зрачки — белые, молочные. Словно их выжгли изнутри. А на приборной панели, залитой бурой засохшей кровью, было вырезано слово. Одно. Из семи знаков. И ни один человек из нашей группы не смог его запомнить. Вокруг самолёта — идеально ровный круг. Сотни деревьев были срезаны на одной высоте. Без щепок.
Без опилок.
Без следов. Срез — гладкий.
Будто оплавленный. Стволы лежали лучами от центра. Как солнце. Мёртвое деревянное солнце. Эта история стоила жизни семерым людям. Четверо умерли у меня на глазах.
Двое пропали.
Один вернулся. Но лучше бы не возвращался. Я — единственный, кто остался собой. Мне было 26.
Сейчас — 86. Шестьдесят лет я молчал. Потому что мне велели молчать. Теперь — некому. 13 июня 1938 года я сидел в кабинете №14 на Лубянке и печатал протокол. Обычный день. Обычный «враг народа». Обычная ложь,