.
.
.
Люблю ли я Беллу Ахмадулину? Давно ее не читал, недавно, на днях, как раз перечитывал., не без интереса, или удовольствия. Ее интересно читать. У Ахмадулиной самые лучшие, (лучше пастернаковских и даже цветаевских), и я бы сказал самые музыкальные рифмы , но в отличие от Вознесенского, она никогда не писала ради эффектных рифм. Рифма у нее работает как некоторый ассоциативный оклик , или как эхо смысла , рифма в ее поэтике очень вписана в ее язык, и подчинена ему, а не он ей, будто усиливая смысловые , верхние частоты его звонких согласных, в то же время , будто и удерживая волненье речи ее лирической героини .Второе, что сразу же понимаешь, Ахмадулина никогда не писала ни под Ахматову, ни под Цветаеву, ни на ту, ни на другую она не похожа , скорее может быть, напоминая Мирру Лохвицкую некоторой экзальтированностью, манерностью, или театральностью, хотя, и эта ее схожесть скорее родство , чем схожесть , поскольку, и ей она никогда не подражала. У Ахмадулиной, не было прямых предшественников. Самая ранняя она уже - очень самостоятельная. Заметил, когда ее читал, что ее стихи про людей , про друзей, про знакомых напоминают кино, а стихи про природу напоминают не кино, а театр, где за деревьями будто скрываются люди, как за людьми у нее скрываются идеи, которые они всегда таят.
Нравится в ней то, что она очень обращена к жизни, а не к одному своему внутреннему миру, к непосредственному в ней . Ее быстрые, (как быстр ход минут ) но размашистые мазки и точно , и художественно выражали те самые будни 50х, 60х. А еще в ней, в ее поэтике больше сострадания, чем любви к себе, или нарциссизма. Этой чертой она не похожа на современных поэтов , в ситуации, когда жизнь в современных стихах опосредована культурой , мир или природа опосредованы языком, а сочувствие, или сострадание - уступили место иронии. Сейчас интерес к Белле Ахмадулиной несколько остыл , ( времена в поэзии очень изменились, и очень отошли от традиций 60х , 80х ) но думаю, лет через пятьдесят интерес к ней возродится, а может быть и раньше.
Ее будто бы и забыли, но недостаточно, что бы заново ее открыть .
Август
Так щедро август звёзды расточал.
Он так бездумно приступал к владенью,
и обращались лица ростовчан
и всех южан – навстречу их паденью.
Я добрую благодарю судьбу.
Так падали мне на плечи созвездья,
как падают в заброшенном саду
сирени неопрятные соцветья.
Подолгу наблюдали мы закат,
соседей наших клавиши сердили,
к старинному роялю музыкант
склонял свои печальные седины.
Мы были звуки музыки одной.
О, можно было инструмент расстроить,
но твоего созвучия со мной
нельзя было нарушить и расторгнуть.
В ту осень так горели маяки,
так недалёко звёзды пролегали,
бульварами шагали моряки,
и девушки в косынках пробегали.
Всё то же там паденье звёзд и зной,
всё так же побережье неизменно.
Лишь выпали из музыки одной
две ноты, взятые одновременно.
1958
Бабочка
Антонине Чернышевой
День октября шестнадцатый столь тёпел,
жара в окне так приторно желта,
что бабочка, усопшая меж стёкол,
смерть прервала для краткого житья.
Не страшно ли, не скушно ли? Не зря ли
очнулась ты от участи сестер,
жаднейшая до бренных лакомств яви
средь прочих шоколадниц и сластён?
Из мёртвой хватки, из загробной дрёмы
ты рвёшься так, что, слух острее будь,
пришлось бы мне, как на аэродроме,
глаза прикрыть и голову пригнуть.
Перстам неотпускающим, незримым
отдав щепотку боли и пыльцы,
пари, предавшись помыслам орлиным,
сверкай и нежься, гибни и прости.
Умру иль нет, но прежде изнурю я
свечу и лоб: пусть выдумают – как
благословлю я xищность жизнелюбья
с добычей жизни в меркнущих зрачках.
Пора! В окне горит огонь-затворник.
Усугубилась складка меж бровей.
Пишу: октябрь, шестнадцатое, вторник –
и Воскресенье бабочки моей.
* * *
Бьют часы, возвестившие осень:
тяжелее, чем в прошлом году,
ударяется яблоко оземь –
столько раз, сколько яблок в саду.
Этой музыкой, внятной и важной,
кто твердит, что часы не стоят?
Совершает поступок отважный,
но как будто бездействует сад.
Всё заметней в природе печальной
выраженье любви и родства,
словно ты – не свидетель случайный,
а виновник её торжества.
1973
* * *
В тот месяц май, в тот месяц мой
во мне была такая лёгкость
и, расстилаясь над землей,
влекла меня погоды лётность.
Я так щедра была, щедра
в счастливом предвкушенье пенья,
и с легкомыслием щегла
я окунала в воздух перья.
Но, слава Богу, стал мой взор
и проницательней, и строже,
и каждый вздох и каждый взлёт
обходится мне всё дороже.
И я причастна к тайнам дня.
Открыты мне его явленья.
Вокруг оглядываюсь я
с усмешкой старого еврея.
Я вижу, как грачи галдят,
над чёрным снегом нависая,
как скушно женщины глядят,
склонившиеся над вязаньем.
И где-то, в дудочку дудя,
не соблюдая клумб и грядок,
чужое бегает дитя
и нарушает их порядок.
1959
Бог
За то, что девочка Настасья
добро чужое стерегла,
босая бегала в ненастье
за водкою для старика, —
ей полагался бог красивый
в чертоге, солнцем залитом,
щеголеватый, справедливый,
в старинном платье золотом.
Но посреди хмельной икоты,
среди убожества всего
две почерневшие иконы
не походили на него.
За это — вдруг расцвел цикорий,
порозовели жемчуга,
и раздалось, как хор церковный,
простое имя жениха.
Он разом вырос у забора,
поднес ей желтый медальон
и так вполне сошел за бога
в своем величье молодом.
И в сердце было свято-свято
от той гармошки гулевой,
от вин, от сладкогласья свата
и от рубашки голубой.
А он уже глядел обманно,
платочек газовый снимал
и у соседнего амбара
ей плечи слабые сминал…
А Настя волос причесала,
взяла платок за два конца,
а Настя пела, причитала,
держала руки у лица.
«Ах, что со мной ты понаделал,
какой беды понатворил!
Зачем ты в прошлый понедельник
мне белый розан подарил?
Ах, верба, верба, моя верба,
не вянь ты, верба, погоди.
Куда девалась моя вера —
остался крестик на груди».
А дождик солнышком сменялся,
и не случалось ничего,
и бог над девочкой смеялся,
и вовсе не было его.
* * *
Дорога на Паршино, дале – к Тарусе
Но я возвращаюсь вспять ветра и звёзд.
Движенье мое прижилось в этом русле
Длинною туда и обратно – в шесть вёрст.
Шесть множим на столько, что ровно несметность
Получим. И этот туманный итог
Вернём очертаньям, составившим местность
В канун её паводков и поволок.
Мой ход непрерывен. Я словно теченье.
Мой долг – подневольно влачиться вперёд.
Небес близлежащих ночное значенье
Мою протяженность питает и пьёт.
Я – свойство дороги, черта и подробность
Зачем сочинитель её жития
всё гонит и гонит мой робкий прообраз
В сюжет, что прочней и пространней, чем я?
Близ Паршино и поворота к Тарусе
Откуда мне знать, сколько минуло лет?
Текущее вверх, в изначальное устье,
всё странствие длится, а странника нет.
* * *
Живут на улице Песчаной
два человека дорогих.
Я не о них. Я о печальной
неведомой собаке их.
Эта японская порода
ей так расставила зрачки,
что даже страшно у порога –
как их раздумья глубоки.
То добрый пёс. Но, замирая
и победительно сопя,
надменным взглядом самурая
он сможет защитить себя.
Однажды просто так, без дела
одна пришла я в этот дом,
и на диване я сидела,
и говорила я с трудом.
Уставив глаз свой самоцветный,
всё различавший в тишине,
пёс умудрённый семилетний
сидел и думал обо мне.
И голова его мигала.
Он горестный был и седой,
как бы поверженный микадо,
усталый и немолодой.
Зовётся Тошкой пёс. Ах, Тошка,
ты понимаешь всё. Ответь,
что так мне совестно и тошно
сидеть и на тебя глядеть?
Всё тонкий нюх твой различает,
угадывает наперёд.
Скажи мне, что нас разлучает
и всё ж расстаться не даёт?
1958