Ревизор
Вера, дочь начальника депо, уже четвертый год работала в медсанбатах. В сороковом, после восьмилетки, она окончила курсы медсестер и два года практиковалась в больнице Новосибирска. В сорок втором, приписав себе год, ушла добровольцем под Воронеж. Принимала раненых, ставила уколы. К запаху хлорки, крови и стонам в палатках она привыкла еще в тылу, там же впервые увидела смерть. Характером Вера пошла в отца — была не из слабых. На поля боя после атак не ходила, работала строго в медсанбате.
Сибирцев, сменивший Семёна в «Заготзерне», тоже с сорок второго года топтал фронтовые дороги. Он был из тех, кто сменил кабинет на окоп без лишних слов. Его отсутствие в Узловой развязало Семёну руки. Без честного фронтовика Сибирцева Семён и Юдин стали в районе полновластными хозяевами, окончательно подмяв под себя и Гордеева, и все хлебные потоки.
Судьба свела их под Воронежем. Сибирцев, раненный в плечо при форсировании Дона, попал именно в тот медсанбат, где работала Вера. Когда его, грязного и осунувшегося, занесли в палатку, Вера не сразу узнала в этом солдате бывшего зава «Заготзерном». Только когда она подошла делать укол, Сибирцев открыл глаза и хрипло произнес: «Вера... Костомарова... Неужто это ты?».
Солодов: (не поднимая глаз от бумаг) Садись, Виктор Пантелеевич. Устал я за день, зной этот одесский… Мозги как мыло у твоего батюшки-мыловара, плавятся.
Игнатьев: (спокойно, усаживаясь) Работа такая, Андрей. В Одессе без зноя не бывает, как и без пыли. Чаю хочешь?
Солодов: Глянь-ка... Вот прислали из Москвы образец. Говорят — «стекло», а на вид — чистая слеза. Как думаешь, мастер какой делал или самородок такой?
Игнатьев: (останавливается у стола, смотрит мельком) В Одессе мастеров хватает, Андрей. Но камни — это не моя епархия. Моё дело — охрана, погрузка, протокол.
Солодов: Протокол — это хорошо. Это надежно. (пауза) Я вот всё думаю, Витя... Откуда в тебе эта тяга к порядку? Ты ведь из батраков, из низов, а повадки — как у кадрового. И немецкий этот твой... Слышал я вчера, как ты с немцем-мотористом на причале балясы точил. Прямо как в Берлине родился.
Игнатьев: (спокойно) Плен, Андрей. Голод — лучший учитель. За корку хлеба не только по-немецки — по-собачьи заговоришь.
Солодов: (кивает) Плен — дело темное. Забывается быстро. А вот родные места — никогда. Я тут на днях Узловую вспоминал... Красиво там у вас в Сибири. Тайга, заимки всякие. Ты, когда после Гражданской домой вернулся, долго, небось, по лесам бегал, за зверем ходил? Партизанская закалка-то осталась?
Игнатьев: (глаза сужаются, но тон ровный) Некогда мне было бегать. Сразу в работу впрягся. У отца на мыловарне дел было — край непочатый.
Солодов: (улыбается одними губами) А, ну да... Мыловарня. Пантелей Игнатьевич — человек уважаемый, под крылом у Советов. С таким отцом никакая тайга не страшна. Странно только... Почему-то мне кажется, что ты лес любишь больше, чем кабинет. Сидит в тебе что-то такое... волчье. Затаенное. Будто ты не камни охраняешь, а засаду ждешь.
Игнатьев: (после паузы) У всех у нас засады в прошлом были. Время такое. Ты, Андрей, чего-то конкретного хочешь или просто за жизнь поболтать? У меня погрузка на рейде.
Солодов: (встает, медленно подходит к окну) Иди, Витя. Грузи. Только помни: стекло — оно хрупкое. Разлетится — осколки не соберешь. А я пока еще в бумагах покопаюсь. Люблю я, знаешь ли, когда всё сходится до буквы. До самой последней метрики.
Игнатьев выходит. Солодов провожает его взглядом, не показывая письма Юдина. Он понимает: «Крот» напрягся. Теперь Солодов будет ждать, когда Игнатьев сделает первый неверный шаг, пытаясь «подчистить» за собой те самые заимки в памяти.
Май сорок четвертого веял в окна конторы свежим сибирским ветерком. Юдин, обычно спокойный и сухой, как старая ведомость, на этот раз заметно нервничал. Он отложил карандаш и посмотрел на Семёна в упор.
— Слышал, Семён? Из «столицы» ревизор едет. Нагрянет со дня на день, — Юдин понизил голос до вкрадчивого шепота. — Мне нужно исчезнуть. Спрятаться в Новосибирске, пока пыль не уляжется.
Семён медленно поднял голову. Милицейский китель на нем натянулся, выдавая внутреннее напряжение.
— Куда это ты, Арсений Николаевич? Бросаешь нас?
— По делам мне. В город. Жену навестить. — Семён вдруг вздрогнул. Вроде он сам как-то говорил, что жена давно умерла. — Ты главное, Семён, к депо его не подпускай. Там у нас стратегический запас. Костомаров сам распорядился.
Юдин поднялся, поправил пиджак и бросил уже от порога:
— И примите его по-царски. Повези в Касатоновку, в полевую столовую. Накормите так, чтоб дышать не мог. Самогона лучшего выставь, мяса не жалей. Сытое брюхо к цифрам глухо, глядишь — и проскочим.
Когда дверь за Юдиным захлопнулась, Семён остался один в тишине, пропитанной запахом пыли и табака. Он понимал: внезапный побег Юдина был дурным знаком. Гордеев без своего верного учетчика превращался в мишень, а вся тяжесть их общих «хлебных» грехов теперь ложилась на плечи Семёна. Власть, которую они так долго подминали под себя, вдруг обернулась холодом неминуемой расплаты.
После ухода Юдина, на следующий день, Гордеев в своем кабинете осунулся так, будто на него обрушился потолок. Металлический голос куда-то пропал. Он понимал: Юдин не просто уехал, он технично «соскочил», оставив его, первого человека в районе, подставлять лоб под ревизорский молот.
Все эти «хлебные излишки», отчеты-пустышки и махинации с Заготзерном теперь висели лично на нем. Без Юдина Гордеев не мог свести ни одну ведомость так, чтобы она не пахла трибуналом.
Семён толкнул дверь в кабинет Гордеева без стука. Тот сидел над бумагами, и даже не поднял головы.
— Ну чего ты застыл, Пётр? — Семён прошел к столу и сел напротив, не снимая фуражки. — Горбишься, как будто на тебя мешок зерна свалили. Юдин в город укатил, это ты уже знаешь. Струсил Арсений, оставил тебя одного с томским гостем разгребать.
Гордеев поднял тяжелый взгляд. В нем не было прежнего металла, только растерянность.
— Семён, ты понимаешь, что он завтра здесь будет? У меня сводки с табелями не сходятся на тысячи тонн. Юдин всё подтирал, а я… я в этих цифрах как в лесу.
Семён усмехнулся и небрежно бросил папиросу на край стола.
— Да брось ты, не скули. Навалилось на тебя, бывает. Юдин — он такой, шкура хитрая, вовремя соскочил. Но ты не дрейфь. Отбрехаешься как-нибудь в конторе, не впервой тебе трибуны чесать. А как он бумаги свои захлопнет, я его заберу. У меня в Касатоновке в полевой столовой уже всё готово. Накормлю так, что он забудет, как его по батюшке звать. Самогон такой выставим — у него все цифры в глазах поплывут.
Гордеев молчал, глядя на Семёна с надеждой и ненавистью одновременно. Он понимал: его жизнь теперь в руках этого милиционера, который еще вчера коням хвосты крутил, а сегодня называет его на «ты» и решает — пойдет Гордеев под суд или проскочит.
— Ты главное в глаза ему смотри твердо, — добавил Семён, вставая. — А остальное — моя забота. Я его так встречу, что он в город уедет уверенным: в Узловой хлеб горой стоит.
Ревизор, едва сойдя с поезда, первым делом направился именно туда — в старую контору «Заготзерна» у самой станции, где располагался склад готовой продукции, будто был здесь уже не впервые. Нюх у ревизора был зверским.
Гордеев шел следом, бледный, вглядываясь в спину чиновника, а Семён держался чуть поодаль, нащупывая в кармане папиросы. Зав складом Патрикеев открыл большой тяжёлый замок. Они вошли все внутрь. Тишина на складе стояла звонкая, пугающая.
Гордеев щелкнул выключателем, лампочка медленно разгорелась, выхватив из темноты углов пыльные столбы воздуха и голые доски.
Ревизор огляделся. Он стал ходить по доскам пола, и наверное при звуках их самые несуществующие на свете вурдалаки проснулись и убежали вон. Сюда с января никто не заходил.
Его шаги отдавались эхом под высокими потолками. Он заглядывал в углы, проводил ладонью по пустым ларям, где в щелях еще желтели крупинки старого зерна.
— Логично, — скрипнул он, поправляя очки. — Май месяц, закрома и должны звенеть. Но я смотрю не на то, что сейчас, Пётр Селиванович. Я смотрю на то, как вы зиму закрыли.
Семён стоял в дверях, прислонившись к косяку. Он видел, как Гордеев вытирал платком шею. Для ревизора пустота склада была нормой, а для Семёна она была спасением. Если бы там завалялся хоть один неучтенный мешок «заначки» с прошлого года — это была бы ниточка, за которую можно вытянуть весь их узел.
Юдин не зря предупреждал: «Если что — ты ничего не знаешь». Склад чист, и это первая маленькая победа. Но Семён чувствовал: ревизор — тертый калач. Он приехал не пыль в углах проверять, а цифры в ведомостях с реальной жизнью сводить.
— Ну что ж, — ревизор повернулся к выходу. — Склад пустой, как и положено по сезону. — Проговорив это, он приветливо улыбнулся. — Да я ведь не хочу вас поймать на чём-то. Я всегда рад видеть во всем благочиние и спокойствие. Для меня порядок в конных войсках — это праздник, а не беда. «Еще один кавалерист на нашу голову», — лихорадочно подумал Семён, вспомнив убиенного Ильичёва. Гордеев попробовал улыбнуться, не веря ни единому слову гостя.— Ну, пойдемте в управу, подышим бумажной пылью. Он прошел мимо Семёна, даже не взглянув на него, но Семён заметил, как гость на секунду задержал взгляд на депо Костомарова, которое дымило неподалеку. Там, за кирпичными стенами, лежал тот самый «прошлогодний остаток», который никак не должен был попасться ревизору на глаза.
Проверка прошла гладко: склад был пуст, а в журналах всё сходилось до последней цифры — ведь основные концы были спрятаны в «невидимых» местах, на заимке, в депо и мыловарне. Ревизор, человек сухой и педантичный, любезно отказался от обедов в полевой столовой и заготовленного самогона. Он взял только стакан чая в управлении, подписал бумаги и укатил обратно в Новосибирск.
Но Гордеева грызло другое, куда более страшное. Несколько дней назад бесследно исчез Яков Гусь. Присланный сюда в сороковом году вместе с дополнительным надзирающим, Алексеем Уваровым.
Гордеев метался по кабинету, то и дело хватаясь за пуговицу френча.
— Куда он делся? Как сквозь землю провалился! — Гордеев сорвался на крик, глядя на Семёна. — Пропускать работу в такое время… Это же дезертирство! За это тюрьма, Семён, или расстрел на месте! Как он мог бросить пост?
Семён молчал, прислонившись к стене. Гусь был не из тех, кто бегает от ответственности по своей воле. Его исчезновение именно сейчас, перед самой ревизией, не лезло ни в какие ворота. В управе повисло гнетущее раздумье. Все присутствующие — Семён, Юдин (который вернулся из Новосибирска и уже успел успокоиться), и остальные — отлично помнили, что Яков Гусь был в доле с 1941 года. Кроме Гордеева, который ни о чем таком не подозревал да вечно отсутствующего, «томского» Докучаеве.
— Упустили мы его, — проговорил тихо, не своим голосом Юдин — Сбежал подлюка!
Семён смотрел неспокойно на Юдина, и воображаемая петля обвилась вокруг его шеи. Он понимал: Гусь знал про заимку. И если он сбежал, то теперь их общее дело висело на волоске.
— Он то не воровал! — уже прокричал страшным голосом Юдин. — Он не воровал! Он лишь знал! Как же мы до этого допустили? В такие секреты человека из органов!
Гордеев начал икать от этих слов. Он отпил теплой и кисловатой воды из графина....
В майском воздухе Узловой отчетливо пахло бедой, которую не смогли задобрить ни самогон, ни поддельные отчеты. Эта беда повисла и над Докучаевым, председателем колхоза.