– Мариш, ты только не ругайся, – сказала бабушка по телефону, и я сразу поняла: случилось что-то плохое.
Голос у неё был тихий, с тем самым надломом, который появлялся, когда она пыталась казаться спокойной. Я знала этот голос. Так она говорила, когда дед умер, когда крышу сорвало ураганом, когда соседский пёс задрал кур. Всегда одинаково – будто извинялась за то, что мир вокруг неё разваливается.
– Бабуль, что случилось?
– Ты приедь. Только спокойно приедь, ладно?
Я сидела в своей однушке в Туле, до бабушкиной деревни Калиновки – сто тридцать километров. Последний раз была у неё в мае, помогала с огородом. Сейчас стоял конец июля, и я собиралась приехать через неделю, на выходные. Но этот голос не мог ждать неделю.
– Еду завтра утром, – сказала я.
– Только не ругайся, – повторила она. И повесила трубку.
Мне тридцать четыре года, и я давно привыкла, что бабушка Зоя Павловна – единственный человек, ради которого я готова бросить всё и ехать куда угодно. Мама умерла, когда мне было одиннадцать. Отец пил и пропал. Бабушка вырастила меня одна в этом доме, в Калиновке, где она жила с семьдесят второго года – больше полувека. А я выросла и уехала в город, как все.
Утром я села в машину и поехала.
***
Калиновка встретила меня жарой. Пыльная дорога, знакомый поворот мимо колонки, забор Тамары Ивановны с вечно открытой калиткой. Всё как обычно. Я свернула к бабушкиному дому, остановилась у ворот, вышла – и замерла.
Сарая не было.
Я стояла и смотрела на то место, где он простоял сорок лет – с восемьдесят пятого года, когда дед ещё был жив и строил его своими руками из добротных сосновых досок. Там, где стоял сарай, теперь лежала примятая трава и кучка мусора – обломки шифера, пара ржавых гвоздей, кусок рубероида. И всё.
Дров тоже не было. Восемь кубов берёзовых, которые бабушка заготавливала каждую осень на две зимы вперёд. Поленница стояла вдоль стены сарая – аккуратная, под навесом, укрытая плёнкой. Теперь ни поленницы, ни навеса, ни плёнки.
Я достала телефон и сфотографировала пустое место. Потом прошла ближе, сфотографировала обломки. Кусок доски с остатками зелёной краски – дед красил сарай каждые пять лет, я помнила этот цвет с детства. Я подняла доску и держала в руках, и пальцы слегка дрожали. Не от холода. От злости, которую я ещё не могла осознать до конца.
Тамара Ивановна вышла на крыльцо через дорогу, увидела меня и замахала рукой.
– Мариночка! Иди сюда, я тебе всё расскажу!
Тамаре Ивановне семьдесят лет, и она знала в деревне абсолютно всё. Кто к кому ходил, кто что сказал, кто когда приехал и уехал. Не из вредности – просто жила одна, и окно кухни выходило на дорогу.
Я перешла дорогу. Тамара Ивановна уже поставила чайник.
– Гущины это, – сказала она, не дожидаясь вопроса. – Генка с женой. Через четыре дня после того, как Зою увезли, начали разбирать.
Бабушку увезли три недели назад. Перелом шейки бедра – упала на крыльце после дождя, ступенька была мокрая. Скорая приехала через час с лишним, увезли в районную больницу. Я приехала к ней туда на следующий день, привезла вещи, договорилась с врачами. Бабушка лежала маленькая, с серым лицом, и просила не волноваться. Операцию сделали через неделю. Врач сказал – восстановление минимум два месяца.
А пока она лежала в палате на четвёртом этаже районной больницы, Геннадий Гущин разобрал её сарай и забрал дрова.
– Четыре дня, – повторила Тамара Ивановна, подвигая мне чашку. – Первый день стены снял. Второй – крышу. Третий – доски грузил. А на четвёртый дрова увёз. На тракторе, прицепом. Два рейса делал.
– И никто ничего не сказал? – спросила я.
Тамара Ивановна отвела глаза.
– А что скажешь? Генка здоровый мужик. И Светка его – не дай бог слово поперёк. Я ему из окна крикнула: «Гена, ты чего делаешь-то?» А он: «Сарай аварийный, тёть Тамар. Упадёт – кого-нибудь придавит. Я же для безопасности!»
– Для безопасности, – повторила я.
– И дрова, говорит, гнилые были. На выброс. Он, мол, «территорию убрал, пока Зоя лечится».
Я молчала. Сарай, который дед построил сорок лет назад, был крепкий, как вся его работа. Крыша – да, просела немного. Но стены стояли ровно, доски – сухие, плотные, без следов гнили. Я была там в мае, складывала лопаты и грабли. Никакой «аварийности» и близко не было.
А берёзовые дрова, которые «на выброс», – бабушка за них платила. Восемь кубов. Я не знала тогда точную цену, но понимала, что это не копейки.
– Тамара Ивановна, вы же видели, что дрова нормальные были?
– Конечно, видела! Зоя их осенью привезла, берёзу, отборную. Мне сама хвалилась – мол, хорошие попались, сухие. Она их под плёнку спрятала, чтобы не мокли.
Я допила чай, поблагодарила Тамару Ивановну и пошла обратно. Села на бабушкино крыльцо. Позвонила бабушке.
– Бабуль, это Гущины?
Тишина. Потом тихое:
– Да.
– Почему не сказала?
– А что сказать? Я тут лежу, встать не могу. Мне Тамара позвонила, рассказала. Я три ночи не спала. Потом решила – скажу тебе, когда приедешь. Только ты не ругайся с ними, Мариш. Мне тут ещё жить. Они рядом, через забор. Не надо ссориться.
Эти слова – «не надо ссориться» – я слышала от неё всю жизнь. Когда соседский мальчишка обижал меня в школе. Когда продавщица в магазине обсчитала на сдаче. Когда кто-нибудь из деревенских говорил про бабушку гадость. Всегда одно и то же – «не связывайся, мне тут жить».
И я понимала её. Она одна, ей семьдесят восемь лет, до ближайшего города – полтора часа. Если поругаешься с соседом, кто придёт на помощь зимой, когда трубу прорвёт или снег завалит дверь? Она всю жизнь терпела. И сейчас просила терпеть.
– Ладно, бабуль, – сказала я. – Выздоравливай.
Но терпеть я не собиралась.
***
На следующее утро я пошла к Гущиным.
Геннадий Гущин жил через забор от бабушки уже двенадцать лет – с тринадцатого года, когда купил дом у прежних хозяев. Крепкий мужик с красным лицом и тяжёлыми руками, из тех, кто всё время что-то строит, пилит, копает. На участке у него стояли два сарая, баня, какой-то навес – всё из добротного дерева. Жена Светлана – языкастая женщина с громким голосом, которая могла разговаривать через три забора так, что слышала вся улица.
Я постучала в калитку. Открыл Гущин, в телогрейке, несмотря на июльскую жару.
– О, Маринка! – он улыбнулся, как будто ничего не случилось. – Приехала? Как бабуля?
– Геннадий, – я старалась говорить ровно, – где бабушкин сарай?
Он даже не моргнул.
– Какой сарай? А, этот? Так он же разваливался! Я ж Тамаре говорил – аварийный насквозь. Крыша провисла, стены набок. Ещё бы немного – и рухнул бы, покалечил бы кого-нибудь. Я, можно сказать, услугу оказал.
– Услугу, – повторила я.
– Ну а что? Бабуля в больнице, а тут этот сарай стоит, того и гляди обвалится. Я же по-соседски. Убрал, территорию расчистил.
– А дрова? Восемь кубов берёзовых дров – тоже по-соседски убрал?
Тут из дома вышла Светлана. В цветастом халате, руки в боки.
– Какие дрова? – подхватила она. – Там гниль одна была! Я Зое ещё в прошлом году говорила – выброси ты эту труху, а она всё «зимой пригодятся, зимой пригодятся». Генка ей доброе дело сделал – вывез этот мусор!
Я смотрела на Светлану и пыталась понять, верит ли она сама в то, что говорит. Сухая берёзовая чурка, заготовленная прошлой осенью, – это не гниль и не труха. Любой деревенский житель это знает. И Светлана знала.
– Где доски от сарая? – спросила я.
Гущин пожал плечами.
– Да я на дрова пустил. Всё гнилое было, только на растопку и годилось.
Вот тут он соврал настолько нагло, что я физически почувствовала, как у меня сжались челюсти. Сосновые доски, которым сорок лет, – да, старые. Но сосна, если под крышей стояла, не гниёт десятилетиями. Дед специально ставил сарай на каменный фундамент, чтобы снизу не тянуло влагу. Эти доски можно было использовать ещё двадцать лет.
– Геннадий, – сказала я, – я предлагаю решить по-хорошему. Верните дрова и возместите стоимость сарая. Или я иду к участковому.
Гущин посмотрел на меня, и улыбка медленно сошла с его лица. Потом вернулась – но другая. Снисходительная.
– Маринка, ты чего? Ты же городская девочка, умная. Зачем тебе этот участковый? Что ты ему скажешь – «сарай мой гнилой снесли»? Он посмеётся и уедет. Ты же знаешь, как тут всё устроено.
Светлана подхватила:
– Вот именно. Иди лучше бабулю навести, а не чужим людям нервы трепи.
Я стояла перед ними, и внутри у меня происходило что-то странное. Не злость – нет, злость была с самого начала. Скорее ясность. Такая холодная, резкая ясность, когда понимаешь: с этими людьми по-хорошему не будет. Они не боятся, потому что бабушка одна и старая, а я – «городская девочка», которая приехала и уедет.
– Я предупредила, – сказала я и ушла.
За спиной Гущин что-то сказал жене, и Светлана засмеялась. Громко, чтобы я слышала.
***
Я вернулась в бабушкин дом и села за стол на кухне. Достала телефон и полтора часа считала.
Позвонила в местный лесхоз, узнала цену берёзовых дров – семь тысяч за куб с доставкой. Восемь кубов – пятьдесят шесть тысяч рублей. Пятьдесят шесть тысяч. Бабушкина пенсия – двадцать одна тысяча в месяц. Это почти три пенсии. Сарай я оценить не могла точно, но материал и работа – тысяч сорок минимум, по нынешним ценам.
Потом я вспомнила про забор. Вышла на участок, посмотрела. Забор между бабушкиным участком и участком Гущиных стоял неровно – его ставил Гущин лет семь назад, когда менял старый штакетник на профнастил. Я ещё тогда, помню, приезжала и заметила, что забор сдвинут в сторону бабушкиного огорода. Бабушка сказала: «Да ладно, пустяки, подумаешь, полметра». Но сейчас, глядя на него, я видела: это не полметра. Линия смородины, которая росла точно по меже ещё при деде, теперь оказалась по ту сторону забора – у Гущиных. Полтора метра чужой земли – как минимум.
Я зашла на «Госуслуги» и заказала выписку из кадастрового плана на бабушкин участок. Электронная версия должна была прийти в течение нескольких дней.
Потом позвонила бабушке.
– Бабуль, помнишь, Гущины через наш участок трубу водопроводную тянули?
– Помню. В шестнадцатом году, когда им воду подключали. Я разрешила, жалко, что ли. Они ж соседи.
– Расписку брала?
– Какую расписку, Мариш? Мы ж по-людски договорились. Генка сказал – «тёть Зой, дай через участок кинуть, мне так ближе, я тебе за это в любое время кран починю». Я и разрешила.
Девять лет их труба шла через бабушкин участок. Бесплатно. По устному разрешению. И за все девять лет Гущин кран не чинил ни разу – бабушка вызывала сантехника из района за свои деньги.
– Ладно, бабуль. Не волнуйся. Отдыхай.
– Мариш, ты только не ссорься с ними. Мне тут жить. Обещаешь?
Я не ответила. Сказала «целую» и положила трубку.
На следующий день я пошла к Тамаре Ивановне – уточнить детали. И узнала кое-что, от чего у меня потемнело в глазах.
– Так он же доски продал, – сказала Тамара Ивановна. – Не все на дрова пустил. Я своими глазами видела – на третий день приехал «Газон», и Генка грузил туда ровные доски. Длинные, хорошие. А потом мужик в кабине ему деньги отдал. Пачку.
– Сколько досок?
– Да почти весь сарай! Там же стены были – доска к доске. Что похуже – к себе во двор утащил. Что получше – продал.
Я встала, поблагодарила и вышла. На крыльце остановилась, потому что ноги стали ватными. Руки, которые держали телефон, были холодными, несмотря на жару.
Он не просто разобрал сарай. Он его продал. Бабушкин сарай, который дед строил, в котором пахло сухим деревом и старой олифой. Продал доски, забрал дрова. Обокрал семидесятивосьмилетнюю женщину, пока она лежала в больнице с переломом.
Я набрала номер участкового.
Серёгин взял трубку с третьего раза.
– Серёгин, участковый.
– Здравствуйте. Меня зовут Марина, я внучка Зои Павловны из Калиновки. Сосед Гущин, пока бабушка лежала в больнице, разобрал её сарай и забрал дрова. Это кража.
Пауза.
– Марина, а вы уверены? Может, там действительно аварийная постройка была?
– Сараю сорок лет, он был на каменном фундаменте. Дрова – восемь кубов берёзовых, заготовлены в прошлом октябре. Есть свидетели, что доски он частично продал. Я всё сфотографировала.
Ещё одна пауза. Длиннее.
– Ну, давайте я приеду, поговорю. Но вы же понимаете – соседские конфликты, это такое дело. Может, лучше полюбовно?
– Полюбовно я уже предлагала. Он смеётся.
– Хорошо. Завтра подъеду.
Серёгин приехал на следующий день к обеду. Мужик лет сорока, усталый, в форме, которая сидела мешковато, будто была на размер больше. Походил по участку, посмотрел на пустое место, на обломки. Записал что-то в блокнот. Потом пошёл к Гущиным.
Я стояла у забора и слышала каждое слово – Светлана говорила так громко, что можно было не подслушивать.
– Какая кража! – кричала она. – Мы людям помогли! Сарай падал, мы убрали! А эта, – она ткнула пальцем в мою сторону, – приехала из города и указывает! Тут наша деревня, мы тут живём, а она раз в три месяца приезжает и права качает!
Серёгин что-то говорил тихо, Гущин отвечал спокойно, по-мужски – мол, «недоразумение, разберёмся». Через двадцать минут участковый вернулся ко мне.
– Марина, ситуация неоднозначная. Он утверждает, что сарай был в аварийном состоянии. Говорит, фотографии у него есть, где видно, что крыша просела.
– А дрова?
– Говорит, были гнилые, он вывез как мусор.
– У меня есть свидетель, что он продал доски. И дрова бабушка заготовила осенью, они сухие и целые. Тамара Ивановна через дорогу – она всё видела.
Серёгин вздохнул.
– Я рапорт напишу. Но честно скажу – такие дела редко до чего доходят. Это ж не квартиру обнесли. Дрова, доски. Суд может и не взять. Может, всё-таки попробуете договориться?
Я посмотрела на него и поняла, что договариваться он советует не потому, что это лучше для меня. А потому, что ему не хочется возиться. Деревня, соседи, дрова – мелочь для его отчётности. Ему проще, если я махну рукой.
– Напишите рапорт, – сказала я. – Я подам заявление.
***
Через два дня пришла выписка из кадастра. Я распечатала её в районном МФЦ и положила рядом с фотографиями. На кадастровом плане граница участков шла чётко – и забор Гущина стоял на метр двадцать на бабушкиной земле. Не полтора, как мне казалось на глаз, но метр двадцать – это грядка, полоса малины и кусок дорожки к колодцу.
Двенадцать лет соседства. Бабушка разрешила протянуть трубу. Бабушка не стала ругаться из-за забора. Бабушка терпела, потому что «мне тут жить». А они за три недели её болезни обобрали дом.
Я пришла к Гущиным снова. На этот раз с бумагами.
– Геннадий, – сказала я, – вот кадастровый план. Ваш забор стоит на нашей земле. На метр двадцать.
Он посмотрел на бумагу и отмахнулся:
– Да это всё ерунда. Заборы тут сто лет так стоят. При старых хозяевах так было, и при мне так будет.
– При старых хозяевах забор шёл по меже. Вы поставили новый и сдвинули. У меня есть план.
– Слушай, – он прищурился, – ты чего добиваешься? Я ж говорю – сарай был гнилой, дрова были гнилые. Я территорию убрал. Забор стоит, где стоит. Иди к себе в город и не морочь голову.
А потом, пока мы стояли у калитки, я увидела за его спиной свой двор. И заметила кое-что. У Гущиных вдоль нового сарая лежала стопка досок – аккуратно сложенных, длинных, с остатками зелёной краски. Той самой, которой дед красил сарай.
Меня затрясло. Не фигурально – у меня реально задрожали руки. Я убрала их за спину, чтобы он не видел.
– Это бабушкины доски, – сказала я. – Зелёная краска. Дед красил сарай этой краской последний раз в две тысячи четвёртом.
Гущин обернулся, посмотрел на доски. И впервые я увидела на его лице не наглость – а раздражение. То, которое бывает, когда ловят.
– Это мои доски, – сказал он. – Мало ли зелёной краски.
Светлана вышла на крыльцо.
– Генка, чего она опять пришла? Гони её! Ходит тут, ходит, покоя нет от этой городской!
И тут Гущин сделал то, чего я не ожидала. Он шагнул ко мне, навис – здоровый мужик, на голову выше – и сказал тихо, так, чтобы только я слышала:
– Слушай сюда, Маринка. Бабка твоя старая. Одна. Ты уедешь – а она останется. Подумай об этом, прежде чем ходить тут со своими бумажками.
Это не была угроза в прямом смысле. Он не сказал «я ей что-нибудь сделаю». Но интонация, близость, и то, как он смотрел – сверху вниз, с тяжёлой уверенностью – говорили всё.
Я развернулась и ушла. Спина горела, будто он смотрел мне в затылок.
Дома я села на кухне и долго держала кружку с водой. Руки перестали дрожать минут через десять. Я поняла, что разговаривать больше не о чем. Он не вернёт ничего. Он не сдвинет забор. Он не извинится. И он думает, что ему это сойдёт.
На следующий день, ещё до обеда, я увидела, что Гущин начал складывать какие-то старые покрышки и строительный мусор у забора – со стороны бабушкиного участка. Прямо на её земле, на тех самых полутора метрах, которые он считал своими. Мешки с цементной пылью, куски шифера, ржавые трубы. Свалка, которую он решил устроить нарочно. Демонстративно. Мол – и что ты мне сделаешь?
Я стояла у окна и смотрела на это. Сердце стучало часто и ровно, как метроном. Нет, не от страха. От решения, которое уже было принято. Оставалось только его выполнить.
***
Утром я надела рабочие перчатки, взяла бабушкин разводной ключ и вышла на участок.
Труба Гущиных шла от центрального водопровода через бабушкин участок – по земле, прикопанная на штык лопаты, с краником на бабушкиной стороне. Девять лет. Бесплатно. По устной договорённости, которой больше не существовало.
Я перекрыла кран. Потом взяла ключ и открутила соединительную муфту на бабушкиной стороне трубы. Аккуратно, чтобы не повредить бабушкин водопровод. Отсоединила гущинскую трубу, завернула обрубок тряпкой, чтобы не текло.
На это ушло двадцать минут.
Потом я подошла к забору. К той его части, которая стояла на бабушкиной земле – метр двадцать по кадастровому плану. Забор был из профнастила на металлических столбах. Я не могла выкопать столбы одна, но открутить крепления листов от перекладин – могла. Шуруповёрт нашёлся в бабушкином доме, аккумулятор я зарядила заранее.
Я откручивала болты методично, лист за листом. Работа шла небыстро – крепления заржавели, некоторые пришлось срезать болгаркой. Но через два часа пять листов профнастила лежали аккуратной стопкой на бабушкиной земле. Ровно те, которые стояли на чужом участке.
Мусор, который Гущин сложил вдоль забора, я вынесла обратно и положила у его калитки. Аккуратно, стопочкой. Покрышки, мешки, шифер. Каждый предмет сфотографировала до и после.
Когда я закончила, было около полудня. Я пила воду на крыльце и ждала.
Ждать пришлось недолго.
Первой заметила Светлана – видимо, пошла мыть посуду и увидела, что воды нет.
– Генка! – разнеслось на всю деревню. – Генка, воды нет!
Потом вышел Гущин. Увидел снятые листы забора. Увидел свой мусор у калитки. Его лицо стало такого цвета, какого я раньше не видела – не красное, а багровое, с белыми пятнами на скулах.
Он подошёл к нашему забору. Точнее – к тому месту, где забора больше не было.
– Ты что наделала? – спросил он.
– Я сняла ваш забор с бабушкиной земли, – сказала я. – Вот кадастровый план. Метр двадцать – это наша территория. Забор стоял незаконно. Листы – вон, забирайте, они ваши.
– Ты мне воду отключила!
– Я отсоединила вашу трубу от бабушкиного участка. Труба шла по нашей земле без письменного разрешения. Разрешения больше нет.
– Да я тебя! – он шагнул вперёд, и я инстинктивно отступила. Но достала телефон и включила камеру.
– Пишу видео. Продолжайте.
Он остановился. Тяжело дышал, кулаки сжаты, жилы на шее набухли. Но камера – это камера. Он это понимал.
– Ты пожалеешь, – сказал он. – Ты даже не представляешь, как пожалеешь.
– Возможно, – ответила я. – А пока – вот мои контакты. Заявление в полицию я уже подала. Жалобу в прокуратуру – тоже. За дрова – пятьдесят шесть тысяч рублей. За доски, которые вы продали, – отдельный разговор. Фотографии с вашего двора, где лежат бабушкины доски с зелёной краской, у меня есть.
Светлана стояла на крыльце и кричала что-то про «городскую стерву» и «бессовестность». Гущин молчал. Потом развернулся и ушёл к себе. Калитка хлопнула так, что с неё слетел крючок.
Я сидела на крыльце ещё час. Руки перестали дрожать. В голове было пусто и звонко, как в колодце. Я сделала то, что сделала. Обратного пути не было.
Через два часа мне позвонила бабушка.
– Мариш, мне Тамара позвонила. Что ты наделала?
– Я защитила твой дом, бабуль.
– Ты им воду отключила! Как они теперь?
– Проведут свою. Их трубу никто не обязан держать на своём участке.
– А забор?
– Стоял на нашей земле. Я сняла только то, что на нашем участке. Вот план, вот цифры.
Бабушка замолчала. Надолго. Потом сказала голосом, который я не сразу узнала – не тем, которым просила «не ссориться», а другим. Горьким.
– Я тебя просила не трогать их. Просила. Мне тут жить, Марина. Одной. А ты приехала и войну устроила.
– Бабуль, они тебя обокрали. Пока ты в больнице лежала, сарай разобрали и дрова утащили. Ты правда хочешь, чтобы я молчала?
– Да лучше бы молчала! – она почти крикнула, и я услышала, как голос сорвался. – Лучше бы дрова новые купила и всё! А теперь что? Они же мне жизни не дадут!
Она положила трубку. Я сидела на крыльце и смотрела на пустое место, где стоял сарай. Закат красил небо в розовое, и тень от дома ложилась длинная, кривая, похожая на трещину.
Мне было паршиво. Не потому, что я сомневалась в своей правоте. А потому, что бабушка – единственный человек, мнение которого для меня что-то значит, – считала, что я поступила неправильно.
***
Деревня узнала обо всём в тот же день.
Тамара Ивановна рассказала соседке Вале, Валя рассказала Нине из крайнего дома, Нина – мужу, а муж сидел вечером у магазина с мужиками и пересказал всем. К утру Калиновка разделилась на два лагеря.
Одни говорили: «Правильно девка сделала. Гущин – вор, обнаглел совсем. При живой хозяйке дом раздербанил. Так ему и надо».
Другие: «Ну воды-то зачем лишать? Там Светка с утра до ночи орёт, у неё мать старая с ними живёт, ей восемьдесят два года, ей воду носить ведром, что ли? И забор – ну через суд бы решила, зачем самоуправством заниматься? Городская приехала, всех на уши поставила и уедет».
Мне передавали и то, и другое. Я слушала и молчала.
Через три дня приехал Серёгин. Посмотрел на снятый забор, на отсоединённую трубу, на мусор у гущинской калитки. Покачал головой.
– Марина, вы понимаете, что это тоже можно расценить как самоуправство?
– Можно. А можно расценить как реализацию права собственности. Забор стоял на чужой земле – вот кадастр. Труба шла без разрешения – никаких документов нет. Я не повредила их имущество – листы лежат целые, труба целая. Просто убрала со своего участка.
Он повертел бумаги.
– Ну, формально – да. Но Гущин заявление на вас написал. За отключение водоснабжения.
– Я не отключала водоснабжение. Я отсоединила незаконно проложенную трубу с частной территории. Пусть подключается к центральному водопроводу по своей земле. Это его задача.
Серёгин вздохнул. Было видно, что он хотел бы, чтобы все эти люди – и я, и Гущин, и вся Калиновка – просто перестали ему звонить.
– Ладно, – сказал он. – Заявление ваше в работе. Его заявление тоже приму. Разберёмся.
Он уехал. А я осталась.
Следующие несколько дней прошли в странном напряжении. Гущин таскал воду из колонки на улице – метров триста от его дома. Светлана каждое утро выходила на крыльцо и говорила что-нибудь в пространство – достаточно громко, чтобы я слышала. «Совести нет у людей». «Старуху без воды оставили». «Вот времена – соседи хуже врагов».
Я не отвечала. Занималась бабушкиным домом – подлатала крыльцо, покрасила ступеньки, починила калитку. По вечерам звонила бабушке. Она разговаривала коротко и сухо. Не ругала, но и не одобряла. Просто молчала в трубку, а потом говорила «ладно, пока» и вешала.
Это молчание было хуже любых слов.
Через неделю Гущин нанял бригаду – двое мужиков из райцентра. Они прокладывали новую трубу в обход бабушкиного участка. Работа шла три дня. Гущин ходил злой, красный, и каждый раз, когда видел меня у забора, отворачивался. Светлана, наоборот, подходила и сообщала всё, что думает. Мне, Тамаре Ивановне, дворовой кошке – любому, кто был в радиусе слышимости.
– Восемьдесят тысяч! – кричала она. – Восемьдесят тысяч за новую трубу! Из-за этой психованной! У нас кредит на машину не закрыт, а тут ещё труба!
Восемьдесят тысяч. Я подумала: больше, чем стоимость украденных дров. Справедливо? Не знаю. Но труба теперь шла по их земле, как и должна была с самого начала.
Забор Гущин тоже переставил. Не сам – нанял тех же рабочих. Теперь профнастил стоял ровно по кадастровой линии. Полоска земли, которая вернулась бабушке, – метр двадцать шириной, двадцать метров длиной – заросла бурьяном. Смородина, которая двенадцать лет была «гущинской», теперь снова оказалась на бабушкиной стороне.
Я выполола бурьян и подрезала кусты.
По вечерам, когда садилось солнце и деревня затихала, я сидела на том самом крыльце, где бабушка упала и сломала бедро. Ступеньки были теперь покрашены, и я прибила к ним резиновые накладки, чтобы не скользили. Пила чай и смотрела на пустое место, где стоял сарай.
Сарая уже не вернуть. Дрова тоже. Но забор стоит где надо, труба идёт где надо, и заявление в полиции. Не знаю, дойдёт ли до суда. Не знаю, вернут ли деньги. Но Гущин теперь знает, что «городская девочка» – это не то, на ком можно безнаказанно наживаться.
***
Прошло два месяца.
Бабушка выписалась из больницы в середине сентября. Ходит с палочкой, по дому двигается сама, но на огород пока не выходит. Я приезжаю каждые выходные – привожу продукты, готовлю на неделю, складываю в морозилку.
Гущины провели новую трубу, поставили забор по кадастру. Дрова не вернули и не заплатили. Заявление в полиции – на проверке. Участковый звонил, сказал, что «дело сложное» и «может затянуться». Жалобу в прокуратуру приняли, назначили проверку по факту.
Бабушка с Гущиными не здоровается. Они с ней – тоже. Двенадцать лет соседства закончились тишиной и отведёнными глазами. Светлана больше не кричит – молчит, когда видит бабушку у калитки. Гущин смотрит сквозь.
Деревня привыкла и разговоры утихли. Но не совсем. Тамара Ивановна говорит, что «Маринка молодец, так ему и надо». Нинин муж считает, что «девка погорячилась, можно было по-человечески решить». Валя из среднего дома сказала, что «обе стороны хороши».
А бабушка – бабушка до сих пор на меня обижается. Не говорит об этом прямо, но я чувствую. Когда я приезжаю, она рада – накрывает на стол, суетится, расспрашивает про работу. Но стоит разговору коснуться Гущиных, или забора, или дров – замолкает. Сжимает губы. И один раз, только один, сказала:
– Нажила ты мне врагов, Марина. Мне тут жить, а ты – уедешь.
И я не нашлась, что ответить. Потому что она права – я уеду. А она останется. Одна, с палочкой, в доме без сарая, с соседями, которые её ненавидят. И помочь я могу только наездами – по выходным, из своей тульской однушки.
Но когда я думаю о том, что было бы, если бы я не приехала и не сделала того, что сделала, – мне становится ещё хуже. Потому что Гущины продолжали бы. Сначала сарай, потом дрова. Потом ещё кусок земли. Потом ещё. Бабушка бы терпела, потому что «мне тут жить». А они бы брали и брали, пока не осталось бы ничего.
Гущины говорят, что я «городская стерва» и «довела хороших людей». Бабушка говорит, что я всё испортила. Деревня – кто за, кто против.
А я думаю: если не я – кто бы за неё заступился?
Как считаете – я правильно сделала? Или надо было послушать бабушку и не лезть?