Встреча
Она не знала, сколько простояла в этой кабине.
Голос в трубке молчал. Она молчала. За дерматиновой дверцей Раиса что-то говорила Зое, звякнула какая-то железка, хлопнула входная дверь. Жизнь шла своим ходом в двадцати сантиметрах от неё, и это было почти невозможно понять.
— Вас зовут Тамара? — спросил голос в трубке.
Она крепче сжала трубку.
— Откуда вы знаете?
Снова пауза. Не растерянная, нет. Пауза человека, который умеет молчать.
— Мама написала про вас, — сказал он.
Одно это слово. Мама. Сказал спокойно, без нажима, просто назвал. И у Тамары что-то провалилось куда-то вниз, потому что мама была одна на двоих. Нина Алексеевна Николаева, которая полола огород в шесть утра и никогда ничего не рассказывала. Она была его мамой тоже. Или была когда-то. Или хотела быть.
— Когда? — спросила Тамара.
— Письмо пришло в сентябре прошлого года.
— Вы читали его?
— Да.
— Что там было написано?
Молчание. Длиннее этого раза.
— Я думаю, это лучше рассказать при встрече, — сказал он наконец. — Если вы хотите встречи.
Тамара смотрела в деревянную стенку кабины. Кто-то вырезал там ножом: «Клава + Витя». Буквы стёрлись, покрылись временем, но не исчезли.
— Хочу, — сказала она.
Ярославль она знала плохо. Была там один раз, давно, проездом, запомнила только Волгу и большой белый собор над водой. Автобус из Москвы шёл шесть часов. Тамара приехала на следующий день в полдень, нашла камеру хранения на вокзале, сдала сумку.
Условились встретиться у речного вокзала в три часа.
Он описал себя коротко: высокий, седой, в сером пиджаке. Скорее всего у второй скамейки от входа, сказал он, там есть тень.
Тамара пришла в половине третьего. Он был уже там.
Стоял у скамейки, смотрел на Волгу. Высокий, да. Широкие плечи, немного сутулые. Седые волосы стрижены коротко. Серый пиджак, немного мятый. Руки держал в карманах.
Она остановилась в десяти шагах.
Смотрела на него со спины и думала: не похож на мать. Мать была маленькая, тонкая. А этот крупный, основательный, весь какой-то большой. Потом он обернулся, почувствовал, что кто-то стоит.
Посмотрел на неё.
Тамара увидела его глаза.
Карие. Темноватые. Чуть прищуренные против солнца. Точно такие же, как на той фотографии над материной кроватью.
Точно такие же, как у матери.
— Здравствуйте, — сказал он.
— Здравствуйте, — сказала она.
Они стояли и смотрели друг на друга. Со стороны, наверное, это выглядело странно: двое немолодых людей у речного вокзала, молчат и смотрят. Мимо прошла женщина с авоськой. Мальчик пробежал с мороженым.
Он протянул руку.
Она подала свою.
Рука у него была крупная, тяжёлая, с мозолями. Рука человека, который всю жизнь работал руками. Он пожал осторожно, не крепко, как жмут руку тому, кому хотят показать: я не тороплюсь.
— Пойдёмте сядем, — сказал он.
Сели на вторую скамейку от входа, там где тень. От Волги тянуло прохладой, речным запахом, чуть водорослями. Белый пароход стоял у причала, на нём ходили туда-сюда матросы в синем.
Тамара не знала, с чего начать.
Он тоже молчал. Но молчал не неловко. Просто сидел и смотрел на воду, как будто дал ей время.
— Вы получили письмо в сентябре, — сказала она наконец.
— Да.
— И не приехали.
— Нет, — сказал он.
— Почему?
Он помолчал немного. Потом сказал:
— Она написала, что больна. Что, скорее всего, уже не встретимся. Попросила не приезжать, написала: «тебе не надо видеть меня такой». — Говорил ровно, без выражения почти, но Тамара услышала что-то под словами. Что-то, что он держит на месте и не пускает. — Я уважил её просьбу. Это было трудно, но я уважил.
— Она умерла в апреле, — сказала Тамара.
— Я знаю. — Он обернулся к ней. — Авдотья Петровна написала мне. Открытку. Написала просто: «Нина Алексеевна умерла восьмого апреля».
Тамара замерла.
— Авдотья?
— Да. — Он чуть кивнул. — Адрес был в конверте, мамином конверте. Она, видно, оставила его Авдотье Петровне на этот случай.
Вот что просила её сделать мать. Не рассказать Тамаре. Написать ему. Сообщить, когда умрёт.
Авдотья сказала: «Я обещала. Что именно обещала, это не тебе говорить, это моё.»
И выполнила.
— Расскажите мне про письмо, — сказала Тамара.
Он смотрел на воду.
— Она писала, что сожалеет. Что в двадцать шестом году у неё не было другого выхода, она хотела, чтобы я это знал. Что потом искала меня, но следы потерялись. — Пауза. — Что думала обо мне всю жизнь. — Ещё пауза, более долгая. — Что у меня есть сестра. Тамара. Что она хорошая женщина. И что если я захочу когда-нибудь найти её, то мать была бы рада.
Тамара смотрела на пароход у причала. Матрос бросил верёвку. Другой поймал.
— Она не написала вашего адреса, — сказал он. — Только имя и что вы живёте в Москве. Я думал несколько месяцев. Не знал, стоит ли искать. Вы могли не знать ничего, и тогда это было бы... — Он подбирал слово. — Несправедливо. Обрушить на человека такое без предупреждения.
— А потом?
— Потом вы позвонили сами.
Тамара тихо выдохнула.
— Вы ждали?
Он помолчал.
— Да, — сказал наконец. — Ждал.
Они сидели долго. Пароход ушёл от причала, потянулся вниз по реке. Пришёл другой, поменьше, с туристами на палубе. Тамара смотрела на туристов и думала о том, что им там видно с воды. Набережная, собор, люди на скамейках. Двое немолодых. Сидят близко, но не смотрят друг на друга. Что они думают, глядя с палубы?
— Вы работаете? — спросила она.
— На пенсии уже. — Он покосился на неё с каким-то лёгким удивлением, как будто не ожидал такого вопроса. — На заводе работал, сорок лет. Конструктором. Руки, — он вынул руку из кармана, посмотрел на неё, — привыкли к инструменту, трудно было сидеть за чертежами. Но привык.
— Семья?
— Жена умерла семь лет назад. — Он помолчал. — Дочь есть. Ирина. Тридцать один год. Живёт здесь же, в Ярославле. Внук, шесть лет.
— Я не сказала ей про вас, — сказала Тамара. — Ирине.
— Я не сказал своей дочери, — сказал он. — Пока не знал, как это будет. Как всё выйдет.
Тамара кивнула.
— У меня тоже дочь. Надюшка. И муж, Серёжа. — Она остановилась. Это всё звучало как-то странно, как биография, зачитываемая незнакомому человеку. Но он и был незнакомым человеком. Пока. — Я не рассказала им ещё.
— Сложно рассказывать, — сказал он. Не спросил. Понял.
— Да.
Помолчали. Это было другое молчание, чем в начале. В начале оно было осторожным, как будто каждый ощупывал пространство между ними. Теперь оно было просто тихим.
— Вы помните мать? — спросила Тамара.
— Нет, — сказал он. — Мне было три месяца, когда она меня отдала. — Пауза. — Иногда думаю, что помню что-то. Запах какой-то. Тепло. Но это, наверное, просто придумал себе.
— Может, не придумали.
Он посмотрел на неё.
— Может, — сказал он.
Они пошли по набережной. Не сговаривались, просто оба встали со скамейки и пошли рядом. Вдоль воды было хорошо: ветер с реки снимал жару, пахло влагой и водорослями.
— Расскажите мне про неё, — сказал он.
Тамара шла и думала, с чего начать.
— Она была строгая, — сказала наконец. — Немногословная. Никогда не жаловалась, я не помню ни одного раза, чтобы она жаловалась на что-нибудь. — Шаг, ещё шаг. — Огород держала в порядке. Вставала в шесть утра, полола до жары. Руки у неё были натруженные, вот такие. — Тамара показала на свои руки. — Я унаследовала.
Он посмотрел.
— Ещё, — сказал он тихо.
— Любила яблоки. Ела их так, не очищая, прямо с кожурой. Говорила, что в кожуре всё полезное. — Тамара почти улыбнулась. — Пела иногда, когда думала, что никто не слышит. Вполголоса, старые песни. Я не знаю даже, что за песни, слов не разбирала никогда.
— Она пела, — повторил он. Сам для себя. Как отмечают что-то важное.
— Пела. — Тамара остановилась у парапета, облокотилась. Волга была медленная, тёмная, блестела на солнце далеко у другого берега. — Перед смертью я приехала к ней. В феврале. Она была уже слабая. Лежала. Я спросила: мама, может, в больницу? Она сказала: не надо. Я умру дома. Так и вышло.
Он стоял рядом, облокотившись на парапет тоже. Плечо к плечу, почти. Она почувствовала это расстояние, несколько сантиметров.
— Она не сказала вам ничего? В феврале? — спросил он.
— Нет. — Тамара покачала головой. — Я теперь думаю об этом. Был последний шанс. Она знала, что умирает. Я сидела рядом. И она не сказала. — Пауза. — Письмо написала, а мне не сказала.
— Письмо легче, — сказал он.
Тамара посмотрела на него.
— Письмо не смотрит на тебя в ответ, — объяснил он. — Не осуждает. Ты пишешь и не видишь лица человека.
Она подумала об этом.
— Она боялась вашего лица, — сказал он. — Вашей реакции. Как вы отнесётесь. — Он помолчал. — Это, знаете, понятно. Я сорок лет был обижен на неё. Потом прочитал письмо. И обида не прошла, нет. Но стало понятнее. Когда понимаешь человека, с ним труднее просто злиться.
— Вы были обижены? — сказала Тамара. — Все сорок лет?
— Не все сорок. Первые двадцать я о ней почти не думал. Приёмные родители были хорошими людьми, я их любил. Отца звали Герман Иванович. Он был токарь. Добрый. — Он говорил спокойно, без горечи. — Когда они умерли, стал думать. Кто я, откуда. Людям это важно. Наверное, не всем, но мне стало важно.
— Вы искали её?
— Пробовал. Один раз, в шестьдесят третьем году. Написал в Калинин, в архив. Ответили, что сведений о матери нет. — Он чуть усмехнулся, без веселья. — Наверное, не туда написал. Или не так. Я не умею бюрократию.
— А потом?
— Потом жизнь пошла своим ходом, — сказал он просто. — Завод, семья, дочь. Есть такие вещи, которые откладываешь на потом. А потом не приходит.
Они зашли в небольшую столовую неподалёку. Не договаривались, просто дошли и зашли. Взяли по стакану компота, сели у окна. За окном шли люди, ехали велосипедисты, над крышами висело всё то же синее небо.
— Я взяла с собой кое-что, — сказала Тамара.
Она достала из сумки конверт. Не тот, с ярославским адресом. Другой, без марки, без ничего. Первое письмо. 14 марта 1930 года.
Положила на стол.
Он посмотрел на конверт. Не взял сразу. Смотрел секунду, две. Потом взял. Развернул.
Тамара смотрела в окно. Не на него. Дала ему читать.
Он читал долго. Она не торопила. Компот стоял нетронутый у неё в стакане. Мимо прошла официантка, посмотрела на них, ушла.
Он сложил лист. Аккуратно, по прежним сгибам. Вложил в конверт.
Положил на стол.
Молчал.
Тамара повернулась к нему. Его лицо было то же, ровное. Только морщины у глаз, казалось, стали глубже. Или это просто свет изменился.
— Их много, — сказала она. — Там ещё много писем. Сорок восемь лет. Она писала каждый год.
Он смотрел на конверт на столе.
— Вы можете взять их все, — сказала Тамара. — Они ваши.
Он поднял взгляд.
— Вы прочитали?
— Прочитала, — сказала она. И добавила тихо: — Она любила вас. Я не знаю, как это звучит сейчас. Может, странно. Но это правда. Она любила вас всю жизнь. Не переставала ни на год.
Он молчал долго.
— Знаю, — сказал наконец. — В том письме, которое она отправила, это тоже написано.
— Что написано?
Он посмотрел в окно.
— Написано: «Я думала о тебе каждый день. Если бы у меня была возможность прожить снова, я бы нашла другой выход. Но другого выхода не было, Васенька. Прости меня, если сможешь. Если не сможешь, я понимаю. Я люблю тебя. Твоя мать.»
Тамара вытерла глаза тыльной стороной ладони. Быстро. Компот стоял на столе. Это была простая столовая с клеёнчатыми скатертями и запахом щей, и где-то на кухне гремели кастрюлями, и всё это продолжалось, пока она сидела здесь и слышала материны слова из чужих уст.
— Вы простили? — спросила она.
Он думал долго. Настолько долго, что она подумала: не ответит.
— Я прочитал письмо, — сказал он. — Прочитал раз, прочитал другой. Потом отложил. Потом снова взял. — Пауза. — Я думаю, что понял её. Понять и простить, это разные вещи. Но что-то сдвинулось. Вот так скажу.
Тамара кивнула.
— У меня тоже, — сказала она.
Обратно к набережной шли молча, но уже по-другому. Молчание было спокойным, установившимся, как бывает после разговора, который сказал всё что мог.
Солнце уже клонилось. Длинные тени легли поперёк набережной. Пароход, который ушёл давно, вернулся и снова стоял у причала, или это другой пароход, Тамара не знала.
— У меня есть фотография, — сказала она.
Он посмотрел.
Она достала снимок. Взяла его утром, перед отъездом. Вынула из рамки над кроватью, завернула в бумагу, положила в сумку. Чёрно-белый, немного смятый по краям. Лето 1928 года.
Мать, молодая, в белой кофте. Слева от неё мальчик лет двух, тёмный, большеголовый. Справа девочка лет трёх, светленькая, смеётся.
Она протянула ему.
Он взял. Смотрел не отрываясь.
— Это она, — сказал он. Не спросил.
— Это она. Ей здесь двадцать три года. — Тамара показала. — Вот это я, мне три года. А это вы.
Он смотрел на мальчика.
Маленький, тёмный. Мать держит его за руку. Крепко, двумя пальцами обхватила его маленькую ладонь.
— Я не помню этого, — сказал он тихо.
— Я знаю.
— Но она помнила. — Он смотрел на фотографию. — Она хранила это.
— Всю жизнь. На стене над кроватью.
Он перевёл взгляд на девочку рядом. На Тамару трёх лет, смеющуюся.
— Вы смеётесь, — сказал он.
— Мать писала вам об этом. В тридцать третьем году. Что я смеюсь громко, неприлично даже. Что она иногда ругала меня за это. — Тамара остановилась. — И что потом жалела, что ругала.
Он посмотрел на неё. Что-то в его лице изменилось, чуть-чуть, едва заметно. Что-то отпустило.
— Она вам много писала, — сказал он.
— Она писала вам. Я читала.
— Нет. — Он покачал головой медленно. — Она писала нам обоим. Просто не знала этого.
Они сели на парапет у самой воды. Ноги не доставали до поверхности, внизу плескалась Волга, тёмная и медленная. Чайка прошла низко над водой, тень скользнула по воде и исчезла.
Тамара держала фотографию. Он смотрел на неё.
— Расскажите мне про детдом, — сказала она.
— Зачем вам?
— Хочу знать, как вы жили. Как вам было.
Он помолчал. Потом заговорил негромко, смотря на воду.
— Первый детдом помню плохо. Был маленький. Помню только большую комнату со многими кроватями. Запах хлора. — Пауза. — В тридцать четвёртом взяли Кузнецовы. Герман Иванович пришёл сам, увидел меня на дворе, я что-то строил из щепок. Он спросил: что строишь? Я сказал: завод. Он засмеялся. — Небольшая пауза. — Потом сказал жене: этот.
Тамара слушала.
— Мария Фёдоровна была тихая женщина. Добрая. Не родная, я понимал, что не родная, но она не давала мне это чувствовать. Кормила, одевала. Когда болел, сидела рядом. Этого достаточно.
— Достаточно?
— Достаточно, чтобы вырасти человеком. — Он сказал это без горечи и без пафоса. Просто как факт. — Я не жалуюсь. Мне повезло больше, чем многим.
— Вы знали, что вас отдали? Что была мать?
— Знал. Мне сказали в детдоме. Не жестоко, просто сказали: твоя мать не смогла тебя содержать. — Он помолчал. — Я думал об этом по-разному в разные годы. В детстве думал: значит, не нужен был. Потом вырос и понял, что не всё так просто.
— Когда поняли?
— Когда сам стал отцом. — Он сказал это коротко. Но этого было достаточно.
Солнце опустилось совсем низко, набережная наполнилась вечерними людьми. Шли парами, семьями, с детьми. Молодая женщина катила коляску. Двое стариков шли медленно, под руку.
— Вам надо возвращаться? — спросил он.
— Последняя электричка в девять. — Тамара посмотрела на часы. — Ещё есть время.
— Хотите, зайдём ко мне? Я недалеко живу. — Он кивнул куда-то в сторону улицы. — Поедите нормально. Я сварю что-нибудь.
Тамара посмотрела на него.
— Вы умеете готовить?
— Семь лет один живу. Научился.
Она почти улыбнулась. Первый раз за весь день.
— Хорошо, — сказала она.
Квартира была на третьем этаже. Небольшая, аккуратная, без лишних вещей. Книги на полках, ровно расставленные. На подоконнике кактус. На стене над столом фотографии, Тамара посмотрела мельком: молодая женщина, наверное жена; девочка, потом уже взрослая девушка, дочь Ирина; мальчик лет пяти, внук.
Никаких лишних вещей. Никакой пыли. Человек, у которого есть привычка к порядку.
— Садитесь, — сказал он. Кивнул на кухню. — Суп могу разогреть. Борщ вчерашний.
— Разогрейте.
Она сидела за кухонным столом, смотрела, как он ставит кастрюлю на плиту. Движения уверенные, без суеты. Нашёл хлеб, нарезал. Поставил тарелки. Всё без слов, без объяснений, просто делал.
Пахло борщом и ещё чем-то, свежим деревом, может быть, или обычным домашним запахом, который у каждого свой.
— У вас есть её фотографии? — спросил он, не оборачиваясь.
— Есть. Я привезу в следующий раз.
Он обернулся на слово «следующий». Посмотрел на неё. Она поняла, что сказала это просто, без раздумий, как само собой разумеющееся.
— Хорошо, — сказал он.
Ели молча. Борщ был хороший, густой, со сметаной. Тамара ела и думала, что материн борщ был похож. Не совсем так, другой, но в чём-то похож. Может, в том, как свёкла давала цвет. Может, просто казалось.
— Как вы назвали дочь? — спросила она.
— Ирина. Жена назвала. — Пауза. — Ирина Васильевна Кузнецова.
— Красивое имя.
— Она хорошая, — сказал он. Просто, как говорят о том, что любят без украшений. — Строгая немного. Как мать.
— Как ваша мать или как моя? — спросила Тамара.
Он поднял взгляд.
Подумал секунду.
— Как обе, наверное, — сказал он.
Помолчали. Тамара доела борщ. За окном стемнело окончательно, он встал, включил свет. Кухня стала маленькой и тёплой.
— Что вы будете делать с домом? — спросил он.
— Не знаю ещё. Продавать, наверное. Дочь не приедет туда жить, она городская. Да и я не приеду. — Тамара посмотрела в окно. — Жалко, конечно. Там всё её.
— Не торопитесь, — сказал он.
— Почему вы так говорите?
— Когда продаёте дом, отрезаете. — Он взял кружку с чаем. — Иногда надо сначала привыкнуть к тому, что узнали. Потом уже резать.
Она смотрела на него.
— Вы мудрый, — сказала она.
— Старый, — поправил он. И добавил помолчав: — Это разные вещи, но иногда похожие.
Уходить надо было в половине восьмого, чтобы успеть на вокзал. Он вышел проводить до двери.
В прихожей Тамара надевала туфли, смотрела на его руки, сложенные на груди. Большие, с мозолями. Конструктор, который сорок лет работал руками. Руки человека, который строил из щепок завод во дворе детского дома, и пришёл незнакомый мужчина и спросил: что строишь? И засмеялся.
— Я напишу вам, — сказала она.
— Напишите.
— Или позвоню.
— Лучше напишите, — сказал он. — Мне проще письмом.
Тамара подняла голову. Посмотрела на него. Он смотрел спокойно, чуть прищурившись, теми карими глазами, которые она уже видела где-то. На стене в горнице, над кроватью, в деревянной рамке с бумажкой: «Лето 1928».
— Вы похожи на неё, — сказала она.
— На кого?
— На мать. Глаза.
Он помолчал.
— Вы первый человек, который мне это говорит, — сказал он тихо.
— Потому что никто не знал, — сказала Тамара. — Кроме меня теперь.
Она протянула руку. Он пожал. Так же, как в самом начале, у речного вокзала: осторожно, без спешки.
Дверь закрылась за ней.
В электричке она сидела у окна и смотрела в темноту за стеклом. Огни деревень мелькали и исчезали. Где-то далеко стояли сосны, невидимые в темноте.
Она думала о матери.
Не о той, строгой, которая вставала в шесть утра и никогда не жаловалась. А о девочке двадцати одного года, которая шла пешком до станции с ребёнком на руках в апреле двадцать шестого года. Которая стояла потом за воротами детского дома и не могла перестать плакать до самого вечера. Которая вернулась домой и написала письмо. Вложила в комод. Закрыла на ключ.
И не открывала сорок восемь лет.
Тамара думала: зачем она это делала. Писала, не отправляла, снова писала. Что это было. Наказание себе. Или просто способ говорить с тем, кто не слышит, потому что больше не с кем.
Может, и то и другое.
Она не знала, простила ли мать. Ещё не знала. Но что-то изменилось за эти три дня, начиная с того момента, как она открыла ящик комода и пахнуло старой бумагой. Что-то сдвинулось. Он сказал именно это: что-то сдвинулось. Они оба сказали одинаково, не сговариваясь.
Может, это и есть сходство.
Не по крови только. По тому, как реагируешь. По тому, какие слова выбираешь.
В деревню она вернулась поздно, уже за полночь. Прошла тёмной улицей, открыла калитку. Ведро висело на гвозде, она сняла его мельком, поставила на крыльцо.
В горнице зажгла лампу.
Комод стоял на своём месте. Пустой теперь, почти. Письма лежали на столе, сложенные в стопку. Справка об отказе, 6 апреля 1926 года. Фотографии в рамке уже не было, она взяла её утром.
Тамара прошла к комоду. Открыла верхний ящик. Пустой.
Нижний. Тоже пустой.
Она уже хотела закрыть, когда увидела.
На самом дне, под ровную деревянную поверхность, что-то было подложено. Она провела рукой. Небольшой конверт, без марки, без адреса. Плоский. Застрявший в щели между дном и задней стенкой.
Она вытащила осторожно.
Конверт был старый, может, старше всех остальных. Бумага совсем хрупкая, пожелтевшая до коричневого. На лицевой стороне карандашом, едва различимо: «Тамаре».
Тамаре.
Не Васеньке.
Ей.
Руки чуть задрожали, пальцы не сразу послушались. Она открыла медленно, стараясь не порвать. Достала лист.
Почерк был совсем старый, крупный, буквы неровные. Последние годы. Может быть, зима семьдесят седьмого, незадолго до того, как отправила Васеньке то единственное письмо.
«Томочка.
Если ты читаешь это, значит, ты нашла остальное. Значит, ты знаешь.
Я не умею просить прощения вслух. Никогда не умела. Ты это знаешь лучше меня.
Напишу только одно: у тебя есть брат. Его зовут Василий. Он хороший человек, я знаю это, хотя не видела его взрослым. Знаю просто. Мать знает такое.
Найди его, Томочка. Или дай ему найти тебя. Мне не хватило смелости. У тебя есть.
Ты всегда смеялась громче, чем нужно. Я ругала тебя за это. Не надо было.
Мама.»
Тамара сидела на краю кровати долго.
Лампа горела ровно. Мотылёк бился о стекло снаружи, мягко, настойчиво. В деревне было тихо, только в конце улицы изредка перекликались собаки. Такая тишина бывает только в деревне, в июне, глубокой ночью, когда всё спит и только ты не спишь.
Она читала письмо ещё раз. И ещё.
«Ты всегда смеялась громче, чем нужно. Я ругала тебя за это. Не надо было.»
Одна фраза. Коротко. Без объяснений. Но в этой фразе было столько всего, что Тамара не могла её перечитать спокойно.
Мать писала это пятидесятилетней женщине. Матери и жене, с сединой, с тяжёлыми руками, с московской жизнью, с Серёжей и Надюшкой. Но писала как той трёхлетней девочке с фотографии. Светленькой, смеющейся.
Она помнила её такой.
Всю жизнь помнила.
Утром Тамара встала рано. Умылась. Вышла в огород.
Было ещё прохладно, роса не высохла, трава мокрая у ног. Небо над деревней было бледно-голубым, чистым, без единого облака. Такое небо бывает только в начале дня, до жары, пока всё ещё свежее.
Она взяла тяпку. Прошла первую грядку. Потом вторую. Земля поддавалась лучше, чем вчера, немного отошла за ночь, стала мягче.
Где-то за огородом пел соловей. Запоздавший для июня, обычно они к этому времени замолкают, но этот пел. Громко, без стеснения, не считаясь ни с чем.
Тамара остановилась. Выпрямилась. Прислушалась.
Потом тихо засмеялась.
Негромко. Но засмеялась.
В доме она взяла бумагу и ручку. Письмо писала долго, несколько раз начинала заново. Не потому что не знала, что сказать. Потому что хотела сказать правильно.
Написала в конце концов просто.
«Василий.
Я нашла ещё одно письмо. Мама оставила его для меня. Хочу, чтобы вы прочитали тоже. Привезу, когда приеду.
Приеду в следующее воскресенье, если вы не против. Если против, напишите.
Тамара.»
Запечатала конверт. Написала адрес: «г. Ярославль, ул. Советская, д. 14, кв. 7, Кузнецову В.Г.»
Вышла из дома. Подумала секунду у калитки.
Пошла на почту.