Я заметила не сразу.
Книги исчезали тихо. Как уходят люди, которых не ценишь — однажды оглядываешься, а их нет. И не можешь вспомнить, когда именно. Вчера? Месяц назад? Полгода?
У нас в гостиной стоит стеллаж. Большой, во всю стену, из «Икеи» — мы с Димой собирали его целый день, когда переехали. Ругались из-за инструкции, потеряли три болта, один нашли в тапочке через неделю. Мой стеллаж. Мои книги. Четыре полки — выстраданные, собранные за пятнадцать лет.
Я не коллекционер. Не скупаю всё подряд. Каждая книга — выбранная. Прочитанная. Оставленная, потому что хочется перечитать. Или потому что обложка красивая. Или потому что с ней связано что-то — купила в отпуске, подарили на день рождения, нашла в букинисте за сто рублей и радовалась, как ребёнок.
И вот — стеллаж стал редеть. Не резко, не вдруг. Просто однажды я потянулась за Довлатовым — а его нет. Странно. Может, Дима взял? Не берёт, он Довлатова не читает. Может, на тумбочке? Нет. Может, в спальне? Нет.
Ладно, подумала. Куда-то засунула. Бывает. Найдётся.
Не нашёлся.
***
Через две недели пропала Улицкая. «Казус Кукоцкого» — толстая, в зелёной обложке. Я точно помню — стояла между Толстой и Петрушевской. Толстая на месте. Петрушевская на месте. Между ними — щель.
Ещё через неделю — Рубина. «На солнечной стороне улицы». Любимая. Зачитанная, с загнутыми страницами, с кофейным пятном на сто двенадцатой странице — я пролила, когда читала на кухне.
Я начала считать. Прошлась вдоль стеллажа, вспоминая. Довлатов. Улицкая. Рубина. Кто ещё? Водолазкин — был, нету. Иванов, «Географ глобус пропил» — был, нету. Сборник Ахматовой — маленький, тоненький — был, нету.
Шесть книг. За два месяца. Шесть книг исчезли из моего стеллажа — и я не заметила.
Стала смотреть внимательнее. Каждый вечер — проходила вдоль полки, как вдоль строя. Перекличка. Толстая — здесь. Петрушевская — здесь. Пелевин — здесь. Маркес — здесь.
Через три дня пропал Маркес.
***
— Дим, ты мои книги трогаешь?
— Какие книги?
— С полки. У меня Маркес пропал. И Довлатов. И Рубина. И ещё штук пять.
Он пожал плечами. Искренне. Он правда не трогал — Дима читает только новости в телефоне и инструкции к технике.
— Может, Лёшка?
— Лёшке девять. Он читает «Дневник слабака».
— Тогда не знаю. Может, ты куда-то переложила?
Может. Может, я куда-то переложила семь книг и забыла. Может, у меня ранний склероз. Может, книги сами уходят — обиделись, что не перечитываю.
Я решила проверить. Поставила книги плотнее, чтобы было видно, если кто-то вытащит. Сфотографировала полку — на телефон, с датой. И стала ждать.
***
Ждать пришлось недолго.
Свекровь приходила к нам каждый четверг. Забирала Лёшку из школы, сидела с ним до нашего возвращения. Готовила ему обед — всегда щи, Лёшка ненавидел щи, но молчал. Помогала с уроками — всегда по математике, хотя Лёшка отлично считал сам. Убирала квартиру — хотя я не просила.
Валентина Сергеевна — шестьдесят восемь лет, маленькая, энергичная, из тех женщин, которые не могут сидеть без дела. Руки всегда заняты — тряпкой, кастрюлей, веником. Если не заняты — она нервничает.
Мы ладили. Не близко — ровно. «Здравствуйте, Валентина Сергеевна». «Спасибо, Валентина Сергеевна». «Конечно, Валентина Сергеевна». Вежливо, аккуратно. Без скандалов. Без теплоты.
В четверг я отпросилась с работы раньше. Пришла домой в два — обычно прихожу в шесть. Тихо открыла дверь. Лёшка в школе — она ещё не забрала. В квартире — только свекровь.
Я стояла в коридоре и слушала.
Шаги. В гостиной. Лёгкие, торопливые. Шорох. Потом — характерный звук. Книга, вытащенная с полки. Тихий, глухой — корешок скользит по корешку.
Я вошла.
***
Валентина Сергеевна стояла у стеллажа. В одной руке — тряпка. В другой — мой Пелевин. «Generation П». Она замерла — как ребёнок, пойманный у банки с вареньем.
Секунду мы смотрели друг на друга.
— Валентина Сергеевна, — сказала я. — Вы берёте мои книги?
Она опустила Пелевина. Не положила обратно — опустила. Вниз, к бедру. Как будто пытаясь спрятать.
— Наташа, я...
— Это вы. Довлатов, Улицкая, Рубина, Водолазкин. Всё — вы. Каждый четверг — по книге.
— Я могу объяснить.
— Где они?
Она молчала. Прижимала тряпку к груди, как щит. Маленькая, сухая, в домашнем халате. Не виноватая — растерянная.
— Валентина Сергеевна. Где мои книги?
— Дома, — сказала она. — У меня дома. Все.
***
Я ожидала чего угодно. Что выбросила — «пыль собирают». Что отдала в церковь — «людям нужнее». Что отнесла на помойку — «зачем столько, вы же не читаете».
Но — дома. У себя дома.
— Зачем? — спросила я.
Она села на диван. Положила Пелевина рядом. Тряпку — на колени. Разгладила.
— Я их читаю, — сказала она.
Я моргнула.
— Что?
— Читаю. Беру — и читаю. По одной. Прочитаю — беру следующую.
— Вы... читаете мои книги?
— Да.
***
Я села рядом. Не потому что хотела сесть — потому что ноги стали ватными. От неожиданности. От абсурда. От того, что Валентина Сергеевна — женщина, которая за десять лет нашего знакомства не произнесла ни одного слова про литературу — тайком выносит мои книги и читает.
— Валентина Сергеевна, вы могли просто попросить.
— Не могла.
— Почему?
Она молчала. Долго. Разглаживала тряпку на коленях — нервный жест, который я видела тысячу раз, но никогда не задумывалась, что за ним стоит.
— Потому что стыдно, — сказала она наконец.
— Стыдно? Попросить книгу — стыдно?
— Мне стыдно, что я не читала раньше. Всю жизнь не читала. У нас в семье книг не было. Папа — слесарь, мама — на фабрике. Какие книги. Какой Довлатов. Я закончила восемь классов и пошла работать. Сорок лет — работала. А книги — нет. Некогда. Незачем.
Она помолчала.
— А потом я вышла на пенсию. И стало... пусто. Телевизор — надоел. Подруги — у всех свои дела. Серёженька на работе. Вы — тоже. Лёшка — в школе. Я одна. Каждый день. Одна.
***
Она говорила тихо. Без жалости к себе — просто рассказывала. Как рассказывают о погоде. Было пасмурно, потом прояснилось. Было пусто, потом — книги.
— Я первый раз увидела ваш стеллаж — и подумала: сколько. Сколько книг. Красивые, разноцветные, с картинками на обложках. У меня в квартире ни одной книги нет. Ни одной. А у вас — стена.
— И вы стали брать.
— Не сразу. Сначала просто смотрела. Протирала пыль — и читала названия. Довлатов. Улицкая. Красивые фамилии. Потом однажды — открыла одну. «Заповедник», Довлатов. Просто так, пока Лёша делал уроки. Прочитала первую страницу. Потом вторую. Потом — десять.
— И забрали домой.
— Не смогла остановиться. Дома дочитала за ночь. Не спала. Впервые за сорок лет — не спала из-за книги. Смеялась — одна, на кухне, в три часа ночи. Довлатов — он смешной. Я не знала, что книги бывают смешные.
Она улыбнулась. Тихо, смущённо, как улыбается человек, который признаётся в чём-то интимном.
— Потом взяла Улицкую. «Казус Кукоцкого». Плакала. На двести тринадцатой странице — плакала. Потом Рубину. Потом Водолазкина. Потом — кого-то ещё. Я уже не помню порядок. Помню только — каждый четверг я протирала ваш стеллаж и брала одну книгу. Прятала в сумку, уносила. Как воровка.
— Вы и есть воровка, — сказала я.
— Да, — согласилась она. — Книжная воровка. Шестьдесят восемь лет.
***
Я не знала, что делать. Злиться? Не получалось. Смеяться? Рано. Обнять? Не те отношения. Мы десять лет общались через «спасибо» и «конечно» — и вдруг она сидит на моём диване с моим Пелевиным и рассказывает, что плакала над Улицкой на двести тринадцатой странице.
— Валентина Сергеевна, — сказала я. — Семнадцать книг. Вы вынесли семнадцать книг.
— Семнадцать, — подтвердила она. — Все у меня. В целости. Я аккуратно. Обложки оборачиваю газетой, чтобы не испачкать.
— Газетой.
— Да. Руки у меня грубые. Боюсь захватать.
Я посмотрела на её руки. Маленькие, сухие, с узловатыми пальцами. Руки женщины, которая сорок лет работала. Руки, которые она стеснялась — потому что они грубые и могут захватать обложку.
— А почему не попросили? Просто — «Наташа, дай почитать»?
Она посмотрела на меня. В глазах — что-то, чего я не видела за десять лет. Не обида. Не злость. Стыд.
— Потому что вы подумаете — старуха читает. Зачем ей. Она же необразованная. Восемь классов. Слесарева дочка. Что она понимает в Довлатове.
— Я бы так не подумала.
— Подумали бы. Все так думают. Дима — точно. Я ему однажды сказала — хочу книгу почитать. Он засмеялся. «Мам, тебе-то зачем? Телевизор смотри».
***
Телевизор смотри. Я представила: Дима — мой муж, добрый, нормальный — говорит матери «телевизор смотри», когда она просит книгу. Не со зла. Без умысла. Просто — мама и книги для него несовместимы. Как зимние шины и лето. Не подходит. Не её мир.
И она — закрылась. Не попросила. Не пошла в библиотеку — стыдно, вдруг спросят, что читали раньше, а раньше — ничего. Не купила — не знает, что покупать, а в книжном стоять и выбирать — тоже стыдно. Пожилая женщина в книжном, листает Довлатова, продавщица смотрит.
И она стала брать у меня. Тайком. По одной. Каждый четверг. Как воровка, которая ворует не деньги, а мир, в который её не пустили.
— Валентина Сергеевна, — сказала я. — Мне нужно, чтобы вы вернули книги.
Она кивнула. Быстро, покорно. Как ребёнок, которого поймали.
— Верну. Завтра привезу. Все семнадцать.
— И мне нужно кое-что ещё.
— Что?
— Список. Что вы уже прочитали и что понравилось. Чтобы я знала, что вам дальше дать.
***
Она подняла голову. Посмотрела на меня. Глаза — мокрые. Не плакала — просто мокрые. Как окно, на которое дохнули.
— Вы... дадите ещё?
— Валентина Сергеевна, у меня четыре полки. Вы прочитали семнадцать книг. Осталось — сто с лишним. Хватит на два года. А потом — я куплю новые. Вам и себе.
— Мне не надо покупать. Я верну и возьму следующую. По одной.
— По две. И не тайком. И без газеты на обложке. У вас нормальные руки.
Она смотрела на меня. Секунду, две, три. Потом опустила голову и заплакала. Тихо, в тряпку. Маленькая женщина, шестьдесят восемь лет, которая всю жизнь не читала — и вдруг начала. И стеснялась этого, как стесняются первой любви в шестнадцать.
Я сидела рядом и молчала. Не обнимала — мы не умеем. Десять лет «спасибо» и «конечно» — не обнимешь. Но сидела рядом. И молчала. И этого было достаточно.
***
Она вернула книги на следующий день. Все семнадцать. В пакете, аккуратно, стопочкой. Каждая — в газете. Ни одного пятна, ни одного загиба. Бережнее, чем я сама обращаюсь.
И принесла список. На тетрадном листке, крупным почерком — как пишут люди, которые не привыкли писать.
«Довлатов — очень смешной, особенно про собаку. Улицкая — сложно, но хорошо. Рубина — как будто про меня. Водолазкин — не всё поняла, но красиво. Маркес — странно, но не оторваться. Ахматова — выучила одно стихотворение наизусть».
Внизу — приписка: «Наташа, спасибо. Извините, что воровала. В.С.»
***
Прошёл год. Каждый четверг Валентина Сергеевна забирает Лёшку из школы, варит ему щи — он по-прежнему их ненавидит — и берёт с полки две книги. Открыто. Без тряпки, без газеты, без стыда.
Мы стали разговаривать. Не про погоду и не про Лёшкины оценки. Про книги. Она звонит мне вечером и говорит: «Наташа, а этот Пелевин — он нормальный вообще? Что он имел в виду на сто пятой странице?» И я объясняю. Или не объясняю — потому что Пелевина я сама не всегда понимаю. И мы обсуждаем. Спорим.
Мы спорим. Я и свекровь. О Пелевине. Десять лет молчали — а теперь спорим о «Generation П».
Дима смотрит на нас, как на инопланетянок.
— Вы о чём вообще? — спрашивает он, заходя на кухню, где мы сидим с чаем и раскрытой книгой.
— О Пелевине, — говорит Валентина Сергеевна.
— Мам, ты читаешь Пелевина?
— Читаю. И Довлатова прочитала. И Улицкую. И Маркеса. И Ахматову наизусть знаю. «Мне голос был. Он звал утешно...»
Дима стоит с чашкой кофе и молчит. Смотрит на мать — и не узнаёт. Потому что для него она — мама, которая варит щи. А она — женщина, которая в шестьдесят восемь лет впервые в жизни прочитала книгу и не спала до трёх ночи.
***
Стеллаж по-прежнему стоит в гостиной. Четыре полки. Книги — на месте. Только теперь на нижней полке — отдельная стопка. С запиской: «Для В.С. — следующие две».
Я меняю их каждую неделю. Подбираю — что ей понравится, что нет, что будет сложно, что легко. Это странное чувство — выбирать книги для свекрови. Как будто собираешь посылку на другую планету. Не знаешь, что там едят, но пытаешься угадать.
Лёшка однажды спросил:
— Мам, а чего бабушка всё время с книгой сидит? Раньше телевизор смотрела.
— Бабушка читать научилась, — сказала я.
— Она умела читать.
— Умела. Но не читала. А теперь — читает. Это разные вещи, Лёш.
Он пожал плечами. Ему девять. Для него бабушка с книгой — такая же бабушка, как бабушка с телевизором. Просто бабушка.
А для меня — другой человек. Не та Валентина Сергеевна, которая десять лет говорила мне «спасибо» и «конечно». А та, которая плакала на двести тринадцатой странице Улицкой и выучила Ахматову наизусть. Та, которая стеснялась своих рук и оборачивала обложки газетой.
Книжная воровка. Шестьдесят восемь лет. Самая неожиданная читательница в моей жизни.
Свекровь тайком выносила мои книги по одной — я заметила, когда пропали семнадцать. Но причина оказалась не в том, что я думала
16 марта16 мар
4
10 мин
Я заметила не сразу.
Книги исчезали тихо. Как уходят люди, которых не ценишь — однажды оглядываешься, а их нет. И не можешь вспомнить, когда именно. Вчера? Месяц назад? Полгода?
У нас в гостиной стоит стеллаж. Большой, во всю стену, из «Икеи» — мы с Димой собирали его целый день, когда переехали. Ругались из-за инструкции, потеряли три болта, один нашли в тапочке через неделю. Мой стеллаж. Мои книги. Четыре полки — выстраданные, собранные за пятнадцать лет.
Я не коллекционер. Не скупаю всё подряд. Каждая книга — выбранная. Прочитанная. Оставленная, потому что хочется перечитать. Или потому что обложка красивая. Или потому что с ней связано что-то — купила в отпуске, подарили на день рождения, нашла в букинисте за сто рублей и радовалась, как ребёнок.
И вот — стеллаж стал редеть. Не резко, не вдруг. Просто однажды я потянулась за Довлатовым — а его нет. Странно. Может, Дима взял? Не берёт, он Довлатова не читает. Может, на тумбочке? Нет. Может, в спальне? Нет.
Ладно, подумала. Куда