— Это ты называешь наследством?! — Валентина Сергеевна швырнула на стол газетный свёрток. — Газета от девяносто третьего года! Полстраны голодало, а твоя мать хрусталь берегла!
Нина не ответила. Стояла у окна, смотрела на двор. Там, внизу, соседская кошка вылизывала асфальт после дождя.
— Нина! Ты меня слышишь или нет?
— Слышу, мам.
— И что молчишь?! Я сюда полтора часа тряслась в маршрутке, думала — хоть что-то стоящее. А тут один-единственный фужер! Он вообще целый?
— Целый.
— Ну и зачем он нам? Куда его? Это ж неервиз, не сервиз — одна штука! Как сирота!
Нина отвернулась от окна. Взяла свёрток со стола. Развернула аккуратно, слой за слоем. Газета пожелтела, буквы расплылись — Ельцин что-то обещал с первой полосы. Фужер появился на свет: тонкое стекло, грань в грань, ножка как стебель.
— Это бабушкин, — сказала Нина.
— Я знаю, чей. Вопрос — зачем он тебе?
— Не знаю ещё.
Мать фыркнула. Села на табуретку, огляделась по кухне с таким видом, словно оценивала квартиру под снос.
— У тебя здесь темно. Лампочку надо поменять. И обои — господи, Нина, ты когда последний раз ремонт делала?
— Три года назад.
— Три года — это не ремонт, это преступление. Хоть побелила бы. Слушай, а посуда — куда ты её дела, бабушкина?
— Отдала Свете.
— Свете?! — Валентина Сергеевна привстала. — Какой Свете, двоюродной?! Ты в своём уме?
— Она помогала. Когда бабушка болела — три месяца каждый день. Я работала, ты... ты не могла.
— Я не могла! У меня давление было сто восемьдесят на сто!
— Да. Поэтому посуда — Свете.
Мать замолчала. Смотрела на фужер в Нининых руках. Потом сказала тихо, почти без злости:
— Один фужер. Ты хоть понимаешь, что это несправедливо?
— Понимаю.
Вечером Нина поставила фужер на подоконник. Просто так — не для красоты, некуда было больше. Стекло поймало фонарь с улицы, разбросало свет мелкими пятнами по потолку.
Бабушка звала его «выходной». Доставала раз в год — на Новый год. Мыла отдельно, теплой водой, без мочалки. Ставила на стол рядом со своим прибором. В него наливала лимонад — не шампанское, она не пила. И поднимала: — За тех, кого уже нет.
Нина тогда была маленькая. Спрашивала: — Баб, а почему один фужер?
— Был сервиз. Шесть штук. Свекровь разбила — по одному. Каждый раз нечаянно. Последний я спрятала.
— Зачем прятала?
— Чтоб хоть что-то осталось.
Нина тогда не поняла. Теперь — почти.
Мать позвонила через два дня.
— Ты обиделась?
— Нет.
— Я просто говорю, что несправедливо. Мы обе внучки, обе имели право.
— Мам, бабушка сама решила.
— Бабушка в последний год плохо соображала!
— В последний год — может быть. А записку она написала за два года до этого. В ясной памяти. При двух соседях.
Пауза.
— Какую записку?
— Там было написано: фужер — Нине. Посуда — кто ходил.
— Ты мне не говорила про записку.
— Ты не спрашивала. Ты сразу начала про несправедливость.
Трубку мать не бросила. Просто долго молчала. Нина слышала, как она дышит.
— И что в той записке ещё?
— Всё. Это всё, что было написано.
— Понятно, — сказала мать. И голос у неё стал другой — не злой, не обиженный. Просто усталый. — Она тебя больше любила.
— Не знаю, мам.
— Знаешь. Я тоже знаю. Я просто не хотела... — Она не договорила. — Ладно. Фужер твой. Только не разбей.
Коллега Марина увидела фужер случайно — зашла за зарядкой, пока Нина была на кухне.
— О, красивый. Антикварный?
— Не знаю. Советский.
— Продай. За такой на «Авито» дают хорошие деньги. Хрусталь сейчас в моде опять.
Нина поставила перед ней чашку чая.
— Не продам.
— Почему? Он же просто стоит.
— Стоит — и пусть стоит.
Марина пожала плечами. Взяла зарядку, допила чай.
— Странная ты, Нин. Вещь неполная — один из шести. Толку-то.
— Толк есть.
— Какой?
Нина посмотрела на фужер. Подумала.
— Он последний, кто уцелел. Это и есть толк.
Марина ушла. Нина ещё немного постояла у окна.
В пятницу позвонила Света.
— Нин, слушай. Я слышала, тётя Валя расстроилась из-за фужера. Если хочешь — я могу сервиз обратно отдать. Честно, мне неловко.
— Света, не надо.
— Но ты единственная, кто там был по-настоящему. Я просто помогала.
— Ты три месяца каждый день приходила. Это не «просто».
— Всё равно.
— Света. Бабушка сама распределила. Ей виднее было, кто что заслужил.
— А фужер почему тебе?
Нина помолчала.
— Я однажды спросила её — зачем держит один. Она сказала: «Чтоб помнить, что было шесть». Наверное, она хотела, чтоб я тоже помнила.
— Что именно?
— Что от целого может остаться малость. И эту малость надо беречь.
На том конце провода Света тихо сказала:
— Она умная была, бабушка.
— Да. Умная.
Прошло три недели. Мать приехала снова — без звонка, в субботу утром. Привезла пирожков с картошкой, поставила на стол. Оглядела кухню.
— Лампочку всё-таки замени. Темно.
— Заменю.
— И фужер не на подоконнике держи. На свету стекло мутнеет.
— Хорошо.
Мать разложила пирожки на тарелку. Потом вдруг взяла фужер в руки. Покрутила. Свет дробился в гранях.
— Я её боялась, — сказала мать.
— Кого? Бабушку?
— Ага. Она всегда знала, что я думаю. Никогда не говорила вслух — просто смотрела. И я сразу чувствовала себя виноватой. Даже когда не виновата была.
— Это её талант.
— Это талант, — повторила мать. Поставила фужер обратно, очень аккуратно. — Знаешь, я в девяносто третьем что делала, когда эту газету печатали?
— Что?
— Стояла в очереди за сахаром. Шесть часов. А она мне потом позвонила: приезжай, у меня есть. Я приехала — и мы пили чай с вареньем. Из этого сервиза.
Нина не ответила. Налила кипяток в кружки.
— Я тогда обиделась, что она позвонила поздно. Я уже отстояла свои шесть часов.
— Мам.
— Что?
— Ешь пирожок.
Мать взяла пирожок. Откусила. Прожевала.
— Хорошо, что он у тебя, — сказала она наконец. — Этот фужер. Ты будешь беречь.
Нина посмотрела на подоконник, где стояло тонкое стекло с чужим светом внутри.
— Буду.