Меня зовут Аглая. Но это лишь звук, сотрясающий гнилой воздух. На самом деле я — эхо, запертое в коконе из мшистых, сочащихся темной смолой бревен и неистребимого запаха прелой земли, смешанного с чем-то сладко-трупным. Я не помню лиц своих родителей; кажется, я никогда не рождалась в муках, а просто выросла из этой отравленной почвы, как бледный, ядовитый гриб-дождевик. Мое детство — это не череда воспоминаний, а бесконечный серо-черный день, проведенный в непроглядной тени бабы Веры в нашей избе на отшибе, там, где сам лес дышит тяжело, хрипло и влажно, словно загнанный зверь.
Наш огород был аномально, пугающе щедрым. Овощи там вырастали неестественных размеров, налитые багрянцем, напоминающим артериальную кровь. Баба Вера никогда, ни под каким видом не подпускала меня к посадке. Я наблюдала за ней из мутного окна, покрытого вечным слоем пыли и чьих-то засохших крылышек. Она опускала семена в лунки, скрючившись над землей, словно огромный черный паук, и шептала слова, от которых, казалось, вяли сорняки в радиусе трех метров и замолкали птицы. Каждую лунку она посыпала странной серой мукой — я до судорог боялась думать о том, что это перетертые кости тех лесных находок, что она приносила в мешке. Поливала она посадки утренней росой, собранной со старых могильников за лесом, смешивая ее со своей слюной.
А животные… Коза в загоне, тощая, с облезлой шерстью, смотрела на меня прямоугольными зрачками, в которых светилась не животная тупость, а человеческая, осознанная ярость и глубокое, бесконечное страдание. По ночам она иногда кричала басом, подражая человеческому плачу.
Баба Вера была не просто странной — она казалась одушевленной частью этого проклятого леса. В полнолуние она, не говоря ни слова, брала огромную плетеную корзину и исчезала в чаще. Возвращалась она под утро, пропахшая сырым мясом, болотной тиной и дурманящим, до тошноты сладким багульником. Корзина всегда была чем-то наполнена, и сквозь прутья иногда просачивалась густая, темная сукровица. Пучки трав, развешанные по всему дому, жили своей жизнью. По ночам они шелестели, даже если окна были плотно закрыты, будто переговаривались друг с другом, строя планы. Их запах — смесь сухой гнили и ледяной свежести — въелся в мою кожу, в мои волосы, в саму мою суть.
Днем к бабе Вере ехали люди. Их лица были одинаковыми: серыми от горя, желтыми от зависти или зелеными от страха. Отовсюду — из дальних деревень, из городов, на дорогих машинах и пешком. Она принимала их в бане, стоявшей поодаль, у самого края болота. Это место было для меня сакральным и ужасным — подходить к нему ближе, чем на десять шагов, мне запрещалось под страхом лютой порки, которая у бабы Веры была похожа на ритуальное истязание.
Плата за ее услуги была специфической. Баба Вера никогда не брала денег, только продукты. Сладости. Это была плата за исцеление, за привороты, за удачу. Удивительно, но эти конфеты и пряники, принесенные с благодарностью, всегда казались мне на вкус как пепел, смешанный с сахаром. Соль. Самая страшная плата. Ее привозили те, кому баба Вера «не смогла помочь», или те, кто заказывал порчу на смерть. Это случалось редко, но эти дни я помню лучше всего. Когда привозили соль, баба Вера менялась. Ее глаза, и без того мутные, становились совершенно белыми. Ночью она, дико хохоча или подвывая, швыряла пригоршни этой соли в печь. Пламя вспыхивало мертвенно-синим, неестественным цветом, и из трубы вырывался дым, принимавший очертания корчащихся человеческих фигур. Утром она, бережно собрав черный, жирный нагар, развеивала его по старой, заброшенной дороге. Я видела своими глазами, как птицы замертво падали с неба, пролетая над этим местом, а трава там чернела и обугливалась, словно от пожара.
Однажды все изменилось. Баба Вера вернулась из леса другой. Кожа на ее лице натянулась так сильно, что обнажились корни зубов, а в глазах застыла стужа, от которой веяло могильным холодом.
Она посмотрела на меня, и я поняла — она видит не меня, а то, что стоит у меня за спиной.
«Пора, Аглая. Смерть уже не просто лижет мои пятки, она грызет мои кости. Мое время истекло. Твое — начинается. Иди за мной».
Она привела меня к бане и со скрежетом сорвала тяжелый замок. Внутри пахло не паром и березовыми вениками, а старой, засохшей кровью, застойной болотной водой и чем-то еще, что я опознала гораздо позже — запахом разложения. В предбаннике, на дубовом столе, потемневшем от времени и чьих-то слез, стоял пухлый чугунный самовар, покрытый слоем жирной копоти. Но самое страшное было на полках. Там, среди сушеных лапок летучих мышей, банок с заспиртованными уродцами (один из них, с двумя головами, казалось, подмигнул мне) и паучьих гнезд, стояли глиняные сосуды. Я с ужасом поняла, что в них хранятся человеческие зубы, волосы, ногти и... кажется, засохшие эмбрионы. Копоть на стенах складывалась в жуткие, подвижные узоры, напоминающие лики мучеников. Дверь в саму помывочную была приоткрыта, и оттуда тянуло невыносимым, леденящим холодом.
Первым посетителем в тот день был молодой человек. Глаза у него были как у побитой собаки, полные отчаяния и унизительной мольбы. Он пришел со своей бедой — был слаб мужской силой, бесплоден, из-за чего его семейная жизнь превратилась в ад. Он молил бабу Веру о помощи, о наследнике.
Баба Вера слушала его, криво усмехаясь. Потом она достала с полки запыленную тарелку, покрошила туда каких-то трав, которые пахли как старая могила, залила их водой из ведра, стоявшего в углу (вода в нем была черной и не отражала свет), пошептала над этой жижей, отчего вода пошла пузырями, и дала парню выпить. Тот выпил, давясь и бледнея. Потом она что-то быстро написала на клочке пергамента, который больше походил на высушенную человеческую кожу, сунула несчастному в карман и буквально вытолкала его за дверь.
Как только дверь за ним захлопнулась, баба Вера обрызгала помещение каким-то составом, от которого по полу поползли склизкие черви, и начала неистово мести пол веником, выдирая прутья. Она не просто выметала сор — она выцарапала его следы, уничтожая саму память о его пребывании здесь, будто стирая его существование из этой реальности. Весь день я сидела на лавке в предбаннике, окаменев от ужаса, и смотрела на этот конвейер человеческого горя и безумия. Баба Вера принимала всех, над всеми шептала, всем давала пить из черного ведра, что-то писала на пергаментах и выметала их вон. Я не смела задать ни одного вопроса — ее взгляд, ледяной и пронзительный, пригвождал меня к месту.
В следующее полнолуние мы пошли за травами на болото. Как в мою голову уместилась вся бездна информации, полученная в ту ночь, остается загадкой, но знание это было болезненным, словно в мозг забивали ржавые гвозди. На утро я, казалось, знала все обо всех растениях, которые использовала старуха, о том, как заставить их убивать, сводить с ума или дарить ложную надежду.
На рассвете следующего дня я проснулась в доме совершенно одна. Тишина была неестественной, звонкой, давящей на барабанные перепонки. Дверь в баню была распахнута настежь. Предчувствуя недоброе, я на цыпочках прокралась к ней и вошла. Помывочный зал был открыт. Там, на дубовой скамье, где обычно парились, лежала баба Вера. Она была мертва. Мертвецки бледная, синюшная, ее седые распущенные волосы, спутавшиеся и грязные, разметались по лавке, напоминая клубок змей. Руки были сложены на груди, и ногти на них почернели. Под глазами пролегли глубокие, антрацитово-черные тени.
Когда я, преодолевая тошнотворный страх, подошла поближе, ее веки вдруг резко дернулись и приоткрылись. Вместо глаз там были мутные, молочно-белые провалы.
— Время пришло! — ее челюсть дернулась, хотя губы остались неподвижны, и этот хриплый, каркающий звук, казалось, шел не из горла, а из самой преисподней.
Я в испуге отшатнулась. В тот же миг массивные двери помывочного зала с оглушительным скрежетом захлопнулись сами собой. По стенам, покрытым склизкой плесенью, поползли густые, черные тени, принимавшие очертания корчащихся человеческих тел. Послышались шорохи, переходящие в явственные стоны и сдавленный плач — это были голоса тех, кому баба Вера «помогла», чьи души она заперла здесь. Тело старухи на лавке начало биться в жутких конвульсиях, из ее рта потекла густая, черная жижа, и она начала хрипеть по-звериному, издавая звуки, невозможные для человеческой глотки. Казалось, вся баня охвачена невидимым, ледяным пламенем, от которого кожа покрывалась инеем. В ужасе я забилась в самый дальний угол, обхватила колени руками, закрыла глаза и зажала уши, молясь неизвестно кому, пока этот ад не затих.
Когда все успокоилось, я с трудом открыла глаза и встала. В бане царила кромешная тьма. Баба Вера лежала на лавке, вытянувшись в струну, окоченевшая. Ее руки безжизненно повисли, почти касаясь земляного пола. На цыпочках, стараясь не дышать, я попыталась выйти из этого проклятого места. Но когда я проходила мимо умершей, я случайно задела ее свисающую руку.
Костлявая, ледяная, трупная кисть с неожиданной, сверхъестественной силой сомкнулась на моей лодыжке. Пальцы впились в кожу, оставляя черные кровоподтеки. Завизжав от запредельного ужаса, я рванулась изо всех сил, кое-как освободилась, оставив на ее мертвых пальцах клок своей кожи, и выскочила из бани, чувствуя, как этот трупный холод прошил меня насквозь, до самого сердца, запечатлев на мне черное клеймо наследницы.
Хоронить бабу Веру было некому, да я и не посмела бы прикоснуться к ней снова. Я так и не нашла в себе силы зайти в баню еще раз — я просто заперла дверь на три замка и заколотила ее досками. Идти мне было некуда, поэтому я осталась жить в нашем доме. Я продолжила ухаживать за огородом, который стал еще более зловещим, и за козой, чей взгляд теперь стал почти осмысленным.
Но что-то странное, необратимое стало со мной происходить. Я стала слышать голоса. Сначала это был тихий шепот, похожий на шелест сухой травы, но со временем он стал громче, настойчивее, превратившись в какофонию в моей голове. Эти голоса рассказывают мне все обо всех: о том, кто изменяет жене, кто украл деньги, кто мечтает о смерти соседа. Но иногда они говорят такие жуткие, богохульные вещи, описывают такие пытки и ритуалы, что я, содрогаясь, отказываюсь в них верить... но знаю, что они не врут.
Я не знаю, откуда пришли эти знания, но теперь я знаю, как вылечить простуду, срастить самый сложный перелом за ночь, залечить душевные раны... и я знаю, как совершить приворот, от которого человек сохнет и умирает за месяц, и как наложить заговор на лютую, мучительную смерть.
К ней... ко мне... едут люди. Тянутся бесконечной вереницей горя и злобы. Я принимаю их в нашем доме, потому что баню открыть не смею. Стараюсь всех выслушать и всем помочь. Кому помогаю — возвращаются с конфетами, которые я брезгливо скармливаю козе. Кому не смогла помочь — привозят соль. Ее я сжигаю в печи, наблюдая за синими сполохами пламени, а на рассвете развеиваю по ветру, чувствуя, как с каждым разом во мне умирает что-то человеческое. Я до сих пор не знаю, зачем это нужно, но я делаю это каждый раз, потому что знаю, что это часть ритуала, часть моей новой сути.
Несколько дней назад в очередное полнолуние я ходила на болото за травами. Там мне встретилась баба Вера. Не тень, не призрак, а она сама, словно живая, но сотканная из белесого, ледяного тумана и болотной гнили. Она стояла посреди трясины и улыбалась мне беззубым ртом. Баба Вера сказала, что придет и мое время. И мы с ней встретимся в другом, гораздо более темном мире. И что мне нужно найти преемницу, чтобы передать свой дар, этот тяжкий крест, иначе моя душа будет вечно мучиться в этой бане вместе с другими теньями.
И голоса в моей голове, ликуя, нашептали мне: завтра ко мне за помощью приедет одинокая молодая девушка с двухлетней малышкой. У нее доброе лицо и ясные, доверчивые глаза. Я раз и навсегда избавлю её мать от всех «страданий» этой жизни — от бедности,от одиночества, от самой жизни. А девочку оставлю себе. Я назову ее Наташей. Я воспитаю себе достойную смену, жестокую и могущественную, так говорят мне голоса. Круг не должен разорваться.
Много лет спустя.
Меня зовут Наташа, я круглая сирота. У меня нет никого в этом мире. Я не знаю, кем были мои родители, и почему я оказалась здесь. Сколько себя помню, мы жили с бабушкой Аглаей в маленьком, покосившемся домике на опушке леса, который всегда кажется мне живым и враждебным. Бабушка Аглая учит меня ухаживать за огородом, но никогда не пускает меня сажать семена. А еще она часто смотрит на заколоченную баню у болота и улыбается странной, хищной улыбкой, от которой мне становится холодно даже в самый жаркий день. И иногда, когда в доме тихо, я начинаю слышать чей-то тихий, настойчивый шепот, доносящийся из углов...