Найти в Дзене

Иван чай. Повесть -6

Всем привет! Рада снова быть с вами.
Меня зовут Оксана и это канал
Стихии Оксаны Сибирь
В первую очередь, хочу сказать огромное спасибо за донаты. Я всегда очень трепетно отношусь к любой поддержке, а финансовая — это отдельный знак, что я делаю что-то нужное и важное для вас. Ребята, вы невероятные, спасибо, что верите в меня и в эту историю.
Оглавление

Всем привет! Рада снова быть с вами.

Меня зовут Оксана и это канал

Стихии Оксаны Сибирь

В первую очередь, хочу сказать огромное спасибо за донаты. Я всегда очень трепетно отношусь к любой поддержке, а финансовая — это отдельный знак, что я делаю что-то нужное и важное для вас. Ребята, вы невероятные, спасибо, что верите в меня и в эту историю.

Моя безмерная благодарность! 😍😍😍🌸
Моя безмерная благодарность! 😍😍😍🌸

А это тоже пришло на днях! От единственного пока подписчика в Премиум! Огромная моя благодарность!!!🌹😍 Подписывайтесь в Премиум, там вас ждёт много интересных историй!
А это тоже пришло на днях! От единственного пока подписчика в Премиум! Огромная моя благодарность!!!🌹😍 Подписывайтесь в Премиум, там вас ждёт много интересных историй!

Получив от вас заряд энергии, я отложила все дела и села дописывать главу. И сегодня я готова её представить.

Следующая часть повести«Иван-чай» ждет вас прямо сейчас.

Приятного просмотра/прочтения!

Глава шестая. Чужое тепло

I

Саша возник в её жизни тихо, как возникает сквозняк — не заметишь, пока не продует.

Он не был похож на Бориса. И одновременно — был. Что-то в руках, в повороте головы, в привычке молчать, когда другие говорят. Оксана заметила это сразу и сразу испугалась. Потому что поняла — она не Сашу выбирает. Она проецирует. Накладывает одно лицо на другое, как переводную картинку, и пытается увидеть то, чего нет.

Ну и что с того, думала она иногда. Ну похожи. Ну и ладно.

Дети приняли его. Не сразу, не с распростёртыми объятиями, но приняли — как принимают нового учителя в середине года. Настороженно, с оглядкой, но без вражды. Стёпка молчал — впрочем, Стёпка молчал всегда. Ульяна присматривалась. Юрка пожал руку и сказал «нормальный мужик», что в переводе с Юркиного означало высшую степень одобрения.

Саша был нормальный мужик. Тихий. Безотказный. Из тех, кто не спорит, не настаивает, не повышает голос. Из тех, кто соглашается со всем — не потому что согласен, а потому что боится потерять. Оксана видела это. Видела, как он смотрит на неё — не так, как Борис. Борис смотрел как хозяин. Как человек, который знает, что это — его. Саша смотрел как гость. Как человек, которого пустили переночевать и который боится, что утром попросят уйти.

Он хотел тепла. Просто тепла. Человеческого, женского, настоящего. Хотел так сильно, что это чувствовалось физически — в том, как он обнимал её ночью. Крепко, отчаянно, как обнимают спасательный круг. Оксана задыхалась в этих объятиях. Не от силы — от чужести. Руки были не те. Запах был не тот. Дыхание было не тем.

Она лежала в темноте, в чужих руках, и думала о Борисе. О том, как он обнимал — легко, одной рукой, закинув вторую за голову. Как от него пахло железом и соляркой. Как он дышал — ровно, глубоко, как человек, которому не снятся плохие сны.

Саша дышал неровно. Саша боялся во сне.

Она жалела его. Искренне, по-настоящему, всем сердцем. Жалела и не могла любить. Потому что место было занято. Потому что в груди, там, где должна жить любовь к живому человеку, жила любовь к мёртвому. И мёртвый занимал так много места, что живому не оставалось ни сантиметра.

II

У Оксаны была ещё точка.

Приёмка неопасных отходов. ИП, контейнер на рынке, бутылки и жестяные банки. Звучит просто. На деле — вой.на.

Первый рынок она бросила быстро. Контейнер стоял далеко от дороги, в глубине торговых рядов, куда нормальный человек с мешком бутылок не попрётся. Клиентов — три калеки в день. Бабушки с авоськами, в которых позвякивало стекло. Мужики с мятыми пакетами, пахнущие тем же, что сдавали. Выручка — слёзы.

Она перешла на второй рынок. Ближе к дороге, больше людей, больше оборот. И больше — конкурентов.

Рынок приёмки вторсырья — это не цветочный бизнес. Это территория, которую делят, как делят землю — жёстко, без сантиментов, по праву сильного. Мужской мир. Мир, в котором женщине с контейнером и ИП делать, по общему мнению, нечего.

Общее мнение Оксану не интересовало.

Соседний контейнер держал Ринат — коренастый, лысый, с золотой цепью на бычьей шее. Ринат считал, что весь рынок — его. Что каждая бутылка, каждая банка, каждый мятый алюминиевый лист — его по праву первенства, потому что он тут стоит пять лет, а она — без году неделя.

Ринат перехватывал клиентов. Выходил из своего контейнера, как паук из норы, завидев приближающуюся фигуру с мешком, и зазывал — громко, нагло, перекрикивая Оксану.

— Сюда неси, брат! Сюда! У меня цена лучше!

Цена была та же. Но Ринат был мужик, а Оксана — баба. И в этом мире это имело значение.

Первую неделю она терпела. Вторую — тоже. На третью вышла из контейнера, подошла к Ринату вплотную — маленькая, ему по плечо — и сказала тихо, так, чтобы слышал только он:

— Ринат. Ещё раз перехватишь моего клиента — я тебе эту цепь в горло затолкаю.

Ринат посмотрел на неё сверху вниз. Потом — в глаза. И увидел там что-то такое, от чего золотая цепь на бычьей шее вдруг показалась ему очень тонкой и очень непрочной.

— Шуток не понимаешь, — пробормотал он и ушёл в свой контейнер.

Перехватывать перестал. На неделю. Потом начал снова — но осторожнее, тише, оглядываясь. Оксана замечала и каждый раз выходила — молча, скрестив руки на груди, с тем самым выражением лица, от которого мужики вылетали из гаража Бориса. Ринат замолкал. Клиент шёл к Оксане.

Были и другие. Витёк-Косой, который приёмку держал через три ряда и подсылал своих людей — бомжеватого вида мужичков, которые караулили у входа на рынок и перенаправляли поток. Был Армен, который однажды пришёл «поговорить» — сел на перевёрнутый ящик у её контейнера, закурил и начал объяснять, что женщине в этом бизнесе не место, что есть правила, что есть люди, которые эти правила устанавливают.

Оксана слушала. Молча. Терпеливо. Как слушала когда-то врачей в онкологии — внимательно, запоминая каждое слово, не перебивая.

Когда Армен закончил, она сказала:

— Спасибо. Очень познавательно. Бутылки принёс?

Армен открыл рот. Закрыл. Встал. Ушёл.

Больше не приходил.

Саша работал на точке. Принимал бутылки, считал банки, записывал в тетрадку. Делал то, что говорили. Не больше. Ничего не решал, ни во что не вмешивался. Когда Ринат наезжал — Саша отходил в сторону. Когда Армен приходил «поговорить» — Саша уходил покурить. Не от трусости — от неумения. Он просто не знал, как быть сильным. Не научили. Или разучился.

Оксана смотрела на него и думала: Борис бы вышел. Борис бы встал. Борис бы сказал два слова — и Ринат, и Армен, и Витёк-Косой разошлись бы по своим контейнерам молча, как мужики расходились из гаража.

Но Борис был в земле. А Саша был здесь. Живой, тёплый, бесполезный.

Она жалела его. И ненавидела себя за эту жалость.

III

В феврале мир сошёл с ума.

Сначала — новости. Далёкие, китайские, нестрашные. Какой-то вирус, какой-то город, какие-то цифры. Оксана смотрела телевизор одним глазом, вторым — следила за Евой, которая ползала по полу и тащила в рот всё, что находила.

Ева. Внучка. Дочь Ульяны. Полгода от роду, круглая, горластая, с глазами-вишнями и характером, унаследованным от бабки. То есть — невозможным.

Ульяна жила с ними. В двухкомнатной квартире на втором этаже — Оксана, Стёпка, Ульяна и Ева. Четверо. Тесно, шумно, душно. Но вместе.

Ульяна поругалась с мужем. Сильно, по-настоящему, с хлопаньем дверей и чемоданом в руке. Приехала к матери беременная, с животом на седьмом месяце, с красными глазами и словами «я к нему не вернусь». Оксана знала цену этим словам — сама говорила их Борису раз двадцать. И каждый раз возвращалась. Через пять минут.

Но промолчала. Приняла. Постелила. Накормила. Потому что мать — это не тот человек, который говорит «я же предупреждала». Мать — это тот человек, который стелит постель и наливает борщ.

Ульяна родила. Ева появилась на свет с криком, от которого, казалось, задрожали стены девятиэтажки. Маленькая, красная, возмущённая — как будто её оторвали от важного дела и она требует объяснений.

Оксана взяла внучку на руки и почувствовала — впервые за долгое время — что-то похожее на счастье. Не радость, не облегчение — именно счастье. Тёплое, тяжёлое, живое. Шевелящееся в руках и орущее в ухо.

А потом мир закрылся.

Маски. Перчатки. Антисептик на каждом углу. Патрульные машины с рупорами, из которых металлический голос сообщал, что все должны сидеть дома. Детский сад закрыли — до непонятного времени. Рынок закрыли. Магазины — через один. Улицы опустели, как в фильмах про конец света, только без зомби. Хотя люди в масках, шарахающиеся друг от друга на остановках, были похожи.

Оксана сидела дома и сходила с ума. Не от вируса — от неподвижности. Она, которая всю жизнь двигалась, работала, бежала — сидела в четырёх стенах, и стены сжимались. Ева орала. Стёпка молчал. Ульяна кормила грудью и плакала — от усталости, от гормонов, от ссоры с мужем, от всего.

— Мы уезжаем, — сказала Оксана в апреле.

— Куда? — спросила Ульяна.

— Домой.

Домой. Слово, которое значило больше, чем адрес. Слово, которое значило — к нему. К дому, который он построил. К стенам, которые помнят его руки. К двору, где всё начищено, выметено и сложено по полочкам-стопочкам. Или было когда-то.

Они освободили квартиру за два дня. Собрали вещи, детские — в первую очередь. Памперсы, смеси, бутылочки, распашонки. Потом — свои. Потом — ноутбук, потому что Ульяне ещё сдавать экзамены.

Поезд шёл всю ночь. Ева спала на руках у Оксаны — единственное место, где она соглашалась спать. Стёпка смотрел в окно на пролетающие огни. Ульяна дремала, привалившись к стенке вагона. Вагон был полупустой — люди боялись ездить. Проводница в маске и перчатках разносила чай с таким видом, будто разносила радиоактивные отходы.

Оксана сидела, качала внучку и смотрела в темноту за окном. Там, в этой темноте, бежала тайга. Её тайга. Та самая, в которой Борис косил сено, а она блуждала в двух соснах. Та самая, которая стояла за забором их дома — стеной, без предупреждения, без перехода.

Она ехала домой.

К нему.

IV

Дом встретил её холодом.

Не метафорическим — настоящим. Минус в комнатах, иней на стенах, изо рта — пар. Дом стоял пустой с осени. Зять, Костя, на время ссоры с Ульяной перешёл в пустой дом своих родителей, через две улицы. Дом Оксаны остался один. Без людей, без тепла, без жизни. И дом обиделся.

Батареи разморозились. Трубы лопнули в трёх местах. Вода, замёрзшая внутри, разорвала металл — тихо, без свидетелей, как разрывает всё, что оставляют без присмотра.

Виталька приехал первым. Посмотрел на трубы, на батареи, на иней на стенах. Снял куртку. Засучил рукава.

— Идите к маме, — сказал он. — Часов на восемь.

— Виталь, может, помочь...

— Оксана. К маме. Восемь часов. Иди.

Она пошла. С Евой на руках, со Стёпкой и Ульяной — через три улицы, по раскисшей апрельской дороге, мимо домов, мимо заборов, мимо гаража, в котором когда-то стоял трактор. Мимо всего, что было её жизнью и перестало ею быть. Или не перестало. Она не знала.

Галина встретила их молча. Накормила. Уложила Еву. Налила дочери чаю. Посмотрела — тем взглядом, который Оксана знала с детства. Взглядом, в котором было всё: и «я же говорила», и «бедная моя девочка», и «ничего, прорвёмся».

— Мам, не смотри так.

— Как — так?

— Как будто я опять пьяная с чужой свадьбы пришла.

Галина фыркнула. Налила ещё чаю. Промолчала.

Виталька заваривал трубы весь день. Заливал воду в бак на крыше, проверял соединения, снова заваривал. К вечеру дом ожил — батареи загудели, стены начали отходить, иней потёк ручейками по обоям. Некрасиво, мокро, но — тепло. Тепло — это главное. Тепло — это жизнь.

Они вернулись к вечеру. Дом пах сваркой, сыростью и чем-то ещё — чем-то старым, забытым, родным. Оксана стояла в прихожей, держала Еву и дышала этим запахом. Дом. Её дом. Его дом. Их дом.

Ева проснулась и заорала. Стёпка пошёл разбирать вещи. Ульяна села кормить. Виталька собирал инструменты.

— Виталь, — позвала Оксана.

— Ну.

— Спасибо.

Он посмотрел на неё. Кивнул. Ушёл. Как всегда — без лишних слов. Сделал и ушёл. Как Борис. Как все мужчины в её жизни — кроме тех, которые говорили много, а делали мало.

V

Экзамен по уголовному праву был назначен на четверг.

Ульяна не спала трое суток. У Евы резалались зубы — или она просто решила, что ночь — лучшее время для общения с миром. Орала с двух до пяти, засыпала на час, просыпалась и орала снова. Ульяна качала, кормила, качала, кормила. Круги под глазами стали такими тёмными, что казались нарисованными.

— Доча, ты хоть что-нибудь помнишь из билетов?

— Мам, я помню, как меня зовут. И то не уверена.

— Этого достаточно. Остальное — я.

План созрел у Оксаны за ночь. Как все её планы — мгновенно, целиком, без черновиков.

Утром отнесли Еву к Галине. Бабушка приняла правнучку с выражением человека, привыкшего к стихийным бедствиям. Ева, оказавшись в новых руках, замолчала от удивления. На пять минут. Потом заорала с удвоенной силой. Но они уже бежали обратно.

Дома — подготовка. Ноутбук поставили на стол. Под ноутбук — пластмассовые кубики, Евины, разноцветные, с буквами. Кубики подняли экран на нужную высоту. Под столом — пространство. Достаточное для одного взрослого человека, если этот человек — Оксана, то есть небольшого размера и с гибкостью, приобретённой годами лазания под столы в детском саду за укатившимися карандашами.

Шпаргалки разложили веером на полу. Уголовное право, особенная часть. Статьи, сроки, составы преступлений. Оксана, которая в жизни не открывала уголовный кодекс, за ночь выучила классификацию преступлений против личности и могла с закрытыми глазами отличить разбой от грабежа.

— Мам, ты уверена?

— Лезь за стол. Включай камеру. Улыбайся.

— Мне не до улыбок.

— Ульяна. Улыбайся. Ты сдаёшь экзамен, а не явку с повинной.

Ульяна села. Включила камеру. На экране появилось лицо преподавателя — строгая женщина в очках, с причёской, которая не менялась, вероятно, с восьмидесятых годов.

— Ульяна Борисовна, вы готовы?

— Да, — сказала Ульяна голосом человека, готового ко всему, включая расстрел.

Оксана сидела под столом, скрестив ноги, как йог. Шпаргалки — на коленях. Палец — на нужной строчке. Она слушала вопрос, находила ответ и тихонько — одними губами — шептала дочери снизу. Ульяна слушала одним ухом преподавателя, другим — мать из-под стола, и пересказывала своими словами, стараясь не смотреть вниз.

— Ульяна Борисовна, что вы можете сказать о квалифицирующих признаках статьи сто пятьдесят восьмой?

Пауза. Оксана лихорадочно листала шпаргалки. Сто пятьдесят восьмая. Кража. Квалифицирующие признаки. Группой лиц, с незаконным проникновением, в крупном размере...

— Статья сто пятьдесят восьмая, — начала Ульяна уверенным голосом, — предусматривает ответственность за тайное хищение чужого имущества...

Оксана шептала снизу, Ульяна говорила сверху, преподаватель кивала в экране, и пластмассовые кубики с буквами «А», «Б» и «В» держали на себе ноутбук, а на ноутбуке — будущее дочери, а на будущем дочери — обещание, данное отцу.

Экзамен сдали.

С горем пополам, с трясущимися руками, с затёкшими ногами Оксаны, которая выползла из-под стола и десять минут не могла разогнуться. Но — сдали.

Ульяна получила диплом. Юрист. Специализация — уголовное право. Шило в заднице, которое не могло усидеть на месте пять минут, стало юристом. С дипломом. С ребёнком на руках. С матерью под столом.

Борис бы гордился. Борис бы сказал «ну» и кивнул. И все бы поняли.

Иван-чай растёт на пожарищах. И в городах тоже — на пустырях, на обочинах, в трещинах асфальта. Там, где его не ждут. Там, где ему не место. Там, где он всё равно вырастает — упрямый, дерзкий, живучий.
Иван-чай растёт на пожарищах. И в городах тоже — на пустырях, на обочинах, в трещинах асфальта. Там, где его не ждут. Там, где ему не место. Там, где он всё равно вырастает — упрямый, дерзкий, живучий.

VI

Костя вернулся в мае.

Пришёл вечером, без звонка. Стоял у калитки — высокий, худой, с лицом человека, который не спал примерно столько же, сколько Ульяна. Смотрел на дом. На окна, в которых горел свет. На тень, мелькнувшую за занавеской.

Оксана увидела его первой. Вышла на крыльцо. Они стояли друг напротив друга — тёща и зять — и молчали. Оксана молчала, потому что знала: если откроет рот — скажет всё, что думает. А думала она много. И не всё из этого подходило для ушей человека, который и так выглядел как побитая собака.

— Можно? — спросил Костя.

Оксана посмотрела на него. На его руки — рабочие, с мозолями, похожие на Борисовы. На его глаза — виноватые, собачьи, невозможные.

— Разувайся, — сказала она. — И руки помой.

Он вошёл. Из комнаты раздался Евин визг — не испуганный, не сердитый. Радостный. Папка. Папка пришёл.

Ульяна вышла в коридор. Посмотрела на мужа. Посмотрела на мать. Мать пожала плечами — мол, я тут ни при чём, он сам пришёл.

Они помирились. Как мирятся все — молча, неловко, через ребёнка, через борщ, через общую подушку. Оксана не вмешивалась. Она знала: есть вещи, в которые мать не должна лезть. Даже если очень хочется. Даже если руки чешутся. Даже если в голове уже готова речь на сорок минут о том, какой он идиот и как ему повезло с её дочерью.

Промолчала. Налила борщ. Ушла к себе.

Легла на кровать. Посмотрела в потолок. Тот самый потолок, с трещиной в углу, которую Борис собирался заделать.

— Борь, — сказала она шёпотом. — Зять вернулся. Дурак, конечно. Но наш дурак.

Потолок молчал. Но трещина в углу, если прищуриться, была похожа на улыбку.

VII

В деревне прожили до осени.

Полгода. Лето — огород, ягоды, купание в речке. Ева научилась ходить — по двору, по траве, по той самой земле, по которой ходил её дед. Стёпка ожил — как цветок, который вынесли из тёмной комнаты на свет. Стал выходить на улицу, разговаривать с соседскими пацанами, помогать Витальке чинить забор. Молчал меньше. Не намного, но — меньше.

Оксана дышала. Просто дышала — полной грудью, тем воздухом, который нельзя купить в городе ни за какие деньги. Воздухом тайги, реки, покоса. Воздухом дома.

Но осенью — обратно. Стёпке в школу. Ей — на работу. Жизнь не ждёт, пока ты надышишься.

А Саша к тому времени остался в городе. Один, в пустой квартире, среди её вещей, которые она не забрала. Ждал. Надеялся. Звонил каждый вечер.

— Оксан, когда вернёшься?

— Не знаю, Саш.

— Я жду.

— Я знаю.

Она вернулась в сентябре. И поняла — не может. Не может больше. Не может просыпаться рядом с человеком и чувствовать, что рядом — пусто. Не может обнимать и задыхаться. Не может жалеть вместо того, чтобы любить.

— Саша, — сказала она однажды. — Тебе нужно уйти.

Он побледнел. Сел на стул. Схватился за грудь.

— Мне плохо, — сказал он. — Сердце.

Оксана смотрела на него. На руку, прижатую к груди. На лицо — испуганное, белое, жалкое. Она знала, как выглядит человек, которому по-настоящему плохо. И знала, как выглядит человек, которому страшно.

Саше было страшно. Не за сердце. За неё. За то, что она уйдёт. За то, что он снова останется один — в холоде, в пустоте, в тишине, которую некому заполнить.

Она подошла. Села рядом. Взяла его руку — ту, что прижимал к груди. Отвела в сторону. Положила свою ладонь ему на грудь. Сердце билось. Ровно, сильно, здорово.

— Саша, — сказала она мягко. — Ты хороший человек. Правда. Но я не могу дать тебе то, что тебе нужно. Не потому что не хочу. Потому что у меня этого нет. Оно — там. В земле. Понимаешь?

Он смотрел на неё. Глаза мокрые, губы дрожат.

— Я могу подождать, — сказал он.

— Нет, Саш. Не можешь. И не нужно. Тебе нужен человек, который будет любить тебя. Не жалеть. Любить. Я — не этот человек.

Он ушёл не сразу. Ещё две недели. Ещё три симулированных приступа. Ещё десять звонков в день. Пришлось включить артиллерию — ту самую, от которой мужики вылетали из гаража. Тогда он понял.

Собрал вещи. Встал в дверях.

— Ты пожалеешь, — сказал он.

— Может быть, — ответила она. — Но не об этом.

Дверь закрылась. Оксана стояла в прихожей и слушала его шаги — по лестнице, вниз, всё тише, тише. Хлопнула дверь подъезда.

Тишина.

Она прошла на кухню. Налила иван-чай из чайника — он стоял заваренный с утра, остывший. Выпила. Холодный, горький, с привкусом дыма и лета.

— Прости, Борь, — сказала она кружке с отбитым носиком. — Я пыталась.

Кружка молчала.

Но молчала — без осуждения.

VIII

Город после деревни бесил.

Маски. Везде маски. На лицах, на подбородках, на локтях — люди носили их как хотели, и это раздражало больше, чем сами маски. Антисептик на входе в каждый магазин — руки пахли спиртом постоянно, как у хирурга. Или у алкоголика. Разница стирала

Автобусы были полны людей, говорящих на языках, которых она не понимала. Мягкая, журчащая речь, похожая на горный ручей, — красивая, если слушать со стороны, но непонятная, если ты внутри. Она стояла, держась за поручень, и вокруг неё звучали слова, из которых она не понимала ни одного, и лица, которых она не узнавала, и запахи, которых не знала. Как будто город, пока она жила в деревне, стал другим. Или она стала другой. Или и то, и другое.

Она привыкла. Как привыкает ко всему. Как привыкла к городу после деревни, к тишине после Бориса, к пустоте после Саши. Человек привыкает ко всему — это его суперспособность и его проклятие.

Работа. Детский сад — две смены. Утренняя и вечерняя. Подъём в пять, возвращение в восемь. По выходным — подработка в частном садике, где платили больше, но и требовали больше, и дети были другие — ухоженные, капризные, с айпадами в рюкзаках.

Оксана работала. Как всегда. Как всю жизнь. Потому что работа — это ритм. А ритм — это жизнь. А жизнь — это то, что она обещала. Ему. Себе. Детям.

Вечерами она сидела на кухне, пила иван-чай и разговаривала с кружкой. Тихо, чтобы Стёпка не слышал.

— Борь, я устала. Так устала, что кости гудят. Но я держусь. Видишь? Держусь.

Кружка молчала.

За окном город бормотал, шептал, ворочался. Чужой, шумный, бессонный. Не её город. Не её жизнь.

Но — жизнь.

Иван-чай растёт на пожарищах. И в городах тоже — на пустырях, на обочинах, в трещинах асфальта. Там, где его не ждут. Там, где ему не место. Там, где он всё равно вырастает — упрямый, дерзкий, живучий.

Как она.

Продолжение следует

#иванчай #повесть #пандемия #чужоетепло #материнскаясила #сибирь