Каждое лето деревня принимала нас в свои пыльные объятия, но тот август ощущался иначе. У бабушки был старый, вросший в землю дом, а за ним, в самом тупике сада, притаилась баня. Почерневшие от времени бревна изъела гниль, узкое оконце походило на мутный, затянутый бельмом глаз, а из щелей вечно тянуло запахом прелой листвы и застоявшейся, тяжелой воды. Я любила это место, пока оно не решило показать свой истинный оскал.
Ночь выдалась душной и липкой. Мы с братом и сестрой вернулись из клуба поздно. Деревня застыла в нездоровом сне, даже псы не лаяли, словно попрятались в конуры от чего-то, что бродило по задворкам. Вместо того чтобы войти в дом, мы замерли у калитки. Воздух вокруг стал плотным, как кисель, а стрекот сверчков оборвался на полуслове.
Тишину разрезал звук, от которого волосы на затылке зашевелились. Со стороны бани донесся отчетливый, влажный хлопок — будто кто-то босой, покрытый слизью, тяжело ступил на раскаленные камни печи.
— Мама? — прошептал брат, но голос его сорвался на хрип.
Мы двинулись по тропинке, скованные странным оцепенением. Баня стояла в тени старой, скрюченной ракиты. На двери висел тяжелый амбарный замок, который бабушка всегда запирала на два оборота, приговаривая: «После заката там не люди моются».
Из-за закрытых дверей донеслось клокочущее, хриплое дыхание, перемежающееся странным причмокиванием. Внутри происходило нечто невообразимое:
Тяжесть: Гнилые половицы не просто скрипели — они трещали под весом чего-то несоразмерно тяжелого для человеческого тела.
Ярость: Медные тазы с грохотом летали по предбаннику, ударяясь о бревенчатые стены с такой силой, что на дереве оставались вмятины.
Шелест: Сухие березовые веники шуршали так яростно, будто ими сдирали кожу с невидимого гостя. Мы слышали, как по полу волочится что-то длинное и мокрое.
Мы замерли в шаге от порога. Брат, словно в трансе, достал из кармана старый ключ. Его руки ходили ходуном, металл ключа бился о дужку замка с предательским звоном.
— Не открывай... — одними губами взмолилась сестра, но замок уже щелкнул.
В ту же секунду все звуки внутри оборвались. Наступила тишина, в которой был слышен лишь стук наших сердец. Брат толкнул дверь. Из темного нутра бани на нас пахнуло не уютным паром, а тошнотворным запахом болотной тины, старой золы и сопревшей шерсти.
В дальнем углу предбанника, куда не дотягивался лунный свет, мы увидели его.
Низкое, скрюченное существо сидело на перевернутой кадушке. Его кожа была серой и рыхлой, как размокшее дерево, а на голове колыхалась копна спутанных, седых волос, в которые были вплетены обрывки банных листьев и черная плесень. Но страшнее всего были глаза — огромные, желтые, с вертикальными зрачками, они светились тусклым фосфоресцирующим светом.
Существо медленно повернуло голову в нашу сторону. Мы увидели длинные, костлявые пальцы с когтями, похожими на рыболовные крючки, которыми оно медленно поглаживало край медного таза. Банник издал тихий звук — не то свист, не то издевательский смешок — и внезапно резко подался вперед.
Мы не помнили, как добежали до крыльца. Ноги сами несли нас прочь от этого места, а в спину летел холодный, влажный сквозняк. Захлопнув дверь дома на все засовы, мы до рассвета сидели на кухне, боясь зажечь свет.
Утром бабушка, глядя на наши бледные лица, лишь тяжело вздохнула:
— Предупреждала же... После заката Банник в четвертый пар заходит. Он не любит, когда за ним подглядывают. Хорошо, что живы остались — он ведь и кожей умеет обдирать, если в гнев впадет.
С тех пор я не приближаюсь к бане в сумерках. Иногда, проходя мимо, я замечаю на мутном стекле оконца отпечаток маленькой ладони с неестественно длинными пальцами. Он всё еще там. Ждет, когда кто-нибудь снова проявит неосторожное любопытство.