Добавить в корзинуПозвонить
Найти в Дзене
У Клио под юбкой

Японцы и смерть: почему красивый миф оказался государственной пропагандой

«Хагакурэ» — трактат самурая Ямамото Цунэтомо, записанный в начале XVIII века, — открывается фразой, которую цитируют в тысячах статей о японском мировоззрении: «Путь самурая — это смерть». Японское слово в оригинале — «си» — и вся первая глава посвящена тому, что настоящий буси должен каждое утро представлять себя мёртвым, умершим, истлевшим, и только так можно жить по-настоящему. Это производит впечатление. Настолько сильное, что на протяжении полутора столетий западные наблюдатели — и впоследствии сами японцы, воспроизводившие этот образ для внешней аудитории, — транслировали идею: японцы воспринимают смерть иначе. Спокойнее. Легче. Без того экзистенциального ужаса, который знаком европейцу. Японская социология отвечает на это иначе. По данным крупного исследования Института статистики и математики Японии 2013 года, более трёх четвертей опрошенных японцев признались, что боятся смерти. Это примерно столько же, сколько в большинстве западных стран. Биология, по всей видимости, не зна
Оглавление

«Хагакурэ» — трактат самурая Ямамото Цунэтомо, записанный в начале XVIII века, — открывается фразой, которую цитируют в тысячах статей о японском мировоззрении: «Путь самурая — это смерть». Японское слово в оригинале — «си» — и вся первая глава посвящена тому, что настоящий буси должен каждое утро представлять себя мёртвым, умершим, истлевшим, и только так можно жить по-настоящему.

Это производит впечатление. Настолько сильное, что на протяжении полутора столетий западные наблюдатели — и впоследствии сами японцы, воспроизводившие этот образ для внешней аудитории, — транслировали идею: японцы воспринимают смерть иначе. Спокойнее. Легче. Без того экзистенциального ужаса, который знаком европейцу.

Японская социология отвечает на это иначе. По данным крупного исследования Института статистики и математики Японии 2013 года, более трёх четвертей опрошенных японцев признались, что боятся смерти. Это примерно столько же, сколько в большинстве западных стран. Биология, по всей видимости, не знает национальности.

Кому принадлежит «Хагакурэ» — и кто его читал

Ямамото Цунэтомо написал свой трактат между 1709 и 1716 годами — то есть в период, когда Япония переживала почти столетие непрерывного мира. Эпоха Эдо (1603–1868) была временем жёсткой политической стабильности под властью сёгунов Токугава: внешние войны отсутствовали, внутренние конфликты были подавлены, самурайское сословие превращалось из воинов в чиновников.

Это принципиальный контекст. «Хагакурэ» — не руководство для реальных воинов перед реальным боем. Это ностальгический манифест, написанный отставным самураем, которому самому никогда не пришлось воевать по-настоящему, — об идеале воинской жизни, которого уже не существовало. Цунэтомо служил делопроизводителем, а не полководцем. Его трактат рождён из тоски по образу, а не из опыта.

Показательно другое: при жизни автора «Хагакурэ» намеренно не публиковалось и не распространялось широко. Это был частный документ, рукопись, ходившая в узком кругу. Широкую известность трактат приобрёл только в XX веке — и не случайно: японское имперское государство 1930–40-х годов активно использовало подобные тексты для формирования нужного образа японского солдата.

Иными словами, «Хагакурэ» как массовый культурный текст — во многом продукт военной пропаганды XX века, а не органичное выражение вековой японской традиции.

Как государство создавало «бесстрашного японца»

После реставрации Мэйдзи в 1868 году перед японским государством встала сложная задача. Нужно было в сжатые сроки создать современную армию из общества, в котором право носить оружие исторически принадлежало только самурайскому сословию — около 6% населения. Крестьянин, которого призывали в новую имперскую армию, не имел никакой воинской идентичности.

Решение было найдено идеологическое. В 1882 году был издан «Рескрипт военнослужащим» — документ, обязывавший японского солдата ставить долг и честь выше жизни и прямо указывавший на смерть в бою как на высшую форму служения императору. В 1890 году — «Императорский рескрипт об образовании», вводивший в школьный курс понятие «смерть ради государства» как гражданской добродетели. Бусидо — «путь воина» — из разрозненной самурайской практики превращалось в государственную идеологию, обязательную для всех подданных империи.

Ключевую роль в этом процессе сыграл Нитобэ Инадзо — японский дипломат и учёный, опубликовавший в 1900 году книгу «Бусидо: душа Японии» на английском языке. Книга была адресована западной аудитории и представляла японский воинский кодекс как нечто подобное европейскому рыцарству — с акцентом именно на презрение к смерти. Книга стала бестселлером на Западе. Её читал Теодор Рузвельт. Она сформировала западный образ «бесстрашного японца» — а потом вернулась в Японию уже как подтверждение собственного национального мифа.

Историк Карэн Уигмор в работе «Бусидо как пропаганда» убедительно показала: большинство того, что Нитобэ описывал как «древний самурайский кодекс», было либо его собственной интерпретацией, либо прямым конструктом для внешней аудитории. Реальные исторические самураи были куда более прагматичными людьми.

Что реальные самураи думали о смерти

Средневековые японские летописи и мемуары содержат куда менее возвышенную картину, чем трактует «Хагакурэ».

Военная хроника «Хэйкэ Моногатари» — эпос о войнах Гэмпэй XII века, одно из главных произведений японской военной литературы, — полна сценами, в которых воины очень конкретно боятся смерти, плачут, молятся, пытаются сбежать с поля боя. Побег с поля боя, кстати, в реальной самурайской практике был вполне приемлемым тактическим манёвром — если он позволял выжить и продолжить служение господину. Жертвовать жизнью без стратегического смысла считалось не геройством, а глупостью.

Знаменитое харакири — ритуальное самоубийство — в реальной самурайской практике было значительно менее распространено, чем в мифологизированном представлении. Это был специфический институт, применявшийся в строго определённых ситуациях: при угрозе плена, при гибели сюзерена, при необходимости смыть позор. Это не было обыденной практикой. И уж точно это не было свидетельством того, что самурай «не боялся смерти»: ритуал существовал именно потому, что смерть была важна, значима, требовала правильного оформления.

Знаменитый случай Акао Ямаширо-но-ками, описанный в летописях XVI века, — самурай, который в момент осады замка переоделся в женское платье и бежал, спасая жизнь, — не является исключением. Это одна из множества подобных историй, которые не вписываются в идеальный образ, но прекрасно сохранились в архивах.

Синтоизм, буддизм и реальное отношение к смерти

Японское отношение к смерти действительно отличается от западного — но не тем, чем принято считать.

Синтоизм — исконная японская религиозная практика — относится к смерти с подчёркнутой осторожностью. Покойник в синтоистской традиции считается ритуально нечистым: к умершему нельзя прикасаться без очистительных обрядов, в дом, где произошла смерть, не входят без предосторожностей, похороны ведут буддийские священнослужители, а не синтоистские жрецы — именно потому, что синто избегает прямого контакта со смертью. Это не равнодушие к смерти. Это, скорее, наоборот: настолько серьёзное отношение, что она требует особого ритуального ограждения.

Буддизм привнёс в японскую культуру идею непостоянства — «муджо» — как центральную философскую концепцию. Всё преходяще, всё меняется, привязанность к постоянству есть источник страдания. Это действительно другая интеллектуальная рамка для осмысления смерти: не трагедия разрыва, а часть бесконечного цикла. Но «другая рамка» не означает «меньше страха».

Японская эстетическая концепция «моно но аварэ» — буквально «печаль вещей», меланхоличное восприятие красоты именно потому, что она преходяща, — часто цитируется как свидетельство особого отношения японцев к смерти и тлену. Опавшая сакура, увядающий осенний лист — красивы именно потому, что недолговечны. Это тонкая и подлинная эстетическая концепция. Но она говорит не о бесстрашии, а о чуткости к утрате. Это совсем другое.

Камикадзе: государственный миф в самом буквальном смысле

Ни один разговор о японском отношении к смерти не может обойти камикадзе — пилотов-смертников Второй мировой войны, ставших главным аргументом в пользу «бесстрашия японского духа».

Дневники и письма пилотов камикадзе, ставшие доступны исследователям после войны, рисуют принципиально иную картину. Историк Ики Хироко, работавшая с архивами Ёсуки Тайэй в 1990-х годах, и американский антрополог Эмико Онуки-Тирни, опубликовавшая книгу «Камикадзе, цветение сакуры и национализм», показали: большинство пилотов боялись смерти так же, как боятся её молодые люди двадцати лет в любой точке земного шара.

Письма домой полны стандартными человеческими вещами: тревогой за родителей, сожалением о несостоявшейся жизни, воспоминаниями о детстве, признаниями в любви. Нет ни спокойного принятия, ни буддийской отстранённости. Есть молодые люди, которых военная машина поставила перед невозможным выбором — и которые нашли в себе силы сделать то, что от них требовали, не потому что не боялись, а потому что социальное давление, стыд перед семьёй и страх осуждения оказались сильнее инстинкта выживания.

Здесь работает совершенно иной механизм, чем «бесстрашие»: это культура коллективного стыда — «хадзи» — в которой индивидуальная трусость наносит ущерб не только тебе, но и всей семье, всему клану, всему окружению. Умереть было страшно. Жить с позором — ещё страшнее. Это другое уравнение страха, а не отсутствие страха.

Современная Япония: статистика против мифа

Современные данные снимают последние сомнения в том, что биология страха смерти универсальна.

Япония занимает одно из первых мест в мире по уровню суицидальности — это факт, который часто приводят как «доказательство» того, что японцы относятся к смерти легко. Это ложный вывод. Суицид в Японии является острой социальной проблемой именно потому, что доступных форм психологической помощи исторически было меньше, а социальное давление — больше. Это трагедия, а не культурная особенность. Японские организации по профилактике суицида работают именно с теми же страхами и той же болью, что и их аналоги в Европе и Америке.

Японская медицина — и это красноречиво — отличается, по ряду исследований, повышенной склонностью пациентов откладывать обсуждение диагнозов, связанных со смертельными заболеваниями. Японские врачи традиционно сообщали родственникам о неизлечимом диагнозе раньше, чем самому пациенту, именно потому, что предполагалось: прямой разговор о смерти для него невыносим. Это не мудрое спокойствие перед лицом смерти — это обходной путь вокруг неё.

В 2020 году, в период пандемии COVID-19, японские социологи фиксировали резкий рост тревожности именно в связи со смертностью — в полном соответствии с тем, что наблюдалось в Европе и Америке. Никакого культурного иммунитета к экзистенциальному страху данные не показали.

Что в японской культуре смерти подлинно — и почему это важно

Снимая пропагандистский миф, не стоит выбрасывать с ним то, что в японской культуре смерти подлинно и по-настоящему интересно.

Японская традиция «конкатиё» — «кладбищенский туризм» — предполагает регулярные семейные посещения могил предков не только в специальные праздники, но и просто как форму поддержания связи. Умершие в японском бытовом мировоззрении присутствуют среди живых — не как страшные призраки, а как члены семьи, с которыми продолжается общение. На семейных алтарях «буцудан» оставляют еду, рассказывают новости, советуются перед важными решениями. Это не бесстрашие перед смертью — это иной способ выстраивать с ней отношения, не вытесняя её за пределы жизни, а включая в неё.

Праздник Обон — летний фестиваль, во время которого, по поверью, духи предков ненадолго возвращаются в мир живых, — является одним из главных в японском календаре. Семьи собираются, зажигают огни, танцуют, готовят любимые блюда умерших. Это не мрачный ритуал — это праздник с элементами печали и тепла одновременно.

Именно эта особенность — не отрицание смерти и не бесстрашие перед ней, а интеграция умерших в ткань повседневной жизни — является подлинной японской спецификой. Это красивая и глубокая культурная практика. Она заслуживает описания именно в своей настоящей форме, а не в виде самурайской пропаганды про презрение к смерти.

И вот вопрос, который хочется оставить открытым: если страх смерти универсален — а данные именно это и говорят, — то что именно меняется в зависимости от культуры? Форма выражения страха, способы его совладания, степень его публичности? Или есть что-то ещё, что культура действительно делает с этим страхом, — что-то, о чём мы пока не умеем правильно спрашивать?