Найти в Дзене
Аромат Вкуса

и зачем тебя только выпустили! - кричал парализованный богач, с которым согласилась работать только бывшая зечка…

Она приехала ровно в восемь, как договаривались. Неброский плащ, собранные в тугой пучок волосы, никакой косметики. В руках — потрепанная клеенчатая сумка, из которой торчал край свернутого медицинского халата.
Виталий Аркадьевич встретил её криком. Вернее, попыткой крика. После инсульта у него перекосило рот, и слова вылетали невнятным, брызжущим слюной сипом.
— Опять какая-то шваль! — орал он,

Она приехала ровно в восемь, как договаривались. Неброский плащ, собранные в тугой пучок волосы, никакой косметики. В руках — потрепанная клеенчатая сумка, из которой торчал край свернутого медицинского халата.

Виталий Аркадьевич встретил её криком. Вернее, попыткой крика. После инсульта у него перекосило рот, и слова вылетали невнятным, брызжущим слюной сипом.

— Опять какая-то шваль! — орал он, насколько мог. — Мне нужна квалифицированная сиделка, а не это чучело! И зачем тебя только выпустили?!

Анна молча поставила сумку на тумбочку. Она слышала это «зачем выпустили» уже сотню раз. От соседей, от бывших знакомых, от таких вот выживших из ума богачей, у которых от богатства осталась только эта палата в престижной клинике.

Её предупреждали. «Сложный клиент, — сказали в агентстве. — Выгнал уже пятерых. Платит бешеные деньги, но характер — зверь. Согласился на вас только потому, что больше никто не идет».

— Я не чучело, Виталий Аркадьевич, — спокойно сказала Анна, достав халат. — Меня зовут Анна. Я буду с вами с восьми до восьми. Вам нужно поменять постельное, сделать уколы и покормить завтраком.

— Не подходи! — захлебнулся слюной старик. — Знаю я таких, как ты. Нос воротишь, а сама по карманам шарить пришла! Мне говорили, ты срок мотала. За что, интересно? За кражу? За мошенничество?

Анна на мгновение замерла, держа в руках шприц. Потом аккуратно положила его обратно в стерильную упаковку и подняла глаза. Взгляд у неё был тяжелый, но не злой. Усталый.

— Вас это не касается, — тихо ответила она. — Я делаю свою работу. Повернитесь, пожалуйста, я сменю простыни.

— Не прикасайся ко мне, мокрушница! — взвизгнул старик. — Я вызову охрану! Я…

Он закашлялся, посинел. Анна мгновенно оказалась рядом, приподняла ему голову, поднесла салфетку, поправила подушку, чтобы облегчить дыхание. Движения были четкими, выверенными, без капельки брезгливости.

Старик отплевался, отдышался и зло уставился на неё выцветшими глазками.

— Убирайся. Слышишь? Вон отсюда. Я не позволю всякой… всякой… — он запнулся, подбирая слово пообиднее.

Анна поправила халат. Она могла уйти. Плевать на деньги. Но она посмотрела на его руку, беспомощно лежащую поверх одеяла, на трясущуюся голову, на лужицу слюны на подбородке. И вспомнила другой взгляд. Другую беспомощность.

— Хорошо, — сказала она ровно. — Я уйду. Но сначала скажу вам одну вещь. Вы спросили, за что мне дали срок.

Она придвинула стул и села напротив, сложив руки на коленях. Старик напрягся, ожидая какой-то угрозы.

— Я была врачом, — начала Анна. — Реаниматологом. Двенадцать лет. Потом попала в тюрьму. За то, что, будучи пьяной, села за руль и сбила человека. Насмерть.

Старик хмыкнул, но промолчал.

— Это правда. Так написано в приговоре. Я отсидела пять лет. Потеряла всё: лицензию, семью, уважение. И каждый день, просыпаясь в камере, я думала о той ночи. О той секунде, когда всё переломилось. О той женщине, которую я убила.

В палате повисла тишина, нарушаемая лишь шипением кислородного аппарата.

— Но есть то, чего в приговоре нет, — продолжила Анна, глядя прямо в глаза парализованному богачу. — Женщина, которую я сбила, была моей матерью.

Старик дернулся. Его здоровый глаз широко раскрылся.

— Я везла её в больницу. У неё был острый приступ, «скорая» ехала слишком долго, я не выдержала. Посадила её в машину и помчалась сама. Была зима, гололед, я не справилась с управлением. Машину выбросило на столб. Я отделалась переломом и сотрясением. А она… она умерла у меня на руках, пока я ждала помощи. Следователь, прокурор, судья — все мне сочувствовали. Но закон есть закон. Я села за руль пьяной? Нет. Но в крови нашли остаточный алкоголь — я выпила бокал шампанского на дне рождения коллеги за пять часов до этого. И этого хватило, чтобы признать меня виновной.

Она замолчала.

Виталий Аркадьевич смотрел на неё, и в его взгляде уже не было злобы. Было что-то другое. Растерянность. И, кажется, страх.

— Вы спросили, зачем меня выпустили, — тихо сказала Анна. — Затем, что люди, которые потеряли всё, иногда лучше других понимают цену чужой боли и беспомощности. Вас вышвырнули пять сиделок, потому что вы хам и самодур. А я останусь, если вы позволите. Не из-за денег. А потому что я знаю, каково это — когда твое тело тебя не слушается, а рядом нет никого, кто бы просто подал воды.

Она встала, взяла шприц.

— Ну что, Виталий Аркадьевич? Будем делать укол, или мне вызвать охрану?

Старик долго молчал. Потом его здоровая рука, мелко дрожа, приподнялась на сантиметр от кровати и бессильно упала обратно. Он шумно выдохнул и закрыл глаза.

— Делай, — просипел он еле слышно. И, помолчав, добавил: — Анна.

Она проработала у него три месяца.

За это время Виталий Аркадьевич ни разу больше не кричал. Не потому, что стал добрее — характер не переломить параличом, — а потому что Анна просто не давала повода. Она появлялась ровно в восемь, делала все необходимое и исчезала в восемь вечера, оставляя на тумбочке стакан воды, таблетки на ночь и записку для ночной сиделки мелким, но четким почерком.

Он пытался к ней подобраться. Сначала вопросами. Где живет? Есть ли кто? Как вообще выживает после такого? Анна отвечала односложно и без эмоций: снимает комнату, одна, работает. Тогда он попробовал деньгами. Предложил двойную оплату, если она будет жить в клинике, приходящей. Она отказалась.

— Мне нужно возвращаться домой, — сказала она. — К кошке.

— У тебя есть кошка? — оживился старик, уцепившись за любую человеческую деталь.

— Была. Я ее выдумала, чтобы вы отстали.

Он неожиданно хрипло рассмеялся. Впервые за долгое время.

— А ты с характером, Анна. Я таких уважаю.

— Я не нуждаюсь в вашем уважении, Виталий Аркадьевич. Мне нужно, чтобы вы вовремя принимали лекарства и не устраивали истерик персоналу.

Он усмехнулся и замолчал.

Но однажды, в конце второго месяца, он заговорил сам.

Это был тяжелый день. У старика поднялось давление, его крутило, он метался по подушке, не в силах даже позвать на помощь нормально. Анна провела с ним всю ночь, хотя ее смена закончилась в восемь вечера. Под утро, когда кризис миновал и он провалился в тяжелый сон, она задремала в кресле у окна.

Проснулась от его взгляда.

Виталий Аркадьевич смотрел на нее не мигая. Взгляд был странный — не требовательный, не капризный, а… почти детский.

— Ты не ушла, — прошептал он пересохшими губами.

— Воды? — она instantly поднялась, протягивая поильник.

— Не надо. Ответь. Почему ты не ушла? Я тебе никто. Чужой, злой старик, который орал на тебя в первый день. У тебя нет причин здесь сидеть.

Анна помолчала, потом снова опустилась в кресло.

— Вы правы. Причин нет.

— Тогда зачем?

Она долго смотрела в окно, за которым начинал заниматься серый, больничный рассвет.

— В тот день, когда я везла маму, мы с ней поругались, — тихо сказала Анна. — Она не хотела ехать в больницу. Говорила, что это просто старость, что все пройдет. А я настаивала, кричала на нее, заставила сесть в машину. Последние слова, которые она от меня услышала, были: «Мама, не будь дурой, делай что говорят!» Она тогда улыбнулась и сказала: «Какая же ты у меня колючая, дочка».

Голос Анны дрогнул, но она справилась.

— У меня не было шанса попросить прощения. Ни за ту фразу, ни за то, что не уберегла. Я просто сидела в разбитой машине и держала ее за руку, пока она… пока ее не стало. Знаете, что самое страшное? Она умерла не от удара. Врачи потом сказали — сердце. Просто остановилось сердце. Может, от боли, может, от страха. А может, от обиды на меня. Я не знаю. И никогда не узнаю.

В палате было тихо. Виталий Аркадьевич смотрел на нее, и по его щеке медленно ползла слеза. Он не мог ее вытереть — рука не слушалась.

Анна подошла, промокнула его щеку салфеткой.

— Поэтому я здесь, Виталий Аркадьевич. Я не могу вернуть свою маму. Но я могу сидеть рядом с чужими, беспомощными, злыми и неблагодарными стариками, чтобы в последнюю минуту, если она настанет, рядом с ними кто-то был. Чтобы они умерли не в одиночестве, держа кого-то за руку. И чтобы у их детей, если они есть, была совесть.

Он долго молчал. Потом чуть слышно спросил:

— А если бы я умер сегодня ночью?

— Я бы держала вас за руку.

— Прости, — вдруг выдохнул он.

— За что?

— За то, что сказал тогда. Зачем тебя выпустили. Ты нужна. Таким, как я.

Анна ничего не ответила. Только поправила ему одеяло.

Через месяц Виталий Аркадьевич умер. Тихо, во сне. Анна пришла утром, а он уже был холодный. Но лицо у него было спокойное. И рука — та, здоровая, что чуть двигалась, — лежала поверх одеяла, словно он кого-то держал.

На похороны приехала его дочь. Сытая, холеная женщина, которую Анна видела всего раз — та забежала в клинику на полчаса за все три месяца. Дочь долго выспрашивала, как он умирал, не мучился ли, не звал ли ее. Анна коротко ответила: «Не мучился. Умер во сне. Вас не звал».

Дочь облегченно выдохнула и уехала, даже не спросив, как зовут ту, что провела с ее отцом последние месяцы.

Через неделю пришло письмо от нотариуса.

Виталий Аркадьевич оставил Анне квартиру. Небольшую, в старом фонде, но в центре. И короткую записку, приложенную к завещанию:

«Анна.

Я всю жизнь думал, что главное в человеке — сила, деньги, характер. Ты показала мне, что главное — это тишина. Та, которая рядом, когда не нужно слов.

Живи в этой квартире. Там есть окна на юг. Для твоих цветов. Мама бы обрадовалась.

Виталий.»

Анна стояла в пустой квартире, смотрела в окно на весеннее солнце и гладила облезлый подоконник. Потом достала телефон, нашла в контактах номер хозяйки съемной комнаты.

— Здравствуйте, Марья Петровна. Да, это Анна. Я съезжаю. Спасибо вам за всё.

Она нажала отбой, постояла еще минуту, а потом вдруг улыбнулась. Впервые за очень долгое время.

Вечером она пошла в зоомагазин и купила кошку. Рыжую, беспородную, подобранную волонтерами. Кошка оказалась колючей, шипела и не давалась в руки.

— Ничего, — сказала ей Анна, заворачивая в плед. — Поживем — увидишь. Я умею ждать.

Они прожили вместе семь лет.

Рыжая кошка, которую Анна назвала просто Рыжей, так и не стала ласковой. Она могла прийти и лечь на колени только сама, когда считала нужным. В остальное время держала дистанцию, наблюдая за Анной янтарными глазами со шкафа или подоконника. Анна не обижалась. Она понимала.

В квартире на южной стороне появились цветы. Сначала робко — пара фиалок на подоконнике, потом герань, потом огромный фикус в углу, а под конец целый сад на лоджии. Анна разговаривала с ними, когда Рыжая не желала составлять компанию. Цветы, в отличие от кошки, не капризничали и цвели даже зимой.

Работу она не искала. В агентстве ей звонили сами — молва о странной сиделке, которая выходила самого скандального богача в городе, разошлась по сарафанному радио. Анна не отказывалась, но брала только тех, от кого отказывались другие. Безнадежных. Злых. Брошенных. Она сидела с ними по ночам, делала уколы, меняла простыни, выслушивала бред и проклятия. И никогда никого не осуждала.

— Аня, ну зачем тебе это? — спрашивала соседка снизу, тетя Зина, которая когда-то помогла ей с пропиской. — Ты молодая еще, могла бы устроиться нормально, в платную клинику. Там и деньги, и чистота, и пациенты благородные.

— Я не умею с благородными, теть Зин, — улыбалась Анна. — Я умею с теми, кому больше некому помочь.

Тетя Зина вздыхала и крестилась.

А потом, через семь лет, позвонили из хосписа.

— Анна, у нас женщина. Совсем одна. Отказная. Диагноз — боковой амиотрофический склероз. Прогноз — полгода, может, меньше. Она не разговаривает уже, только глазами. Родственники оформили отказ, оплатили палату, но не приезжают. Мы не справляемся, персонала не хватает. Вы бы не могли?..

— Фамилия? — спросила Анна, уже доставая с вешалки плащ.

— Орлова. Галина Петровна. Шестьдесят два года.

— Еду.

Она не знала, зачем так сорвалась. Может, оттого, что имя-отчество было почти как у мамы. Может, от слова «отказная». Анна знала это чувство — когда ты еще жив, а тебя уже похоронили.

Галина Петровна лежала в маленькой палате на втором этаже. Серая, высохшая, почти невесомая под простыней. Только глаза — огромные, синие, безумно живые на мертвеющем лице — метались по потолку.

Анна села рядом.

— Здравствуйте, Галина Петровна. Я Анна. Можно просто Аня. Я теперь буду с вами.

Глаза остановились, медленно, с усилием, повернулись к ней. В них был страх. И недоверие. И вопрос: «Зачем?»

— Я знаю, вы не говорите, — сказала Анна, накрывая своей ладонью неподвижную, холодную кисть. — И не двигаетесь. Я понимаю. Вы только моргайте. Если что-то нужно — моргните два раза. Хорошо?

Глаза моргнули один раз. Осторожно.

— Договорились.

Так началась их жизнь.

Галина Петровна оказалась не просто отказной. Она была бывшей. Бывшей женой крупного чиновника, бывшей матерью двоих сыновей, бывшей хозяйкой огромной квартиры на Кутузовском. Когда болезнь начала побеждать, муж давно уже жил с другой, а сыновья, выросшие в достатке и эгоизме, быстро подсчитали, что уход за матерью обойдется дороже, чем разовая оплата хосписа. Они выбрали второе. Привезли мать, подписали бумаги и исчезли.

В первый месяц Галина Петровна не принимала Анну. Смотрела волком, отворачивала глаза, когда та кормила, сжимала веки, отказываясь от общения даже морганием. Анна не обижалась. Она просто делала свое дело. Мыла, кормила, переворачивала, читала вслух книжки, которые приносила из дома, — Чехова, Бунина, иногда стихи.

Во втором месяце Галина Петровна сдалась. Однажды, когда Анна читала «Даму с собачкой», она вдруг закашлялась — единственное, что еще могло делать ее тело. Анна instantly подскочила, приподняла, убрала салфеткой слюну с подбородка. И в этот момент Галина Петровна посмотрела на неё так, как никто не смотрел на Анну со смерти мамы. С благодарностью. Настоящей, человеческой, без примеси жалости к себе.

— Ну вот, — сказала Анна, улыбнувшись. — А вы боялись. Я же не кусаюсь.

Глаза Галины Петровны моргнули два раза — «да». И в них впервые за долгое время мелькнуло что-то похожее на улыбку.

Они подружились.

Анна приходила теперь каждый день. Даже в свои выходные. Сидела подолгу, рассказывала о Рыжей, о цветах, о странных пациентах, которые попадались раньше. Галина Петровна слушала. Иногда в ее глазах появлялось выражение, которое Анна научилась понимать: «А у меня тоже была кошка. Сиамская. Умерла, когда сыновья уехали учиться».

— Хотите, принесу фото Рыжей? — спрашивала Анна. Два моргания — да.

Анна носила фотографии, книги, однажды притащила маленький радиоприемник и настраивала старые волны, где крутили джаз, который любила Галина Петровна в молодости.

В одну из ночей, когда Анна дежурила, Галина Петровна вдруг сильно забеспокоилась. Она не могла говорить, но Анна видела — что-то случилось. Глаза метались, губы пытались сложиться в слова.

— Что? — Анна наклонилась близко-близко. — Что случилось? Больно?

Глаза: нет.

— Сыновья?

Нет.

— Муж?

Нет. И вдруг — отчаянное, судорожное движение глаз, попытка что-то сказать, объяснить. Анна смотрела в эти синие, выцветающие глаза и вдруг поняла.

— Вы боитесь умереть?

Да. Два долгих, испуганных моргания.

Анна вздохнула. Пододвинула стул, взяла Галину Петровну за руку.

— Я с вами останусь, — сказала она просто. — До конца.

Глаза смотрели недоверчиво.

— Честно. Я не уйду. Я буду здесь. И когда это случится, вы будете не одна. Обещаю.

Галина Петровна закрыла глаза. По щеке скатилась слеза. Анна вытерла ее краем простыни и продолжила сидеть, держа за руку, пока та не уснула.

Последние две недели были тяжелыми. Галина Петровна почти перестала реагировать. Только иногда, когда Анна начинала читать, веки чуть подрагивали — значит, слышит. Анна читала каждый день. Перечитала всего Чехова, половину Бунина и сборник стихов Ахматовой, который нашла у Галины Петровны в тумбочке.

В ту ночь Анна дежурила. Было тихо, только аппарат дыхания мерно шипел в углу. Галина Петровна дышала редко, с большими паузами. Анна сидела, держа ее за руку, и смотрела в окно на звезды.

Около трех ночи дыхание остановилось. Аппарат пискнул раз, другой, третий. Анна медленно поднялась, посмотрела на монитор — прямая линия. Потом перевела взгляд на лицо Галины Петровны. Оно было спокойным. Почти молодым. Глаза закрыты, губы чуть тронуты подобием улыбки.

Анна посидела еще минуту. Погладила холодную руку.

— Ну вот и всё, мама, — прошептала она. И сама не заметила, как сказала это слово.

Потом встала, поправила простыню, закрыла Галине Петровне глаза и пошла к медсестре сообщить.

На похороны пришли только Анна и тетя Зина, которую Анна попросила составить компанию. Сыновья не появились. Муж не появился. Гроб был казенный, дешевый, но Анна положила внутрь маленькую иконку, которую носила с собой с зоны, и засохший цветок герани с собственного подоконника.

— Пусть ей будет не страшно, — сказала она тете Зине. — Она боялась.

— А ты, Аня? — спросила тетя Зина, когда они стояли на холодном ветру у свежего холмика. — Ты сама-то не боишься?

— Чего?

— Одна остаться. Всех хоронишь, а сама... Рыжая твоя старая уже, того гляди... И никого у тебя.

Анна долго молчала. Смотрела на серое небо, на кресты, на далекий лес за кладбищем.

— Знаете, теть Зин, — сказала она наконец. — В тюрьме я научилась одному: одиночество — это когда внутри пустота. А у меня внутри теперь все они. Мама. Виталий Аркадьевич. Галина Петровна. И еще десяток тех, кто уходил у меня на руках. Они все там. Так что я не одна. Я никогда не одна.

Она развернулась и пошла к выходу. Тетя Зина перекрестилась и поплелась следом.

Анна прожила еще долго. До самой старости. Рыжая умерла через два года после Галины Петровны, и Анна похоронила ее в парке под старым дубом, где они любили гулять. Цветы на лоджии разрастались, и соседи заглядывали полюбоваться на этот зеленый рай на восьмом этаже.

Иногда к ней приходили. Бывшие пациенты, кому она помогла, привозили внуков, тащили гостинцы. Анна всех принимала, поила чаем с мятой, слушала чужие истории и никогда не рассказывала свою. Только однажды, когда совсем маленькая девочка спросила: «Бабушка Аня, а у тебя есть дети?», Анна улыбнулась и сказала:

— Есть, милая. Много. Только они все взрослые и живут далеко.

Девочка кивнула и побежала играть с котенком.

Умерла Анна зимой. Нашла ее тетя Зина, которой уже перевалило за девяносто, но она все еще заходила проведать. Анна лежала на кровати, накрытая старым шерстяным пледом, и улыбалась. В руке у нее была зажата маленькая фотография — женщина в платке, с добрым лицом, очень похожая на саму Анну. А на тумбочке лежала открытка, которую она дописала, видимо, перед самой смертью. Крупными, нетвердыми буквами:

«Мама, я иду к тебе. Прости меня за всё. Я больше не боялась. Я была нужна. Спасибо им всем. Аня.»

Тетя Зина заплакала, перекрестилась и пошла звонить в ритуальные услуги.

Весной на могиле Анны кто-то посадил герань. Кто — неизвестно. Тетя Зина к тому времени уже плохо ходила, а больше никого не было.

Но герань цвела. Ярко-красная, нагло-живая среди казенных венков и гранитных плит. Цвела и тянулась к солнцу, как тянутся все, кого когда-то согрели теплом.