Эта история случилась пару десятков лет назад, но в нашем селе о ней до сих пор вспоминают полушёпотом. На окраине, там, где сосны вплотную подступают к старым, покосившимся крестам местного кладбища, стоял склад горюче-смазочных материалов. Тяжёлый запах солярки там перемешивался с духом прелой листвы и сырым, сладковатым ароматом тлена.
Мамина знакомая, тетя Вера, продержалась там всего три ночи. Вот её рассказ, без прикрас:
«Деньги были нужны позарез, а работа казалась плевой. Сиди в избушке, читай газеты, да поглядывай в окно. Но стоило мне впервые заступить на смену, как я кожей почувствовала: лес вокруг этого места — мёртвый. Птицы здесь не пели, даже цикады замолкали, едва солнце скрывалось за горизонтом.
Сторожка была ветхой. Стены изъедены грибком, а дверь держалась на честном слове. Запор — смех один: крошечный силуминовый крючок, который гнулся от малейшего усилия. Свет на крыльце был тусклым, желтушным, он не разгонял тьму, а лишь делал её гуще по краям, превращая тени деревьев в сутулые фигуры.
На третью ночь всё изменилось. Телевизор, который до этого бодро бубнил новости, вдруг захлебнулся помехами. Экран вспыхнул мертвенно-белым светом, и из динамика донеслось странное, ритмичное прищёлкивание — будто кто-то быстро-быстро стучит зубами.
И тут в дверь ударили.
Это не был стук человека, просящего впустить. Это был яростный, голодный рывок. Хлипкая дверь содрогнулась, петли взвизгнули, а крючок жалобно звякнул, едва не вылетев из паза. Я вжалась в кресло, боясь пошевелиться. В следующую секунду прямо за порогом раздался плач.
Это был не просто крик — это был утробный, захлёбывающийся женский вой. Так кричат над разрытой могилой. Звук был настолько близким, что я чувствовала вибрацию пола под ногами. Казалось, та, что плачет, прижалась губами к самой щели в двери.
— Кто там? — выдохнула я, и голос мой сорвался на писк.
Плач мгновенно оборвался. Наступила тишина, от которой заложило уши. А потом дверь снова дёрнули — медленно, с расстановкой, будто пробуя запор на прочность. Я видела, как тонкое лезвие крючка начинает медленно выходить из петли.
На негнущихся ногах я подошла к окну. Шторки закрывали только нижнюю часть. Я заглянула в верхний, неосвещённый угол стекла. На крыльце никого не было. Пусто. Только косой дождь полосовал доски. Но когда я уже хотела отпрянуть, я заметила это.
На уровне моих глаз, с той стороны стекла, на запотевшей поверхности начали появляться следы. Не пальцев. Это были длинные, тонкие полосы, будто кто-то проводил по окну острыми когтями. Скрежет раздался секундой позже — противный, сверлящий мозг звук металла по стеклу.
А потом внизу, под самым подоконником, я услышала шёпот. Сухой, как шелест опавшей листвы:
— От-крой... здесь хо-лодно...
Я забилась в угол к печке, прижимая к груди тяжёлый кочергу. До рассвета я видела, как в щели между досками пола просовывается что-то тёмное и тонкое, похожее на длинные волосы, и тут же втягивается обратно.
Утром я бежала оттуда, не оглядываясь. На моё место заступили двое мужиков из соседнего села, смеялись ещё надо мной, «трусихой». Через неделю они подожгли сторожку. Сами.
Один из них потом в баре рассказывал, что они увидели в ту ночь. Сказал, что когда они вышли на обход, фонарь выхватил фигуру, стоявшую у самых ворот кладбища. Высокое, неестественно худое существо в лохмотьях старого савана. У него не было лица — только провалы глаз и огромный, вечно открытый рот. Оно не шло к ним, оно скользило, не касаясь земли, и за ним тянулся шлейф из чёрных волос, которые шевелились сами по себе.
Когда они заперлись внутри, существо начало обходить сторожку, мерно постукивая по стенам, будто искало гнилое место, чтобы пролезть внутрь. А когда оно заглянуло в окно, один из мужиков поседел за минуту. Он клялся, что видел в его пустых глазницах своё собственное отражение... но уже мёртвое.
Они облили всё бензином и подожгли, едва забрезжил рассвет. Говорят, из огня тогда доносился не треск дров, а тот самый женский плач, переходящий в торжествующий хохот».
