Никто не брал замуж Марфу. Кому она такая нужна? Лицом вроде и вышла — миловидная, говорят, была. Да только ростом не удалась: крошечная, как воробышек. А худоба какая! Тонкая, прозрачная, словно ветка ивы. Где ж такая в хозяйстве сгодится? Парни заглядывались на ее чистые глазки, но под венец не звали. Боялись: такую во сне нечаянно придавишь — и пойди докажи потом, что не со зла.
Годы текли меж сосен и берез, уносили молодость. Деревья росли, старики уходили на погост, а Марфа все оставалась одна.
Так и дожила она до старости в одиночестве. Ссохлась, сморщилась, но не сгорбилась — все так же легко порхала по деревенской улице. Глянешь со спины — девчонка бежит! А обернется — бабка древняя, личико сморщенное, как печеное яблоко. А глаза детские, добрые, словно все еще ждут какого-то чуда.
Еще в тридцать лет приклеилось к ней прозвище — Стародевка. Не со зла, а так, как-то само вышло. А после пятидесяти и вовсе звать стали просто — Бобылиха. Ну какая из нее девка?
Жила Бобылиха на отшибе, в избушке у самого леса. Кладбище год от года росло, подбиралось к ее забору. Сидит, бывало, старушка на лавочке, улыбается каждому прохожему.
— Не страшно вам, бабушка, с покойниками по соседству? — спросит кто.
— Что ты, милок! — ответит она. — Мне с ними спокойно. Живой хуже обидеть может, а мертвый никого не тронет.
Избушка старилась вместе с хозяйкой. Крыша прохудилась, ставни покосились, двор зарос травой. А Марфа все ходила по людям. То к одной соседке заглянет, то к другой. Посидит в уголке, послушает, покивает — и дальше.
А больше всего любила она вечерки. Соберется молодежь у кого в доме, песни поют, разговоры разговаривают — глядь, а Бобылиха уже на пороге стоит. Дальше не заходит, только слушает и улыбается беззубым ртом. И простоит так весь вечер, пока не разойдутся.
Потом стали замечать: выходит Марфа на улицу только в сумерках. Днем ее никто не видел. И окна в ее доме никогда не светятся. И дым из трубы не идет. И тропинка к калике травой заросла.
Посудачили, подивились — да и забыли.
В той же деревне жил парень по имени Прошка. Удалой был молодец! Лицом красив, плечист, в пляске — первый, в драке — заводила, до девок охоч — страх!
Где Прошка — там и веселье, там и шум. Бывало, выйдет на улицу — девки хихикают, парни завидуют, мужики в усы улыбаются. А уж как плясал! Ноги мелькали, сапоги свистели, гармонист заходился от смеха.
Только беда — где Прошка, там и приключения. То соседскую бочку с водой опрокинет, то на спор с крыши спрыгнет, то на ярмарке подерется. Не со зла, а для удали молодецкой.
Девок он донимал безбожно. То одной споет под окном, то другой косу расплетет, то воды из ведра выплеснет. Девки ворчали, а сами улыбались — уж больно лихой был парень.
И вот как-то на вечерке у Захаровых зашел разговор про нечисть. Старый дед Матвей, седой как лунь, рассказывал страшные истории: то упырь на кладбище бродит, то покойник в окно стучится, то черная собака с огненными глазами у мельницы бегает.
Девки в угол забились, парни притихли. Один Прошка развалился на лавке, усмехается:
— Да ну вас! Никого я не боюсь. Хоть сейчас на погост пойду!
— А ну-ка сходи, — хитро прищурился дед Матвей. — К старой мельнице, говорят, та самая собака бегает. Кто ее увидит — не жилец. Осмелишься?
Прошка вскочил, шапку нахлобучил:
— Да я хоть десять таких собак! Сидите тут, трусы. А заодно бабу Марфу домой провожу, чтоб не боялась одна идти. Пойдете, бабушка?
Бобылиха, стоявшая у двери, радостно закивала, заулыбалась.
Так и пошли они в ночь — Прошка, бравый кавалер, и старуха в белом платочке. Идет Прошка, в темноту вглядывается, а сам бодрится:
— Ну что, бабка, хорош я кавалер? Небось, в твои годы таких не встречала?
Бобылиха кивает, улыбается:
— Встречала, родимый. Только не таких дурашливых.
Вот и изба ее показалась — кривая, темная, ставни хлопают на ветру.
— Заходи, касатик, — шепелявит старуха. — Не побрезгуй.
Прошка сглотнул. Ноги сами тормозят. Но отступать нельзя — осрамишься перед всей деревней!
— Да я хоть в ад спущусь! — гаркнул он и шагнул в темноту.
— Лучину зажги, — донеслось сзади. — На скамье спички.
Прошка чиркнул спичкой, поджег лучину, оглянулся...
И остолбенел.
На печи лежала та самая Бобылиха. Только неживая. Лицо восковое, руки костлявые сложены на груди, истлела вся, только тлен не тронул ее — видно, нечему было тлеть.
Обернулся Прошка — а сзади никого. Только тень его по стене пляшет.
— Мать честная... — выдохнул он и впервые в жизни перекрестился дрожащей рукой.
Стоит, смотрит на покойницу, а сам думает: «Не зря она меня привела. Душу, видать, просит упокоить. Другой бы сбежал со страху, а я... я не трус. Помогу».
Снял с гвоздя покрывало, бережно завернул старушку — легкая, как пушинка! — вынес на крыльцо. Лунный свет осветил ее высохшее личико.
Нашел во дворе доски, топор — и давай мастерить. К утру гроб готов. Простой, но крепкий.
Утром соседи обомлели: Прошка, весь в поту, стоит во дворе Бобылихи у гроба.
— Ты чего это, очумел?
— Хороню бабу Марфу, — отвечает просто. — Кто помочь хочет — берите лопаты.
Мужики переглянулись и пошли за ним. К полудню могилу вырыли, гроб опустили, закидали землей. Кто "Отче наш" шептал, кто просто крестился.
— Спи спокойно, бабушка, — сказал Прошка. — А я в церковь схожу, свечку поставлю.
И пошел. Впервые в жизни.
С той ночи Прошку словно подменили. Где раньше плясал до упаду — теперь от гулянок отказывается. Где кулаками махал — теперь драчунов разнимает. А на девок и вовсе смотреть перестал.
— Не иначе Бобылиха его с того света проучила! — шептались в деревне.
А ровно через год, в день памяти Марфы, объявил Прошка на сходке:
— Прощайте, люди. Ухожу в монастырь, душу спасать.
Бабы всплеснули руками, мужики рты разинули:
— Да ты ли это, Прошка?!
А он тихо ответил:
— Родители меня двадцать лет уму-разуму учили — не научили. А бабка Марфа за одну ночь наставила.
Поклонился и ушел. Без песен, без удали — в простой рубахе, с котомкой за плечами.
А в деревне потом говорили, будто в ночь его ухода видели у старой мельницы не черную собаку с огненными глазами, а две тени: высокую монашескую фигуру с посохом и маленькую сухонькую старушку. Она кивала ему вслед, словно говорила: «Ну вот и славно, родимый. Вот и славно...»