Добавить в корзинуПозвонить
Найти в Дзене

Продолжение классики: Камень и пепел: ненаписанный эпилог «Собора Парижской Богоматери»

Часть цикла «Продолжение классики» на ЯПисатель.рф Продолжение классики Творческое продолжение классического произведения Три года спустя. Париж забыл. Город умеет забывать — это его ремесло, его способ выживания, его единственный непреложный талант. Он забыл Эсмеральду так же, как забывает всех: быстро, равнодушно, без церемоний. Площадь Грев вымыли. Виселицу перенесли — не убрали, нет, просто перенесли на двадцать шагов левее, потому что мешала проезду телег. На том месте, где плясала цыганка с козочкой Джали, торговка расставила лотки с репой. Репа продавалась неплохо. Монфокон засыпали. Никто не искал в его подвалах двух скелетов, сплетённых в объятии. Никто не спрашивал, почему один из них — кривой, горбатый, с черепом, вдавленным слева, — прижимал к себе другой так, что кости вросли друг в друга. Кости — всего лишь кости. Париж производил их в избытке. Собор стоял. Он стоял, как стоял всегда: грузный, тёмный, вросший в остров Сите, будто не был возведён на нём руками людей, а вы
Камень и пепел
Камень и пепел

Часть цикла «Продолжение классики» на ЯПисатель.рф

Продолжение классики

Творческое продолжение классического произведения

Три года спустя.

Париж забыл. Город умеет забывать — это его ремесло, его способ выживания, его единственный непреложный талант. Он забыл Эсмеральду так же, как забывает всех: быстро, равнодушно, без церемоний. Площадь Грев вымыли. Виселицу перенесли — не убрали, нет, просто перенесли на двадцать шагов левее, потому что мешала проезду телег. На том месте, где плясала цыганка с козочкой Джали, торговка расставила лотки с репой.

Репа продавалась неплохо.

Монфокон засыпали. Никто не искал в его подвалах двух скелетов, сплетённых в объятии. Никто не спрашивал, почему один из них — кривой, горбатый, с черепом, вдавленным слева, — прижимал к себе другой так, что кости вросли друг в друга. Кости — всего лишь кости. Париж производил их в избытке.

Собор стоял.

Он стоял, как стоял всегда: грузный, тёмный, вросший в остров Сите, будто не был возведён на нём руками людей, а вырос из камня сам по себе, как скала, как дуб, как проклятие. Горгульи скалились с карнизов — те же горгульи, что скалились при Людовике Святом. Химеры смотрели на город сверху — без любви и без ненависти. Они были каменные. Они не умели ни того, ни другого.

Колокола молчали.

С тех пор как звонарь исчез — а он исчез, растворился; говорили разное: утопился в Сене, ушёл в лес, бросился с башни, но никто не знал наверняка, и, что характерно, никто не искал, — с тех пор колокола раскачивали наёмные работники. Двое парней из предместья Сен-Марсо. Они звонили по расписанию и не разговаривали с бронзой. Мария не пела. Большой Эммануэль не гудел. Они звучали — и только. Как звучит горшок, если ударить по нему ложкой. Звук без голоса.

Каменщик Жиль Сорель работал на южной башне с октября.

Ему было тридцать четыре. У него были тяжёлые руки с белыми, навсегда въевшимися в кожу крошками известняка; и он не любил высоту. Не то чтобы боялся. Нет. Просто — не любил. Как не любят дождь или понедельник. Но лез. Потому что Собор платил. Не деньгами — Собор платил скверно, епископат торговался за каждое су, а подрядчик Лебретон забирал себе треть, — а чем-то другим. Может быть — тишиной.

Тишина наверху была другой, чем внизу. Внизу, в Париже, тишины не существовало. Её не было нигде: ни на рынке, ни в церкви, ни в кабаке, ни в постели. А наверху — тишина. Густая. Холодная. С привкусом камня и птичьего помёта.

В четверг — Жиль запомнил день точно, потому что по четвергам его жена Маргарита пекла хлеб с луком, и он ел этот хлеб на высоте сорока туазов, сидя на карнизе, свесив ноги над городом, — так вот, в четверг он обнаружил рисунок.

Нет. Не надпись.

Он заменял камень на парапете — старый блок треснул, вода проела его изнутри, зима разорвала трещину, — и когда выворотил его ломом, увидел на внутренней стороне, той, что была скрыта кладкой и не видела света, может быть, тридцать лет, рисунок. Процарапанный чем-то острым. Глубоко. С силой, которая не могла принадлежать обычному человеку. Жиль знал камень. Он работал с камнем двадцать лет. Чтобы процарапать известняк на такую глубину — в палец, не меньше, — нужен был резец и молоток. Или кулак, в котором помещалась сила десятерых.

Лицо.

Женское лицо. С большими глазами — резчик выскреб зрачки особенно глубоко, и в углублениях скопилась тень, и от этого казалось, что глаза смотрят. Не на Жиля. Сквозь него. Куда-то дальше — за башню, за город, за небо. Волосы — длинные, нацарапанные стремительными, почти яростными линиями; казалось, рука того, кто рисовал, дрожала — не от слабости, а от чего-то другого, чему Жиль не знал названия. Рот — маленький. Губы сомкнуты.

Улыбка?

Жиль наклонился ближе. Нет, не улыбка. Что-то среднее между улыбкой и... и чем? Он не знал слова. Он был каменщик, а не поэт.

Под лицом — буквы.

ANAΓKH. Читать далее ->

Подпишись, ставь 👍, Пушкин бы подписался!

#Собор_Парижской_Богоматери #Виктор_Гюго #Квазимодо #Эсмеральда #НотрДам #готика #средневековый_Париж