Нина узнала про Елизавету Марковну через Тоню — соседку по лестничной клетке, которая работала регистратором в поликлинике и знала всех одиноких стариков в округе с такой точностью, словно вела их личную картотеку.
— Там внук, Глеб, — сказала Тоня, передавая номер телефона на клочке рецептурного бланка. — Приличный мужик, не жмот. Бабка после инсульта, но на голову ясная, это главное.
Нина сложила бланк вчетверо и убрала в карман. Ей было сорок четыре года, за плечами — десять лет работы сиделкой, короткий брак с человеком, который не умел оставаться, и двушка, доставшаяся от матери вместе с протекающим балконом и привычкой пить чай в пять утра у кухонного окна.
Глеб позвонил в ту же неделю. Голос у него оказался негромкий, немного уставший — так говорят люди, у которых много дел и мало времени жаловаться. Они договорились встретиться, в небольшом кафе с видом на парк, где по утрам ещё не было многолюдно.
Он опоздал на семь минут, пришёл в расстёгнутом плаще, с папкой под мышкой, и сразу сказал: простите, пробки. Нина смотрела на него, пока он снимал плащ и вешал на спинку стула. Лет сорок, тёмные волосы с сединой у висков, руки с въевшимися чернилами — такие бывают у людей, которые много пишут от руки.
— Расскажите про бабушку, — сказала она.
Он рассказывал обстоятельно, без лишних слов. Елизавете Марковне восемьдесят семь лет. Инсульт случился в феврале — небольшой, левая сторона почти восстановилась, речь сохранилась полностью. Живёт в квартире, где прожила пятьдесят три года. Ходит с палкой, медленно, но ходит. Читает без очков, что само по себе удивительно. Из трудностей — давление скачет, иногда к вечеру путается, принимала ли таблетки. И ещё — одна не хочет оставаться, хотя вслух этого не признаёт.
— Гордая, — сказал Глеб. — Скажет вам, что всё хорошо и помощь не нужна. Не верьте.
— Я знаю таких, — сказала Нина.
Он посмотрел на неё — быстро, оценивающе, как смотрят люди, которые привыкли понимать собеседника с первого взгляда.
— Тогда вы справитесь, — сказал он.
Дом был старый, дореволюционный, с высокими арочными воротами и двором-колодцем, в котором даже в апреле ещё лежали остатки снега в тени у стены. Лестница — широкая, с чугунными перилами, тёртыми тысячами рук. Лифт маленький, деревянный, скрипел при каждом движении.
Елизавета Марковна открыла сама, раньше, чем Нина успела позвонить — видимо, смотрела в глазок.
Она была маленькая, прямая, в шерстяной юбке и блузке с брошью — эмалевой, голубой, в виде незабудки. Волосы белые, коротко стриженные, лицо в морщинах, но не обвисшее, а именно прорезанное — как бывает у людей с хорошей костью. Опиралась на трость, но не тяжело, скорее по привычке.
— Нина? — голос у неё был поставленный, учительский. — Входите. Глеб предупредил.
В квартире пахло книгами и чуть — лекарствами, хотя Нина поняла это только потому, что знала, куда идёт. Потолки высокие, окна с деревянными рамами, подоконники широкие — на одном стоял горшок с геранью, красной, кричащей, совершенно неожиданной в этом тихом интерьере.
— Вы не смотрите на герань, — сказала Елизавета Марковна, заметив её взгляд. — Это Глеб принёс. Решил, что мне нужно что-то яркое. — В её голосе было что-то неопределённое — не раздражение и не нежность, что-то среднее.
Они пили чай на кухне. Елизавета Марковна расспрашивала Нину с той прямотой, которую позволяют себе только очень старые или очень уверенные люди: давно ли работает, почему эта работа, есть ли семья. Нина отвечала честно. На вопрос о семье сказала коротко: была, кончилась, — и Елизавета Марковна кивнула с видом человека, которому объяснять не надо.
На буфете стояли фотографии. Среди них — мужчина в военной форме, молодой, красивый, с тем выражением лица, какое бывает на снимках сорок первого года.
— Муж? — спросила Нина Георгиевна.
— Муж. Вернулся, слава богу. — Елизавета Марковна помолчала. — Умер в восемьдесят девятом. Тридцать два года уже как умер, а я всё равно иногда думаю — надо ему сказать. И только потом вспоминаю.
Нина ничего не ответила. Иногда не нужно.
К апрелю между ними установился порядок — негласный, ни разу не обговорённый вслух, как устанавливается порядок между людьми, которым не нужно договариваться.
Нина приходила в половине десятого, три раза в неделю. Елизавета Марковна к этому времени уже была одета — всегда, без исключений, даже в дни, когда плохо спала и это было видно по лицу. Блузка застёгнута, брошь приколота. Нина давно поняла: это не для неё, это для себя. Способ сказать себе — я ещё здесь, я соображаю, я ещё в порядке.
Таблетки были главным полем их негласного противостояния. Елизавета Марковна была убеждена, что помнит, какие и когда, — и действительно помнила, но только утренние, а вечерние ускользали. Нина придумала блистер с днями недели и поставила его на подоконник рядом с геранью. Елизавета Марковна посмотрела на него долго, потом сказала: ладно. И больше к этой теме не возвращались.
Обед она готовила по средам — заранее, на два дня. Суп с фрикадельками, которые Елизавета Марковна ела с видом человека, делающего одолжение, но всегда просила добавки. Про горький шоколад в тумбочке Нина знала с первой недели — по запаху, по тому, как старуха после обеда чуть медлила, прежде чем пройти в спальню. Не говорила ничего. Незачем.
Гуляли по улице в четверг, если не было дождя. Елизавета Марковна шла медленно, опиралась на трость, но останавливалась не от усталости — от домов. У каждого дома была история, и она её рассказывала без предисловий, как рассказывают то, что давно стало частью тебя и уже не требует объяснений — кому надо, поймёт.
— Вот в этом доме жила Ася Берман, — говорила она, останавливаясь у облупленного особнячка с заколоченными окнами. — Пианистка. Мы с ней дружили сорок лет. Она умерла в девяносто восьмом, зимой. Я к ней шла и знала, что умерла, — просто знала, ещё до того, как позвонила в дверь.
— Как знали?
— Не знаю как. Знала — и всё.
Глеб приезжал по вечерам, когда Нина уже уходила. Иногда они пересекались в прихожей — он входил, она выходила, несколько минут разговаривали про Елизавету Марковну: как давление, спала ли хорошо, не жаловалась ли на голову. Разговор был деловой, короткий. Но Нина замечала, что он задерживается на минуту дольше, чем нужно, застёгивая куртку.
В мае появилась Карина.
Карина позвонила в дверь в четверг, около трёх, когда Нина мыла посуду, а Елизавета Марковна дремала в кресле с газетой на коленях.
Нина открыла сама.
На пороге стояла молодая женщина в светлом пальто — дорогом, весеннем, явно не для этого двора-колодца с облупленными стенами. Лет двадцать восемь, тёмные волосы, безупречный маникюр. Смотрела на Нину у с тем лёгким удивлением, с каким смотрят на мебель, переставленную не туда.
— Здравствуйте, — сказала Нина .
— А где бабушка? — Карина уже входила, не дожидаясь ответа.
Она огляделась в прихожей — быстро, профессионально почти, — задержала взгляд на дверях комнат, на высоких потолках, на лепнине. Потом прошла в гостиную, не снимая пальто.
— Елизавета Марковна, — сказала она громче, чем нужно, — это я, Карина.
Елизавета Марковна открыла глаза. Газета съехала с колен. Она смотрела на вошедшую без улыбки, без приветствия — просто смотрела.
— Вижу, — сказала она.
Карина села напротив — в кресло, где обычно сидела Нина , — закинула ногу на ногу, огляделась ещё раз, теперь медленнее.
— Я тут подумала, — начала она тоном человека, который давно всё решил, — Глеб совсем замотался. Каждый день сюда ездить — это ненормально. У него работа, у нас с ним свои дела...
— Это его дело — ездить или не ездить, — сказала Елизавета Марковна.
— Ну, — Карина чуть улыбнулась, — я как его невеста тоже имею право голоса. — Она повела взглядом по комнате — по книжным полкам, по буфету, по окнам с видом на тихий переулок. — Квартира у вас замечательная. Жалко, что стоит просто так. Три комнаты на одного человека — это... расточительно, согласитесь.
В комнате стало тихо. За окном проехала машина. Герань на подоконнике стояла красная, неподвижная.
— Я смотрела пансионаты, — продолжала Карина, — есть очень приличные. Персонал, процедуры, другие люди — вам же, наверное, скучно одной. Врачи рядом, всё под рукой. Глеб будет спокоен, и вы в хороших руках.
Елизавета Марковна молчала долго — так долго, что Карина успела достать телефон и что-то пролистать.
— Я в этой квартире живу пятьдесят три года, — сказала наконец Елизавета Марковна. Голос у неё был ровный, почти скучный. — Здесь умер мой муж. Здесь родился Глеб. Здесь на этом подоконнике — она кивнула на герань — стояла герань моей матери, потом моя, теперь вот Глеб принёс новую. Понимаете, о чём я?
Карина подняла глаза от телефона.
— Я о том, что вы можете смотреть сколько угодно пансионатов, — сказала Елизавета Марковна. — Это ваше право. Но я отсюда уйду только вперёд ногами. Это тоже моё право.
Карина убрала телефон. Встала. Одёрнула пальто.
— Ну, — сказала она легко, как говорят люди, которые проиграли раунд, но не партию, — поговорим ещё. Когда Глеб будет.
Она ушла. Дверь закрылась негромко, почти вежливо.
Нина вышла из кухни с полотенцем в руках. Елизавета Марковна сидела прямо, смотрела в окно.
— Чаю? — спросила Нина.
— Чаю, — сказала Елизавета Марковна. — И шоколад принесите. Тот, что в тумбочке. Не делайте вид, что не знаешь.
Вечером того же дня она думала о том, что делать. Не потому что не знала — знала. А потому что знать и сделать это разные вещи, и между ними всегда расстояние, которое каждый измеряет сам.
Она работала сиделкой десять лет. За десять лет она видела разное — видела семьи, которые приходили каждый день и не могли насмотреться, и семьи, которые не приходили вовсе. Видела детей, которые любили родителей, и детей, которые любили квартиры. Она давно научилась различать — по тому, как звонят, по тому, о чём спрашивают, по тому, как смотрят на старика рядом: как на человека или как на задачу.
Глеб смотрел как на человека. Это она знала точно.
Поэтому утром в пятницу, когда он позвонил — как обычно, узнать как бабушка, — она сказала:
— Глеб, мне нужно вам кое-что рассказать. Не по телефону, если можно.
Он приехал в субботу, до её прихода — стоял у подъезда. В руках держал пакет — оттуда торчали укроп и батон белого. Утро, небо белёсое, воробьи орали в кустах у забора.
— Слушаю, — сказал он.
Она рассказала. Коротко, без оценок — только то, что слышала и видела. Он слушал, не перебивал, смотрел на пакет в своих руках.
— Давно это? — спросил он, когда она замолчала.
— Месяц, может, чуть больше.
— А бабушка?..
— Елизавета Марковна всё понимает, — сказала Нина Георгиевна. — Она вам сама скажет, если вы спросите. Просто спросите.
Он кивнул. Долго молчал, глядя куда-то на крышу напротив, где ходили голуби.
— Спасибо, — сказал он наконец — коротко, без украшений.
Они поднялись. В лифте молчали. Он открыл дверь своим ключом, и из квартиры сразу потянуло чаем — Елизавета Марковна уже не спала, сидела в гостиной с книгой.
— Коленька, — сказала она, не поднимая глаз от страницы. — Давно жду.
Глеб поставил пакет на пол в прихожей. Прошёл в гостиную, сел напротив бабушки. Нина осталась в коридоре — надевала пальто, не торопясь.
— Бабуль, — сказал он. — Карина была?
Елизавета Марковна закрыла книгу. Положила на колени.
— Была.
— Что она сказала?
Пауза. За окном гудела улица, редкая уже, вечерняя.
— Она сказала то, что думает, — произнесла Елизавета Марковна ровно. — Что квартира большая. Что мне в пансионате будет лучше. Что тебе со мной тяжело. — Она посмотрела на внука. — Она умная девочка, Глеб. Просто любит тебя не так, как ты думаешь.
Глеб молчал.
— Я не прошу тебя ничего решать сейчас, — сказала Елизавета Марковна. — Я прошу тебя только понять, что происходит. Остальное ты сам.
Нина застегнула последнюю пуговицу. Тихо открыла входную дверь.
— До вторника, Елизавета Марковна, — сказала она.
— До вторника, милая, — отозвалась та из гостиной. — Укроп не забудьте, я просила.
На лестничной клетке Нина едва не столкнулась с Глебом — он вышел следом, быстро, как будто хотел успеть.
— Нина.
Она обернулась.
Он стоял в дверях — без куртки, в одной рубашке. Смотрел на неё с тем выражением человека, который только что услышал что-то важное и ещё не знает, что с этим делать.
— Я поговорю с ней, — сказал он. — Сегодня.
— Хорошо, — сказала Нина.
— Это не повторится. Я обещаю.
Она кивнула и пошла к лифту. За спиной тихо закрылась дверь. Лифт скрипел, поднимаясь с нижнего этажа, и она стояла и ждала, и думала о том, правильно ли сделала, что сказала, — и решила, что да. Не потому что так надо, а потому что иначе не могла.
— Нина, — сказал он, сноча открыв дверь. — Вы в воскресенье после работы что делаете?
— По-разному.
— Здесь рядом, открылась выставка. Архивные снимки, начало века, старая Москва. — Он всё так же смотрел на кнопки. — Елизавета Марковна сказала, что хотела бы сходить. Но одной ей тяжело, и я подумал...
— Втроём?
— Если вы не против.
Лифт остановился. Двери разъехались — медленно, со скрипом. За дверью был коридор, и запах квартиры, и голос Елизаветы Марковны из глубины: Глеб, это ты?
Нина вышла первой.
— Я подумаю, — сказала она, не оборачиваясь.
— Хорошо, — сказал он.
В кухне уже грелся чайник, и Елизавета Марковна сидела у окна с газетой — она читала две газеты в день и была в курсе всего на свете, — и герань на подоконнике горела красным в утреннем свете, и Нина поняла вдруг, что герань эта не такая уж и лишняя.
Просто надо привыкнуть.