Голос звучал где‑то совсем рядом и одновременно очень далеко, как сквозь воду. Я не видела ни его лица, ни малыша — только белый свет ламп над головой и зелёный халат анестезиолога, мелькнувший в стороне.
— Она в сознании? — кто‑то спросил.
— На грани, — ответил другой голос. — Не забираем пока.
Меня качало из стороны в сторону, как на волнах. В голове стучала одна мысль: «Почему он не кричит?»
В фильмах всё просто: женщина кричит при родах, её подбадривают, потом раз — и слышен первый звонкий визг.
«Поздравляем, у вас мальчик/девочка».
Я тоже этого ждала.
Но малыш не кричал.
…
Беременность прошла почти идеально. «У вас отличный ребёнок», — шутила моя гинеколог. - Анализы в норме, по УЗИ — без патологий».
Я ходила на йогу для беременных, читала статьи о естественных родах, слушала подкасты про правильное дыхание.
— Главное — не бояться, — говорила психолог на курсе для будущих мам. — Наше тело знает, что делать.
Моё знало, до определённого момента. А потом всё пошло не по плану.
На тридцать девятой неделе я поехала на очередное УЗИ. Врач долго водила датчиком по животу, хмурилась.
— Что‑то не нравится? — спросила я, стараясь, чтобы голос не дрожал.
— Кровоток по пуповине снижен, — коротко сказала она. — Ребёнок страдает. Нужно срочно к вашему акушеру.
Слово «страдает» ударило, как ток.
Через два часа я уже лежала в родзале.
— Критическое нарушение кровотока, — объяснял заведующий, делая пометки в карте. — Мы не имеем права ждать. Экстренное кесарево.
Я кивала, не до конца понимая, что это значит.
— Всё будет хорошо, — сказала медсестра, приклеивая на грудь датчики. — Улыбайтесь, малыш всё чувствует.
Мы поехали по коридору в операционную, и белый свет ламп над головой показался слишком ярким, почти невыносимым.
…
— Разрез, — сказал кто‑то.
Тело было чужим. Я чувствовала прикосновения, но не боль. Голоса вокруг сливались в гул.
— Голова… плечи… — бормотал акушер.
Я ждала. Минуты растянулись.
Тишина.
— Ну, давай, малыш, дыши, — хрипло проговорил врач.
Потом ещё раз. И ещё. Я не видела, что они делают, но по интонации понимала: что‑то идёт не так.
— Три по Апгар, — сказал кто‑то. — ЧСС есть, самостоятельного дыхания нет.
Я не была врачом, но знала, что это плохо. Шкала Апгар — та самая, о которой мы говорили на курсах: десять баллов — всё отлично, семь‑восемь — норма, ниже — беда.
— Интубация, — коротко сказал неонатолог.
Я представила тонкую трубочку в горле моего сына и зажмурилась.
— В реанимацию новорождённых, — прозвучало где‑то над ухом.
— Покажите… — прошептала я.
— Потом, мамочка, — мягко ответила медсестра. — Сейчас главное — чтобы он задышал.
Он не заплакал.
…
Очнулась я уже в палате интенсивной терапии. Голова была тяжёлая, тело — ватное. В окне темнело.
— Ребёнок? — это первое слово, которое удалось выговорить.
— Мальчик, — ответила медсестра. — В реанимации.
— Живой?
— Живой, — кивнула она. — Он на аппарате.
На каком «аппарате» — я знала. В той же статье было написано: «При тяжёлой дыхательной недостаточности новорождённым проводят искусственную вентиляцию лёгких через интубационную трубку».
В голове всплыл фрагмент личной истории из интернета: «Сына выхватила неонатолог, уложила на стол, поставила трубку, подключила ИВЛ. Потом его сразу увезли в реанимацию. Диагноз — аспирация околоплодными водами».
— Можно к нему? — спросила я.
— Пока нельзя, — мягко ответила медсестра. — Вы только из операционной. Завтра, если всё будет стабильно.
Стабильно. Ещё одно слово, к которому я скоро привыкну.
…
Ночь была бесконечной. Я слушала чужое дыхание — женщины на соседних кроватях спали, одна тихо плакала. Где‑то далеко в другом корпусе мой сын тоже дышал. Я надеялась.
Я вспоминала слова психолога из журнала: «Самое сложное, когда ребёнок в реанимации, — неизвестность. Врачи не дают прогнозов, всё меняется каждый час. Нужно учиться жить здесь и сейчас».
Я не умела «здесь и сейчас». Я жила в «что если».
— А если он… — мысли оборвались.
Я вспомнила белый свет, голос врача: «Ну, давай, малыш, дыши».
— Дыши, — шептала я в темноте. — Дыши, пожалуйста.
Утром меня пообещали сводить в реанимацию на пять минут.
— Пять минут — это нормально? — спросила я, цепляясь за халат медсестры.
— Для вас это будет много, — ответила она. — Главное — не трогайте ничего без разрешения. И не пугайтесь аппаратов.
Не пугаться было невозможно.
Отделение реанимации новорождённых оказалось совсем не таким, как я представляла. Не тёмный подвал с металлическими койками, а светлая комната, ровный гул аппаратов, плавно мигающие мониторы. В каждом кювезе — крохотные люди с проводами, трубками, масками.
— Ваш — вон там, — показала врач.
Он был меньше, чем на УЗИ. Вес — две восемьсот, доношенный, но сейчас казался хрупким, как птенец. На лице — крошечная маска, изо рта торчала трубка, в ручках и ножках — катетеры.
— Здравствуй, — сорвался голос.
Мой сын чуть шевельнул пальцами, будто приветствуя.
— Пока он полностью зависит от аппарата, — тихо объяснила врач‑неонатолог, стоя рядом. — Интубирован, проводим ИВЛ, поддерживаем сердцебиение, питание — через вену. Мы боремся.
Слово «боремся» прозвучало как клятва.
— Что с ним? — спросила я.
— Тяжёлая асфиксия новорождённого, — ответила она. — Плюс, похоже, аспирация. Он наглотался околоплодных вод, когда мы его извлекали. Лёгкие не раскрылись, началась гипоксия.
Я вспомнила, как врач говорил: «Ну, давай, малыш, дыши».
— Он… будет жить? — хрипло спросила я.
Неонатолог чуть помолчала.
— Сейчас он жив, — сказала она. — Прогнозы на будущее мы не даём. У таких детей всё может измениться за час.
Я вцепилась в край кювеза.
— Можно… потрогать?
— Только через отверстие, — показала врач. — И не сильно — он очень чувствителен.
Я осторожно просунула руку в круглое окно, коснулась его ножки. Тёплая.
— Привет, — прошептала я. — Это мама.
Аппарат тихо шипел. На мониторе мерцала линия сердечного ритма.
— Дыши, — снова повторила я. — Дыши, малыш.
…
Следующие дни слились в странный, вязкий отрезок времени. Я жила по графику отделения: обход, кормление, сцеживание молока, короткие визиты в реанимацию.
— Ваша задача сейчас — быть, — говорил заведующий. — Быть в городе, быть на связи, быть готовой прийти, когда мы скажем.
Я читала всё, что находила: про шкалу Апгар, про ИВЛ, про этапы выхода из критического состояния.
«При эффективной реанимации большинство новорождённых с асфиксией демонстрируют улучшение в течение первых минут жизни», — было написано в одном пособии.
— А если не в течение минут, а дней? — спросила я у врача.
— Тогда работает аппарат, — ответил он. — И мы.
Каждый день я спрашивала:
— Как он?
— Стабильно тяжёлый, — неизменно отвечали мне.
«Стабильно» и «тяжёлый» в одном предложении какое‑то время уживались. Потом начали резать слух.
— А дышать сам пробует? — не отставала я.
— Есть попытки, — иногда говорил врач. — Но пока основную работу делает аппарат.
— Ну, давай, малыш, дыши, — иногда шептал он над кювезом, поправляя трубки.
Я слышала эту фразу и каждый раз внутри всё сжималось.
…
На пятый день всё ухудшилось.
— У него эпизоды апноэ, — сказал врач.
Я знала, что это слово означает остановку дыхания. В какой‑то статье мать писала: «Сыну было два месяца, я пришла в отделение и увидела, что вокруг его кювеза суетятся врачи. Оказалось, апноэ, он перестал дышать. Два часа я стояла под дверью, как на иголках».
Я стояла тоже. Под дверью реанимации, вцепившись в телефон.
— Дыши, — повторяла я мысленно. — Дыши, пожалуйста.
Время тянулось. Никто не выходил.
— Мама мальчика из 12‑й палаты? — наконец позвали.
— Я, — шагнула вперёд.
— Сейчас состояние вновь стабилизировали, — сказал врач. — Мы усилили вентиляцию, добавили препараты для поддержания сердечной деятельности.
— Он… — голос дрогнул, — он понял?
— Что?
— Что должен дышать.
Врач устало улыбнулся.
— Он борется, — ответил он. — Как может.
…
Вечерами я сидела в общей палате с другими женщинами. У кого‑то дети лежали с желтухой в соседнем отделении, кому-то еще рожать. Я завидовала тем, кто приходил из палаты новорожденных с младенцем на руках.
— А у тебя где малыш? — спросила одна.
— В реанимации, — ответила я.
Повисла пауза.
— Всё будет хорошо, — автоматически сказала другая.
Я кивнула. Люди не умеют говорить что‑то ещё.
Ночью я читала истории других мам недоношенных и перенёсших реанимацию детей. Одна писала: «Конечно, к такому невозможно подготовиться. Решающую роль играет то, есть ли в роддоме реанимация и аппараты ИВЛ. Если ребёнок рождается там, где этого нет — шансов мало».
Я впервые поблагодарила судьбу за то, что живу в большом городе, а не за сто километров от ближайшей больницы.
…
На седьмой день меня выписали.
— А ребёнок? — спросила я, чувствуя, как земля уходит из‑под ног.
— Он остаётся в реанимации, — спокойно ответила врач. — Мы позвоним, когда переведём в отделение патологии новорождённых.
— То есть я должна уйти… без него?
— Да, — кивнула она. — Так часто бывает.
Я собрала пакет с вещами, бумажки, анализы. В коридоре, перед дверью, разревелась.
— Это нормально, — сказала медсестра, обнимая меня. — Вы не единственная. Главное — он там, где может получить помощь.
— А я?
— А вы — там, где можете восстановиться, — ответила она.
Дом казался пустым. Кроватка, которую мы купили за месяц до родов, стояла в ожидании хозяина, со звёздочками на бортиках.
— Дыши, — прошептала. — Пожалуйста.
…
Каждый день я звонила в реанимацию.
— Состояние стабильно тяжёлое, — повторяли мне.
— Сам дышать начал?
— Есть спонтанные вдохи, — иногда отвечали.
Однажды медсестра сказала:
— Сегодня неонатолог сам вам позвонит.
Я замерла.
— Это плохо?
— Подождите звонка, — уклончиво ответила она.
Час тянулся вечностью.
— Алло, — наконец прозвучал голос врача.
— Да, да, это я, — выпалила я.
— Мы хотели сообщить, — сказал он, — что сегодня мы попробуем постепенно снижать поддержку аппарата. У вашего малыша появились устойчивые попытки самостоятельного дыхания, показатели газов крови улучшились.
Я не сразу поняла.
— То есть…
— То есть он пытается дышать сам, — повторил врач. — Это осторожно положительная динамика.
Я прислонилась к стене.
— Спасибо, — только и смогла произнести.
— Это его заслуга, — улыбнулся врач. — Он маленький, но упрямый.
Он услышал. Просто ему понадобилось время.
…
Через неделю мне разрешили прийти.
— Мы ещё не отключили аппарат полностью, — предупредил врач. — Переходим на режим минимальной поддержки.
В кювезе всё ещё торчали трубки, но маска с лица исчезла. В уголках рта виднелись следы пластыря от интубации. Он был по‑прежнему маленький, но уже не прозрачный, как раньше.
— Привет, — сказала я.
Он приоткрыл глаза. На долю секунды — и снова закрыл.
— Он будет долго учиться дышать сам, — объяснил врач. — У таких малышей лёгкие незрелые, нервная система пережила сильную гипоксию.
— Он… будет обычным? — спросила я.
— Сейчас наша задача — чтобы он был живым, — честно ответил врач. — О возможных последствиях мы сможем говорить позже.
Я кивнула.
«Живой» звучало как подарок.
…
Нас перевели в отделение патологии новорождённых через две недели.
— Теперь он с вами, — сказала медсестра, перекладывая его в обычную кроватку.
Он уже дышал сам, под небольшой подачей кислорода через носовые канюли. Грудь поднималась часто, неровно, но самостоятельно.
— Ну, давай, малыш, дыши, — слышала я иногда в палате, когда у кого‑то из соседских детей случались краткие остановки или десатурации — падения уровня кислорода в крови. Врачи мягко постукивали по пяткам, стимулировали, подключали кислород.
Эта фраза стала мантрой для всех нас.
— Как назовете? — спросила меня однажды санитарка.
— Ярослав, — ответила я.
— Яркий будет, — улыбнулась она.
Я смотрела на него и думала, как внутри одного маленького тела может поместиться столько борьбы.
…
Домой мы попали через месяц. С наблюдением невролога, кучи назначений и длинным списком «осторожностей».
— Не ждите, что он будет развиваться как «среднестатистический» ребёнок, — предупредил невролог. — Возможно отставание, гипертонус, проблемы с дыханием, частые бронхиты. Не исключены неврологические последствия.
Я слушала, кивая.
— Главное, — добавил он, — помните, что он уже сделал невозможное. Выжил.
Вечерами я подолгу сидела у кроватки и смотрела, как поднимается и опускается его грудь.
— Дыши, — всё ещё шептала иногда.
…
Первые месяцы дома были непростыми.
Он задыхался при кормлении, часто срыгивал, плакал пронзительно, будто что‑то вспоминал. Каждый насморк превращался в панику: «А вдруг снова перестанет дышать?»
Мы ездили на массаж, занятия ЛФК, к логопеду‑дефектологу, хотя ему ещё и года не было.
— Вы слишком переживаете, — говорили одни.
— Вы молодец, что не опускаете рук, — говорили другие.
Я была между.
Одну ночь я запомню навсегда.
Ему было два месяца. Мы спали. В какой‑то момент я проснулась от странной тишины. Обычно он сопел, вздыхал, иногда поскуливал во сне. Сейчас — ничего.
Я подскочила к кроватке. Он лежал, как кукла.
— Яр! — крикнула.
Ответа не было.
Я потрясла его. Никакой реакции.
В голове проревел тот самый голос: «Апноэ. Он перестал дышать». Я читала о синдроме внезапной остановки дыхания у младенцев, помнила, что у детей с неврологическими проблемами такое не редкость.
— Дыши! — завопила я. — Дыши, пожалуйста!
В панике перевернула его на бок, похлопала по спине.
Он вдруг вздрогнул и громко вдохнул, как будто вынырнул из воды.
Я присела на пол. В голове гудело.
— Тихо, тихо, — шептала, прижимая его к себе. — Всё, всё.
Наутро невролог спокойно объяснил:
— У таких детей возможны эпизоды поверхностного дыхания, краткие остановки. Наблюдайте, используйте монитор, почаще контролируйте.
Я купила домашний монитор дыхания. Лежала ночью, слушая его сигнал.
…
Годы шли.
Ярослав действительно развивался не «по учебнику». Позже сел, позже пошёл, первые слова сказал в два с половиной года.
— У вас задержка речевого развития, — констатировал логопед. — Но интеллект сохранный.
— То есть…
— То есть у него хорошие шансы догнать сверстников, — сказал дефектолог. — Вам придётся больше с ним заниматься.
Мы занимались. Кубики, пуговицы, рисунки, дыхательная гимнастика.
— Дуй, — говорила я, поднося ватный шарик.
Он дул, криво, но старательно.
— Молодец, — хвалила я.
…
Когда ему исполнилось пять, мы пришли в тот же перинатальный центр на плановый осмотр к неврологу.
После кабинета я зашла на первый этаж — к отделению реанимации новорождённых.
— Вам кого? — спросила молодая медсестра.
— Никого, — улыбнулась я. — Я просто… хотела сказать спасибо.
— Кому?
— Тем, кто здесь тогда был, — ответила я. — Пять лет назад.
Она пожала плечами.
— Тут почти все, — сказала. — Бригада не меняется.
— Я помню только голос, — призналась я. — Мужской. Хриплый. «Ну, давай, малыш, дыши».
— Это, наверное, наш старший анестезиолог, — предположила она. — Он сейчас в другой смене.
Я достала из сумки небольшой пакет.
— Передайте тогда просто вот это.
В пакете был торт и открытка. На открытке — фотография Ярослава: красивый мальчишка с растрёпанными волосами и синей машинкой в руках.
«Спасибо, что научили моего сына дышать», — написала я.
…
Вечером я подошла к комнате, где Ярослав строил из кубиков какую‑то невероятную конструкцию.
— Мама, смотри, это космический корабль, — гордо сказал он. — Он полетит далеко‑далеко.
— Главное — чтобы ты не забывал дышать, — улыбнулась я.
Он фыркнул:
— Мам, ну я уж как‑нибудь справлюсь.
Я обняла его, вдохнув запах тёплой детской шеи. Того самого ребёнка, за которого в операционной боролись взрослые люди в масках, повторяя: «Дыши».
Теперь он дышал сам. Жил сам. И мы были счастливы.