Окна моей квартиры выходят на север, и поэтому здесь всегда царил сумрачный, зеленоватый свет — из-за старых кленов во дворе. Я любила этот свет. Я сама выбирала эту квартиру десять лет назад, когда только приехала в город. Маленькая студия на седьмом этаже, которую я выкупала у государства, как сирота, по какой-то смешной программе. Я вкладывала в эти стены не только деньги, но и себя. Каждую трещинку в штукатурке я замазывала сама, каждый гвоздь вбивала сама. Здесь пахло моей свободой, моими книгами и моим одиночеством, которое меня никогда не тяготило.
До появления Димы.
Дима появился как спасательный круг. Уставшая от бесконечных смен в больнице, я была легкой добычей для его спокойной, домашней уверенности. Он умел слушать, вовремя подавать чай и говорить, что я «очень сильная». А сильным женщинам иногда так хочется побыть слабыми. Через полгода мы поженились, и он переехал ко мне. В мою студию. В мой зеленоватый сумрак.
А потом приехала она. Свекровь. Нина Петровна.
— Это ненадолго, — сказал тогда Дима, пряча глаза. — Мама немного приболела, ей нужен свежий воздух, подлечиться. Месяц-другой.
Месяц-другой растянулись в два года.
С самого первого дня Нина Петровна вошла в мою квартиру не как гостья, а как ревизор. Она окинула взглядом мои книги, фыркнула: «Пылесборники». Она открыла мой шкаф и брезгливо перебрала вещи: «Серость какая». Она заглянула в холодильник и, поджав губы, изрекла: «Мужчину кормить нечем».
— Деточка, — сказала она мне на второй день, глядя, как я завариваю утренний кофе. — Ты неправильно живёшь. Димочка с детства привык к борщам, а ты ему бутерброды суёшь.
— Нина Петровна, я на смену к восьми, у меня просто нет времени варить борщи с утра, — попыталась улыбнуться я.
— Времени нет? — её брови уползли под косынку. — А на фитнес свой дурацкий время есть? Семья — вот фитнес. Ты зачем замуж выходила, если времени на мужа нет?
Я промолчала. Первая капля упала в чашу моего терпения.
Капли падали каждый день. Она переставляла мою посуду в моём же серванте, потому что «так удобнее». Она стирала свои вещи и развешивала их в ванной так, что моё полотенце вечно оказывалось влажным и чужим. Она критиковала мою стрижку, мою работу (врач скорой помощи, по её мнению, была «не женщина, а лошадь ломовая»), мою манеру разговаривать.
Но самое страшное происходило по вечерам. Мы втроём сидели в моей маленькой студии. Дима — в кресле, которое я купила на свою первую зарплату, уткнувшись в телефон. Нина Петровна — на моём диване, с вязанием. А я — на табуретке у окна, потому что места больше не было. И слушала.
— А вот у нас в молодости, — тянула она сладким голосом. — Мы жили бедно, но дружно. А сейчас молодёжь только о себе и думает. Квартиры им подавай, ремонты. Димочка, ты помнишь, как мы с отцом тебя в музей водили каждое воскресенье? А твоя-то, — кивок в мою сторону, — небось, и не знает, где Третьяковка находится.
— Знает, мам, — буркал Дима, не отрываясь от телефона.
— Да что она знает? У неё на уме только работа. А ты вон, бледный какой. Недокармливает она тебя.
Я смотрела на Диму. Ждала. Ждала, что он встанет, скажет: «Мам, хватит. Это её дом». Но он молчал. Он вжимался в кресло и делал вид, что читает важные новости. Иногда, правда, он поднимал глаза и виновато улыбался мне. Как будто этой улыбкой можно было смыть её слова.
Я пыталась говорить с ним. Сначала мягко:
— Дима, твоя мама, конечно, замечательная, но мне бы хотелось, чтобы в моём доме…
— Это её дом тоже, — обрывал он меня. — Она моя мать. Не выгонять же её на улицу?
— Я и не предлагаю выгонять. Я предлагаю хотя бы не переставлять мои вещи и не говорить, что я плохая хозяйка.
— Ты слишком остро реагируешь, — зевал он. — Она старой закалки. Просто поворчит и перестанет.
Не переставала.
Конфликт назревал, как грозовая туча. Разряд наступил в воскресенье. Я пришла домой после ночной смены. Смертельно уставшая, с тяжёлой головой. Я мечтала только об одном — упасть на диван и провалиться в сон.
Я открыла дверь. На моём диване, развалившись, сидели две соседки Нины Петровны, которых я видела в первый раз в жизни. На моём журнальном столике стояли мои чашки, моя вазочка с печеньем и недопитый чай. В комнате пахло духами «Красная Москва» и подгоревшими блинами (судя по горелой сковороде на плите).
— А вот и наша труженица! — всплеснула руками Нина Петровна, сияя. — Проходи, деточка, не стесняйся. Я тут подружек позвала, посидеть, поговорить по-человечески. А то в четырёх стенах сидишь, как сыч. А вы, девочки, смотрите, какая у Димочки жена — врачиха! Правда, готовит плохо, но врачиха.
Подружки захихикали, разглядывая меня с ног до головы. Я стояла в прихожей с сумкой в руках, чувствуя, как внутри закипает что-то горячее и тяжёлое. Дима, как всегда, сидел в углу с телефоном, делая вид, что он здесь просто картина.
— Нина Петровна, — сказала я максимально спокойно. — Здравствуйте. Я очень устала. Мне нужно лечь спать.
— Спи-спи, — махнула она рукой. — Мы тихонько. Димочка, принеси стул жене из кухни, пусть посидит с нами, чайку попьёт. А то неудобно перед людьми.
— Я не хочу чайку, — мой голос дрогнул. — Я хочу спать. В своей постели. Которая на этом диване. Где сидят ваши гости.
Наступила тишина. Подружки перестали жевать и уставились на Нину Петровну. Лицо свекрови вытянулось, потом пошло красными пятнами.
— Что-о? — протянула она. — Ты меня выгоняешь? При людях? Из дома моего сына?
— Это не дом вашего сына, — тихо сказала я. — Это моя квартира.
— Твоя? — она вскочила, опрокинув чашку. Чай потек на мои деревянные полы. — Да кто ты вообще такая? Я своего Димочку вырастила, выучила, тебе его отдала, можно сказать, с руками, а ты… Ты… Да как ты смеешь мне, матери, указывать?!
Дима наконец оторвался от телефона. Он поднялся, всё ещё с этим своим виновато-раздражающим выражением лица.
— Лера, ну зачем ты при людях? — пробормотал он. — Давай потом всё обсудим. Мам, успокойся.
— Не смей меня успокаивать! — завелась она. — Смотри на неё! Квартира у неё! Подумаешь, тьфу, конура! Мы тут, можно сказать, из милости живём, пока своё жильё не поправим! Да если б не мы, ты бы тут одна с ума сошла от одиночества!
— Из милости? — переспросила я. — Из милости?! Ты два года живёшь в моём доме, ешь мою еду, спишь на моих простынях, и говоришь, что это ты делаешь мне одолжение?
— А кто борщи тебе варил? — закричала она. — Кто за цветами твоими дурацкими ухаживал, чтоб не засохли? Да без меня вы бы с голоду померли оба!
Я посмотрела на Диму. Он переминался с ноги на ногу, как нашкодивший школьник. Он мог бы сейчас сказать хоть слово. Одно слово. «Мама, успокойся, Лера права». Или: «Лера, давай не будем». Но он молчал. Он опять предавал меня своим молчанием.
И тут во мне что-то щёлкнуло. То самое терпение, которое копилось два года, лопнуло. Непроизвольно, как переполненный сосуд. Мне стало не больно, не обидно, не зло. Мне стало… всё равно.
Я разжала пальцы, выпустив сумку. Она с грохотом упала на пол.
— Так, — сказала я тихо, но в комнате вдруг стало очень тихо. Даже подружки перестали дышать. — Встали.
— Чего? — не поняла Нина Петровна.
— Встали, я сказала. Все. Подружки, спасибо, что пришли, вам пора. Вечер продолжения не будет.
Я подошла к окну, открыла его пошире, впуская холодный осенний воздух. Потом подошла к шкафу, где на антресолях лежали два старыя чемодана Димы, с которыми он приехал. Я скинула их вниз. Они грохнули об пол, подняв пыль.
— Собирайте вещи, — сказала я, глядя на мужа. — Свои и её. Через час чтобы вас здесь не было.
— Ты с ума сошла? — выдохнул Дима.
— Возможно, — кивнула я. — Но это моя шизофрения в моей квартире. Собирай мать. Или я вызову полицию и скажу, что в моё отсутствие тут устроили притон.
— Да как ты смеешь! — взвизгнула Нина Петровна. — Дима, ты видишь? Ты позволишь, чтоб твою мать унижали?
Дима открыл рот. И закрыл. Впервые за два года в его глазах не было вины. В них был страх. Страх передо мной настоящей.
Подружки, шурша плащами, быстро испарились. Нина Петровна ещё какое-то время бушевала, кидая в чемодан свои кофты и причитая, что «Бог всё видит» и что «на таких, как я, вода возят». Но я стояла у двери, скрестив руки на груди, и молчала.
Дима собирал свои вещи молча. Он пару раз поднимал на меня глаза, пытаясь поймать мой взгляд, но я смотрела сквозь него. На стену. На часы. На клены за окном. Только не на него.
Через сорок минут они стояли в коридоре с двумя чемоданами и тремя пакетами. Нина Петровна продолжала что-то шипеть про «неблагодарную тварь» и про то, что «Димочка ещё найдёт себе нормальную девушку, а эта старая дева так и сдохнет одна».
Я взяла с тумбочки ключи от квартиры, которые Дима так и не вернул, сняла их с его связки и протянула ему.
— Ключи отдай.
Он послушно снял их со своего кольца. Я взяла их, разжала пальцы, и они со звоном упали в его раскрытый чемодан, прямо на трусы.
— Забирай на память, — сказала я. — Вдруг пригодятся, когда будешь рассказывать новой девушке, как у тебя подлая жена квартиру отобрала.
Я открыла дверь.
— Вон.
Они вышли. Нина Петровна, спотыкаясь на лестнице, ещё долго оглядывалась и грозила мне кулаком. Дима шёл, не оборачиваясь. Лифт уехал.
Я закрыла дверь, повернула замок и накинула цепочку. В квартире стояла оглушительная тишина. Пахло «Красной Москвой» и горелыми блинами. На полу была лужа чая. На диване — вмятина от двух чужих задниц. В раковине — гора немытой посуды.
Я прошла на кухню, выключила плиту, где всё ещё стояла та самая сковорода. Потом вернулась в комнату, собрала со стола грязные чашки, бросила их в мусорное ведро. Чайник, из которого они пили, я просто выкинула в окно. Прямо в клены. Он глухо стукнулся о землю, и от этого звука мне стало легко.
Я легла на диван, прямо в пальто, закрыла глаза. И впервые за два года я спала спокойно. Без мысли о том, что утром придётся кого-то кормить, с кем-то разговаривать и кому-то улыбаться.
Проснулась я от холода. Окно так и стояло открытым. В комнату лился тот самый сумрачный, зеленоватый свет, который я так любила. Я села, обвела взглядом пустую комнату, прислушалась к тишине. В мойке не брякала чужая кружка, из комнаты не доносилось мерное сопение свекрови. Только ветер шелестел листвой за окном.
Я встала, подошла к окну, чтобы закрыть его, и замерла. На подоконнике, прижатая к стеклу порывом ветра, лежала та самая вязаная салфетка Нины Петровны, которую она вечно стелила на тумбочку. Кружевная, жёлтая, нелепая.
Я взяла её, посмотрела на секунду и, недолго думая, высунулась в окно и разжала пальцы. Ветер подхватил салфетку, закружил её над двором и понёс прочь, выше кленов, выше седьмого этажа, к самому небу.
Я закрыла окно.
Пора было начинать жить заново.