Найти в Дзене
Галерея Гениев

Двоечник, тунеядец, Нобелевский лауреат: как мальчик, сбежавший с урока, стал профессором 6 университетов

Если бы вам в 1954 году показали табель успеваемости ученика ленинградской школы № 276, вы бы решили, что перед вами будущий заводской рабочий, ну, в лучшем случае мастер цеха. Несколько двоек, в том числе по английскому языку, к тому же второгодник. Четыре школы за восемь лет, и ни в одной он не ужился. В характеристике написано - «вспыльчив». Этот мальчик через два с лишним десятилетия будет свободно писать эссе на английском, по которому получил двойку, а через тридцать три года встанет на сцене в Стокгольме и произнесёт речь в честь своей Нобелевской премии. Но до Стокгольма было ещё далеко, начиналось обычное утро 1956 года, прозвенел в школе звонок на урок, а через четверть часа пятнадцатилетний Иосиф Бродский встаёт из-за парты посреди урока и уходит...навсегда. Что толкнуло его к этому побегу? Спустя много лет, уже из-за океана, Бродский напишет об этом в эссе «Меньше единицы». "Не было ни капли сожаления, я просто не мог терпеть некоторые лица в классе, и некоторых однокашни

Если бы вам в 1954 году показали табель успеваемости ученика ленинградской школы № 276, вы бы решили, что перед вами будущий заводской рабочий, ну, в лучшем случае мастер цеха.

Несколько двоек, в том числе по английскому языку, к тому же второгодник. Четыре школы за восемь лет, и ни в одной он не ужился. В характеристике написано - «вспыльчив».

Этот мальчик через два с лишним десятилетия будет свободно писать эссе на английском, по которому получил двойку, а через тридцать три года встанет на сцене в Стокгольме и произнесёт речь в честь своей Нобелевской премии.

Но до Стокгольма было ещё далеко, начиналось обычное утро 1956 года, прозвенел в школе звонок на урок, а через четверть часа пятнадцатилетний Иосиф Бродский встаёт из-за парты посреди урока и уходит...навсегда.

Что толкнуло его к этому побегу? Спустя много лет, уже из-за океана, Бродский напишет об этом в эссе «Меньше единицы».

"Не было ни капли сожаления, я просто не мог терпеть некоторые лица в классе, и некоторых однокашников, и, главное, учителей", - признавался он.

Мальчик родился в мае 1940-го. Через год его отец, морской фотограф в офицерском звании, уехал на фронт. Мать осталась одна с младенцем посреди блокады.

Зиму 1941–1942 годов они кое-как пережили в осаждённом городе, потом добрались до Череповца и жили там два года в эвакуации. Отец вернулся к семье только в 1948-м, когда Иосифу исполнилось восемь, то есть ребёнок до второго класса вообще не знал, что такое жить с отцом.

Денег в доме не водилось, мать считала чужие цифры в бухгалтерии, отец печатал чужие снимки в газетах (после демобилизации в 1950-м его, кстати, убрали из Центрального военно-морского музея в рамках «чистки» еврейских офицеров). Жили они в шестнадцатиметровой комнатке, где за шкафом была оборудована фотолаборатория.

«Дома, сколько я себя помню, не прекращались денежные раздоры», - напишет Бродский потом. Это мягко сказано.

Ну а школа? По свидетельству биографа Льва Лосева, те годы были для советского образования, пожалуй, самым мрачным временем. Учителя, замотанные до полуобморока, получали копейки и срывались на детях.

Обычной практикой было прилюдно стыдить ученика за двойку, за шалость, за мокрую простыню в лагере. Бродский это всё запомнил и спустя десятилетия воспроизвёл с точностью.

У него ещё и национальность в классном журнале стояла, а журнал «случайно» лежал открытый на перемене. В семь лет мальчик пришёл записываться в библиотеку, и библиотекарша полюбопытствовала насчёт «пятого пункта». Он соврал, что не знает. Она с оживлением посоветовала уточнить у родителей. Больше в ту библиотеку он не вернулся (хотя записался потом в десяток других).

Из школы в школу его перебрасывали не раз. Последние годы он еле тянул; в седьмом классе его оставили на второй год с двойками по нескольким предметам, включая английский (каково, учитывая, что этот человек потом сочинял английскую прозу такого качества, что сборник его эссе признали лучшей литературно-критической книгой в Америке за 1986 год!). В четырнадцать лет подал документы в морское училище, мечтая повторить отцовский путь, но не взяли.

А дальше случилось то самое утро.

-2
«Мать работала, отец работал, и этого едва хватало. И я пошёл на завод, когда мне было пятнадцать лет», - объяснял он позже.

Завод «Арсенал», фрезерный станок, девять месяцев день в день. Можно было бы решить, что его дорога определена, что из этого мальчика выйдет в лучшем случае рабочий четвёртого разряда. Но нет.

Вот тут-то и началось самое интересное. Потому что дальше произошло нечто, чего ни один школьный учитель Бродского предвидеть не мог.

Человек, которому было шестнадцать, внезапно решил, что станет хирургом.

Он устроился в морг при областной больнице, помогал прозектору, целый месяц помогал в прозекторской. Потом ему наскучило, и он так же внезапно бросил медицину (к огромному, я думаю, облегчению всех причастных).

Побывал истопником, грел чужие батареи в котельной; жил на маяке, где кроме моря и ветра собеседников не было; а с 1957 года стал ездить геологом-рабочим на край земли. Белое море, якутская тундра, Анабарский щит.

Лето 1961-го его застало в эвенкийском посёлке Нелькан, где экспедиция ждала оленей (оленей не давали), и у двадцатиоднолетнего парня сдали нервы. Его отправили домой.

Но домой он приехал не только с расшатанными нервами. За эти годы, таская рюкзаки по тундре и подбрасывая уголь в топку, он самоучкой одолел английский и польский, перечитал горы поэзии и философии, а главное, начал сочинять собственные стихи.

Лев Лосев писал, что Бродский читал книги «хаотично, но с невероятным аппетитом». Школу ему заменили библиотеки, городские читальные залы, чужие книжные полки и случайные томики в экспедиционных палатках.

А Бродский ещё не знал, что всё у него ещё впереди.

-3

В 1961 году друг-поэт Евгений Рейн потащил его в Комарово, на дачу к Анне Ахматовой. Ей на тот момент перевалило за семьдесят, ему едва минуло двадцать один. В беседах с Соломоном Волковым Бродский потом признавался, что поначалу «до меня как-то не доходило, с кем я имею дело».

Ахматова похвалила несколько его стихотворений, он пожал плечами.

«Меня похвалы не особенно интересовали».

Нахал, одним словом, но талантливый нахал. Ахматова это почувствовала сразу. По словам Лидии Чуковской, она его «очень любила и очень ценила его стихи», а за рыжий вихрастый темперамент звала «полтора кота» (у ахматовских соседей по даче обитал такой же рыжий и наглый котище).

Ахматова умела видеть сквозь время, и то, что она увидела, ей, кажется, не очень понравилось.

Февраль 1964-го. На улице задержали двадцатитрёхлетнего рыжего молодого человека. На следующий день, в камере, у него прихватило сердце (первый звонок; потом сердце будет напоминать о себе ещё не раз). А через несколько дней начался суд.

Читатель наверняка слышал этот диалог. Записала его журналистка Фрида Вигдорова, тайком строча в блокнот, пока на неё шикала охрана.

— Чем вы занимаетесь? - спросила судья Савельева.

— Пишу стихи. Перевожу. Я полагаю... - начал подсудимый.

— Никаких «я полагаю»! Стойте как следует! Не прислоняйтесь к стенам! Смотрите на суд! Отвечайте суду как следует! - перебила она.

Бродский попробовал ещё раз, и сказал, что мол, думал, что это постоянная работа писать стихи.

— У вас есть постоянная работа? - не унималась Савельева.

Тут надо отдать должное свидетельнице обвинения по фамилии Ромашова (фамилия как из гоголевской пьесы). Когда у неё поинтересовались, знакома ли она со стихами подсудимого, дама выдохнула, тянула гласную для убедительности.

«Знакома. Это у-ужас!» «Не считаю возможным их повторять. Они ужа-а-сны».

Каково? Стихи, которые через двадцать три года оценит Нобелевский комитет, были для товарища Ромашовой «ужа-а-сны».

Суд длился два заседания и закончился максимальным сроком, пять лет принудительного труда в деревне Норенская Архангельской области. Там Бродский ремонтировал крыши, гнул бочки и возил брёвна с лесоповала.

«Какую биографию делают нашему рыжему!» - произнесла Ахматова, когда до неё дошла весть о приговоре. - «Как будто он кого-то нарочно нанял».

Но тот, кому «делали биографию», думал о другом. В бревенчатой избе, при свете керосинки, он читал стихи английского поэта Одена и самостоятельно переводил их на русский. Потом будет вспоминать ссылку с удивительной теплотой.

«Бывали и не хуже, но лучше, пожалуй, не было».

Ссылка обернулась затворничеством, затворничество родило десятки стихотворений. Два из них даже напечатали в районной газете «Призыв» (не скроем, единственная официальная публикация Бродского в советской провинциальной прессе).

Через полтора года его выпустили. Сработало давление извне. Жан-Поль Сартр пригрозил, что советскую делегацию на европейском форуме писателей ждут «проблемы»; Шостакович и Чуковский обивали пороги прокуратуры.

-4

Между тем, читатель, впереди оставался последний и решающий поворот.

Семь лет Бродский прожил в Ленинграде, пытаясь печататься. Его не печатали. Все приглашения за рубеж «сверху» отклонялись. Жизнь делалась невыносимой, и летом 1972-го он покинул страну. Написал перед отлётом письмо Брежневу, просил дать ему остаться хоть переводчиком. Никто не ответил.

В Вене его встретил американский славист и издатель Карл Проффер.

— Куда ты хотел бы поехать? - спросил Проффер.

Бродский развёл руками.

— Понятия не имею, - признался он.

— А как насчёт Мичиганского университета?

Вот так, с одним чемоданом и без единой бумажки об образовании, ленинградский второгодник сел за профессорский стол. Ему дали должность «приглашённого поэта», и можно было бы подумать, что это временная любезность. Но не тут-то было.

То, что произошло дальше, трудно объяснить иначе как чудом (или, если вам так удобнее, справедливостью). Человек, у которого в кармане не лежало ровно никакого диплома, провёл за университетскими кафедрами двадцать четыре года.

Шесть университетов, и каких! Мичиганский, Колумбийский, Нью-Йоркский, Маунт-Холиок... Биограф Лосев отмечал, что Бродский, строго говоря, не умел «преподавать» в академическом смысле (а откуда бы ему уметь?). Его занятия были не лекциями, а скорее разговорами о поэзии, растянутыми на два часа и сдобренными сигаретным дымом.

По воспоминаниям критика Розетт Ламонт, профессор Бродский являлся в аудиторию с опозданием, с кофе в одной руке и рюкзаком на плече, закуривал вопреки всем университетским правилам, а потом мог обрушиться на студента за то, что тот не слышал имени Петрарки.

«Я спрашиваю, кто такой Петрарка, а мне отвечают: ну, кто-то из далекого прошлого», - жаловался Бродский.

И тут же, смягчаясь.

«Вы ничего не знаете, но и я ничего не знаю. Просто в моём "ничего" больше знания, чем в вашем».

Иных студентов это бесило, иных восхищало. Если перед экзаменом кто-то не успевал усвоить материал, профессор звал к себе домой и объяснял лично.

А в 1986 году декан колледжа Маунт-Холиок Джо Эллис выбивал этому «бездипломному» лектору профессорскую ставку. Администрация колебалась (всё-таки у кандидата нет даже школьного аттестата, каково?). Эллис ответил козырем, который показался всем блефом.

«Он скоро получит Нобелевскую».

-5

Через год блеф перестал быть блефом. Осень 1987-го, Лондон, китайский ресторан. Бродский обедал с автором шпионских романов Джоном Ле Карре, когда к столу подбежала жена пианиста Бренделя, у которого он гостил, дом окружили журналисты. Ле Карре потом вспоминал, что нобелевский лауреат выглядел «совершенно несчастным», и Ле Карре тут же заказал шампанского, пытаясь раскачать его на радость, мол, если не теперь праздновать, то когда?

Когда Бродского уже после Нобелевской спрашивали, зачем он по-прежнему ходит в аудиторию, ответ был коротким.

«Я хочу, чтобы вы полюбили то, что люблю я».

Вечером 27 января 1996 года Бродский поцеловал жену, сказал «спокойной ночи» и поднялся к себе в кабинет на втором этаже, впереди был весенний семестр, нужно было подготовить лекции. Наутро его не стало. Сердце, давно предупреждавшее, поставило точку.

Ему было пятьдесят пять.

Последним адресом стал венецианский остров Сан-Микеле, среди кипарисов и плеска воды.

А школа на Обводном канале, из которой сорок лет назад выбежал рыжий мальчишка, стоит себе и стоит, без единого упоминания о своём знаменитом второгоднике.

В музее Ахматовой в Фонтанном доме, где теперь хранятся его вещи, живёт рыжий кот. Он сам пришёл туда 28 января, в день памяти поэта. Бродский когда-то говорил друзьям.

«Если после моей смерти к вам придёт рыжий кот, не выгоняйте его. Это буду я».