Он собирал чемодан громко.
Это особое умение — собирать чемодан так, чтобы было слышно из любой точки квартиры. Ящик комода — хлоп. Дверца шкафа — бам. Что-то металлическое упало в ванной, покатилось по плитке. Я сидела на кухне с кружкой чая и слышала всё это, и не двигалась.
— Ты вообще понимаешь, что ты сделала?! — он появился в дверях с футболкой в руке, красный, с этой своей складкой между бровей, которая появляется когда он по-настоящему заводится. — Десять тысяч! Я тебя прошу три месяца — три месяца, Наташ, — купить нормальные берцы, потому что у меня мозоль с куриное яйцо на левой пятке, а ты говоришь «подождём, денег нет»! А тут — десять тысяч! На семена!
— На семена, удобрения и новый инвентарь, — сказала я.
— Что?!
— Ты сказал «на семена». Неточно. Там ещё торфяные горшки, кокосовый субстрат и два мешка перлита.
Он смотрел на меня.
— Ты серьёзно?
— Просто уточняю.
Он что-то сказал — не очень хорошее — и ушёл обратно в спальню. Я слышала, как молния на чемодане застёгивается — туго, с усилием, в два приёма.
Потом он вышел с чемоданом. Поставил у двери. Надел куртку.
— Я поеду к Вовке, — сказал он. — Когда созреешь поговорить по-человечески — позвони.
Я смотрела на него.
— Хорошо, — сказала я.
Он ждал ещё секунд пять. Я видела это ожидание — он хотел, чтобы я встала, подошла, взяла за руку, сказала что-нибудь. Мы были женаты восемь лет, и он знал, что я обычно так делаю.
Я не встала.
Дверь закрылась.
Я допила чай.
Первые два часа я раскладывала семена.
Не потому что демонстративно — просто надо было. Апрель не ждёт настроения: перцы уже пора, томаты вот-вот, петунии вообще опаздывали. Я разложила пакетики по сортам, сверила с таблицей, которую вела в тетрадке, отметила что сеять первым. Работа привычная, руки сами, голова занята нужным.
Только в середине, когда я вскрывала пакетик с «Де Барао», поняла, что за эти два часа ни разу не посмотрела на телефон.
Это было странно.
Обычно после ссоры я смотрю каждые три минуты — написал, не написал, читал, не читал. А тут — два часа, и я про него просто не думала.
Я отложила пакетик и подумала: что это значит?
Ничего хорошего, решила я. И снова взялась за семена.
Галка пришла на следующий день — незваная, с пирогом и с лицом, на котором было написано «я уже всё знаю».
— Дима звонил Вовке, Вовка — Ире, Ира — мне, — объяснила она, проходя на кухню и ставя пирог на стол. — В этом городе ничего не скроешь. Как ты?
— Сею перцы, — сказала я.
— Я вижу. Наташ, это нормально вообще — не остановить человека?
— Он взрослый.
— Он муж.
— Тоже взрослый.
Галка вздохнула. Взяла кружку, налила себе чаю без спроса — мы дружили двадцать два года, она тут знала где что стоит.
— Он говорит, что ты вообще его не слышишь. Что ты в своём огороде живёшь, а он как мебель.
— Он не мебель, — сказала я. — Мебель молчит. Он орёт.
— Наташа.
— Галь, я слышу его прекрасно. Он хочет берцы. Я знаю. Я сказала — подождём. Он не захотел ждать.
— Ты потратила десять тысяч на семена.
— Я потратила свои деньги. Которые я сама отложила. Три месяца откладывала по чуть-чуть.
— Он не знал?
Я остановилась.
— Ну... я не говорила конкретно.
— То есть он думал, что денег нет, а ты тем временем копила на семена?
Я смотрела на пакетики на столе. Потом на Галку.
— Это было моё личное, — сказала я.
— Ага, — сказала Галка. Больше ничего не сказала. Просто — «ага».
После её ухода я долго сидела и смотрела в окно.
На улице шёл апрельский снег — мокрый, ненастоящий, таял сразу. Машины внизу ехали через лужи. В соседнем доме кто-то открыл окно и тут же закрыл.
Я думала про «ага».
Потому что Галка умеет сказать «ага» так, что это значит гораздо больше «ага».
Я три месяца откладывала деньги и не говорила ему. Потому что это было моё. Потому что боялась — скажет «зачем», скажет «много», скажет «лучше потратим на что-нибудь нужное». И я тихонько, по чуть-чуть, и вот — десять тысяч, пакетики, тетрадка с планом грядок.
А он три месяца ходил с мозолью на пятке и слышал «подождём, денег нет».
Я встала, пошла в коридор и посмотрела на полку, где стояли его ботинки. Обычные, чёрные, рабочие. Взяла один, перевернула — подошва стёрта до белого. Я не замечала. Просто не смотрела.
Поставила обратно.
Пошла сеять перцы.
Он позвонил на третий день.
Я ждала — и не ждала. Делала вид перед собой, что не жду, но телефон всё равно держала рядом. Когда он позвонил, я всё равно взяла не сразу — подождала три гудка.
— Привет, — сказал он.
— Привет.
— Как ты?
— Нормально. Перцы взошли.
Пауза.
— Хорошо, — сказал он. Непонятно было, иронично или нет. — Наташ, я хотел... — он остановился. — Слушай, мне надо тебе кое-что сказать. Не по телефону лучше.
— Приезжай.
— Ты не против?
— Дима, это твоя квартира тоже.
Он помолчал. — Буду через час.
Он пришёл через час десять — значит, стоял где-то внизу и собирался с духом, это я знала.
Вошёл, разулся. На носке была дырка — большой палец торчал. Я раньше зашивала его носки, потом перестала — он говорил «не надо, выброшу», а не выбрасывал.
Сел за кухонный стол. Я поставила чай.
— Ты должна была остановить меня, — сказал он.
— Наверное, — согласилась я.
— Но не остановила.
— Нет.
— Почему?
Я думала секунду. — Потому что разозлилась. Ты орал. Я не люблю, когда орут — сразу хочу сделать наоборот.
Он кивнул. — Я знаю. Я знаю, что ору. Это плохо.
— Да.
Помолчали.
— Ты сказал, что хотел что-то рассказать, — напомнила я.
Он взял кружку. Повертел. Поставил.
— Меня в феврале перевели, — сказал он. — На другой объект. Там часов меньше. Я не сказал тебе.
Я смотрела на него.
— Насколько меньше?
— Примерно на треть выходит. Плюс премию срезали — там система другая. Я думал, разберусь, найду подработку, выровняю — и скажу, когда уже всё нормально будет.
— Дима.
— Я не хотел тебя грузить. Ты и так... у тебя своих дел.
— Дима, — повторила я. — Это два месяца назад.
— Да.
— Ты два месяца молчал.
— Да.
Я смотрела на него. На дырку в носке. На стёртые подошвы, которые я видела три дня назад в коридоре. На складку между бровей, которая в последние месяцы стала — я сейчас понимала — не злостью, а чем-то другим.
— Берцы, — сказала я медленно.
— Что?
— Ты просил берцы три месяца. Я говорила «подождём». Ты знал, что денег стало меньше, но не говорил мне. И берцы были — не просто берцы?
Он молчал.
— Ты хотел знать, замечаю ли я, — сказала я. — Что тебе плохо.
— Нет. — Пауза. — Может. Не знаю. Я сам не... — он потёр лицо. — Наташ, я просто устал. Два месяца этот объект, там холодно, там неудобно, там мастер — идиот. Я прихожу домой, а ты — в своих горшках. И я понимаю, что ты не виновата, ты не знала, но всё равно...
— Всё равно обидно, — сказала я.
— Всё равно обидно.
Мы сидели. За окном апрельский мокрый снег всё ещё шёл — уже меньше, последние хлопья.
— Я тоже не сказала тебе, — произнесла я. — Про деньги. Я три месяца откладывала, ты не знал. Ты думал — денег нет, а я думала — это моё, не объясняю. Это было нечестно.
Он поднял голову.
— Я не хотела объяснять, потому что боялась, что ты скажешь — зачем. Что это трата. Что лучше потратить на что-то нужное.
— Я бы не сказал.
— Откуда я знаю.
— Ты бы спросила — узнала бы.
Я посмотрела на него. Он смотрел на меня. И между нами на столе стояли две кружки чая, и было тихо, и в этой тишине умещалось: два человека, которые восемь лет живут вместе и всё равно умудряются прятать каждый своё, и потом орать из-за семян и берцов.
— Мы идиоты, — сказала я.
— Немного, — согласился он.
Берцы мы купили на следующий день.
Я поехала с ним. Он примерял долго, ходил по магазину туда-обратно, проверял, как сидит пятка. Продавец — мальчик лет двадцати — смотрел с вежливым терпением.
— Вот эти, — сказал Дима наконец.
— Хорошие? — спросила я.
— Отличные. — Он потопал, проверяя. — Наташ, они четырнадцать стоят.
— Я вижу.
— Это больше, чем ты потратила на семена.
— Я вижу.
— Тебя не бесит?
Я посмотрела на него — как он стоит в этих берцах, довольный, с этой дурацкой складкой между бровей, которой сейчас не было.
— Бесит, — сказала я. — Немного. Но ты ходишь в них каждый день, а не раз в сезон. Берём.
Он смотрел на меня секунду.
— Ты могла так сказать три месяца назад.
— Ты мог рассказать про объект три месяца назад.
— Логично, — сказал он.
— Противно, но логично, — сказала я.
Он хмыкнул. Негромко — но хмыкнул.
Домой ехали молча — не тяжёлым молчанием, а тем, которое бывает после долгого разговора, когда всё сказано и надо просто побыть рядом.
У светофора он сказал — не поворачиваясь, глядя на красный:
— Подработку я нашёл. По субботам. Должно выровняться через месяц-два.
— Хорошо, — сказала я.
— Ты злишься, что не сказал раньше?
— Злюсь.
— Сильно?
— Средне. — Я смотрела в окно. — Дим, я хочу, чтобы ты говорил. Когда плохо. Не когда уже решил и выровнял — а когда плохо. Я не развалюсь.
— Ты — нет, — сказал он. — Я — не знаю.
— Что значит «ты не знаешь»?
Светофор стал зелёным. Он тронул машину.
— Ну... — он помолчал. — Ты всегда справляешься. Тебе всегда нормально. У тебя этот огород, эта рассада, ты как-то — всегда в порядке. А я прихожу с плохим днём — и что? Тебе не нужна эта история.
— Дима.
— Что.
— Ты серьёзно так думаешь?
— Ну... иногда.
Я смотрела на его профиль. Восемь лет. Восемь лет, и он думает, что мне не нужна его история.
— Я занимаюсь рассадой, — сказала я медленно, — потому что мне надо куда-то девать голову. Когда много думаю — начинаю тревожиться, крутить одно и то же. А с землёй — руки заняты, голова тихая. Это не потому что у меня всё хорошо. Это потому что так я держусь.
Он искоса посмотрел на меня.
— Ты не говорила.
— Ты не спрашивал.
Он снова смотрел на дорогу. Мы ехали — мимо серых домов, мимо луж, мимо тётки с собакой на поводке, которая шла и смотрела в телефон.
— Мы оба идиоты, — сказал он.
— Я уже говорила.
— Стоило повторить.
Вечером он помогал мне пересаживать рассаду.
Не потому что я просила — сам пришёл, встал рядом, спросил: «Что делать?» Я объяснила: держи стаканчик снизу, поддевай, тяни аккуратно, корни не рви. Он слушал, делал, высунул от старания язык — совсем как в детстве, я представила.
Первый перец он пересадил криво — я поправила. Второй лучше. На третьем уже сам.
— Слушай, — сказал он, — а они правда чувствуют, когда с ними разговаривают?
— Есть исследования, — сказала я. — Не доказано чётко, но есть.
— То есть ты не просто так с ними разговариваешь?
— Не просто так.
— О чём?
Я подумала. — Обо всём. Иногда вслух думаю. Они не перебивают.
— В отличие от меня.
— В отличие от тебя.
Он хмыкнул. Пересадил четвёртый перец — аккуратно, без спешки.
— Следующие выходные поедем на участок? — спросил он.
Я посмотрела на него.
— Ты хочешь?
— Ну. — Он пожал плечом. — Надо же где-то это всё потом высаживать. Покажешь, что делать.
— Там копать надо. Земля тяжёлая.
— Я знаю, как копать.
— Много копать.
— Наташа, — сказал он терпеливо, — я на стройке работаю. Я знаю, как копать.
Я улыбнулась. — Знаю, что знаешь. Просто предупреждаю.
Мы работали ещё час. Говорили мало — про рассаду, про сорта, он спрашивал, я объясняла. Потом он спросил про мозоль — что мазь купить, я сказала какую. Он кивнул, записал в телефон.
Ближе к десяти он заварил чай и поставил передо мной кружку молча. Я посмотрела — он стоял у окна и смотрел на подоконник. На горшки, на ящики, на маленькие зелёные точки, которые торчали из земли.
— Который из них самый сложный? — спросил он.
— Во-о-он тот. Правый край. Баклажан. Никак не хочет.
— Упрямый.
— Очень.
— Это в кого.
Я не ответила. Но улыбнулась.
Он уснул раньше меня.
Я лежала в темноте, слушала, как он дышит рядом, и думала о том, что мы чуть не потратили три дня на что-то, что решилось бы за один честный разговор. Три месяца молчали — каждый о своём, — и вот.
Но с другой стороны: может, и нужно было. Иногда надо, чтобы человек схватил чемодан и дошёл до двери, и ты не встала, — чтобы вы оба испугались. Не катастрофы. А того, насколько легко молчать. Насколько легко разойтись в разные комнаты и сделать вид, что так и надо.
Я повернулась на бок.
За окном кончился снег. Начинался настоящий апрель — с запахом влажного асфальта, с первым теплом, которое ещё не тепло, но уже не холод.
Рассада стояла на подоконнике. Баклажан, упрямый, всё-таки выпустил второй листочек — я заметила ещё вечером, но не сказала вслух: примета такая, нельзя хвалить раньше времени.
Я закрыла глаза.
Завтра едем за мазью для мозолей. Послезавтра — смотреть участок. В мае — высадка.
Всё по плану. Почти.