Степан Фёдорович Лукин сидел на лавке и смотрел, как фельдшер Надя упаковывает последний ящик. Синяя клеёнка с красным крестом. Термометр в пластиковом чехле. Тонометр, которым она мерила ему давление восемь лет подряд.
— Степан Фёдорович, вы бы отошли, — сказала Надя, не оборачиваясь.
Он не отошёл.
На улице было ещё тепло, начало сентября, но окно фельдшерского пункта уже заклеили бумажной полосой с печатью районной администрации. Лукин знал эту бумагу. Он сам привёз её три месяца назад из района, потому что Надю попросила председатель сельсовета — она не хотела ехать. Он вёз и думал: ну временно, ну найдут ставку, ну что-нибудь придумают.
Ничего не придумали.
Надя жила в деревне с мужем и двумя детьми. Ставку убрали — говорят, оптимизация, говорят, в районе теперь один фельдшерский пункт на три деревни, говорят, машина будет приезжать по расписанию. Надя ждала месяц, два, три. Потом нашла место в городе. В сентябре уезжала.
Лукин был агрономом. Ему шестьдесят один. Сорок лет в этой деревне, двадцать восемь из которых — начальник агрономической службы хозяйства, которого уже не было. Теперь он работал на фермера Зырянова — по трудовому договору, сезонно, за двадцать две тысячи рублей в месяц.
Он смотрел, как Надя закрывает ящик, и думал о том, что надо было написать в область ещё весной. Все говорили: напиши, Степан, ты умеешь, тебя послушают. Он умел. Он написал бы хорошо — с цифрами, с фактами, с правильными словами. Шестьсот жителей. Из них сто восемьдесят — пенсионеры. Ближайшая больница сорок километров. Автобус три раза в неделю: вторник, четверг, суббота.
Он не написал. Думал, само рассосётся. Думал, начальство одумается. Думал, что он не правозащитник, не активист, что он просто агроном и не его это дело.
Надя подняла ящик, посмотрела на него. Она была усталая и не злилась — это было хуже, чем если бы злилась.
— Вы заходите, если что, — сказала она. — У меня телефон тот же.
И вышла.
Лукин остался сидеть на лавке. На соседнем огороде Митрич окапывал яблоню. Митричу было семьдесят четыре, ноги у него болели с весны, и Надя приходила к нему домой — делала уколы, меняла повязку на левой голени, где была незаживающая язва. С завтрашнего дня никто к Митричу домой не придёт.
Степан встал и пошёл к себе.
Его жена Валя была на кухне, чистила картошку.
— Уехала? — спросила она.
— Уезжает.
— Жалко, — сказала Валя и бросила картофелину в кастрюлю. — Хорошая была.
Лукин сел за стол. Достал телефон. Нашёл сайт приёмной губернатора. Посмотрел на форму обращения. Закрыл.
Потом открыл снова. Написал: «Уважаемый». Посмотрел на это слово. Удалил.
Валя поставила перед ним чашку чаю и ушла в огород. Он сидел, смотрел в окно, и из окна была видна бумажная полоса на стекле фельдшерского пункта — через дорогу, наискосок.
Позвонил Колька Дербенёв — сосед, пятьдесят восемь лет, работал в Зырянова на технике.
— Слышь, Степан, Митрич упал. Я видел в огороде. Он лежит.
Лукин выбежал.
Митрич лежал между яблонями. Живой — дышал, но не мог встать. Говорил что-то невнятное. Нога — та самая, левая — была подвёрнута неестественно.
— Скорую, — сказал Лукин.
Колька уже звонил.
Скорая была в районе. Сорок километров. Лукин сел рядом с Митричем на землю — земля была холодная, пахла осенью — и держал его за руку. Митрич то приходил в себя, то проваливался. Говорил про какую-то Тоню. Тоня была его жена, умерла двенадцать лет назад.
Скорая приехала через пятьдесят минут.
Митрич был живой. Перелом шейки бедра. Его увезли.
Лукин стоял посреди огорода — яблоня, лопата, брошенная в траву — и думал, что если бы у Митрича было что-то с сердцем, он бы умер за эти пятьдесят минут. Просто умер бы на земле между яблонями, пока они ждали.
Колька сказал:
— Ну хоть живой.
— Хоть живой, — согласился Лукин.
Он пришёл домой. Сел. Открыл ноутбук. Нашёл форму приёмной губернатора. Написал обращение — три абзаца, с цифрами: шестьсот жителей, сто восемьдесят пенсионеров, сорок километров, автобус трижды в неделю. Написал про Митрича. Написал, что фельдшерский пункт закрыли в сентябре без замены. Отправил.
Через четыре дня пришёл автоматический ответ: обращение принято, срок рассмотрения тридцать дней.
Валя прочитала через плечо.
— Хоть что-то, — сказала она.
— Да, — сказал он.
Но это было не то. Он это знал.
Прошло три недели.
Митрич вернулся из больницы — на костылях, со снохой из города, которая прожила у него неделю и уехала. Язва на ноге стала хуже — в больнице её обработали, но долечивать было нечем и некому. Лукин возил его в район дважды — в четверг и в субботу, потому что автобус до поликлиники не шёл напрямую, надо было делать пересадку, а Митрич на костылях пересадку не осилил бы.
Из приёмной губернатора пришёл ответ. Лукин читал его за столом, Валя стояла рядом.
Ответ был на двух страницах. В нём говорилось, что вопрос организации медицинской помощи в сельских районах находится в зоне постоянного внимания. Что в соответствии с приказом министерства здравоохранения области разработана программа развития первичной медицинской помощи до 2026 года. Что на территории района функционирует передвижной фельдшерско-акушерский пункт, который будет посещать населённые пункты по утверждённому графику. Что обращение направлено для рассмотрения в районную администрацию.
В конце стояла подпись: начальник отдела по работе с обращениями граждан, Петрова Е.В.
Лукин закрыл ноутбук.
— Ну и что? — спросила Валя.
— Ничего, — сказал он.
Он не злился. Это было хуже — он просто понял, как устроено. Письмо напишут в район. Район ответит, что всё в порядке. Он напишет снова. Ему снова ответят. Никто не приедет. Фельдшерский пункт не откроют. Митрич будет ездить в район на костылях, пока сможет. Потом перестанет.
В ноябре умер Борис Алексеевич Горшков.
Горшкову было шестьдесят семь. Сердце. Его жена Зинаида позвонила в скорую в половине третьего ночи. Скорая приехала через час двадцать — была метель, трасса плохая. Горшков умер в половине четвёртого. Когда врачи вошли в дом, он уже не дышал.
Лукин узнал утром от Кольки.
Он сидел на кухне с чашкой чаю — той же чашкой, из которой пил три месяца назад, когда смотрел, как Надя уносит ящик — и не мог встать. Валя ушла к Зинаиде. Он сидел один.
Горшков был его соседом двадцать три года. Они вместе ставили забор в девяносто восьмом. Вместе пережили, когда хозяйство разорилось. Горшков три года назад помог ему починить крышу — просто пришёл с утра, без звонка, принёс инструмент.
Лукин думал: если бы фельдшерский пункт был открыт, Горшков был бы жив. Не наверняка — но, может, был бы. Надя жила через три дома. Она бы дошла пешком. Она бы сделала укол, она бы дала таблетку, она бы, может, успела.
Может.
Это «может» было невыносимо.
Он открыл ноутбук. Нашёл форму. Написал снова — теперь не три абзаца, а восемь. Написал про Горшкова: имя, возраст, время смерти, время приезда скорой. Написал, что считает ликвидацию фельдшерского пункта причиной гибели человека. Написал, что требует возбуждения проверки. Написал слово «требую» — и не удалил.
Отправил.
Потом нашёл в интернете телефон районной прокуратуры. Записал на бумажку.
Потом нашёл номер местной газеты — той, что выходила в районном центре по пятницам. Журналист по имени Антон Сёмин вёл там рубрику про сельские проблемы. Лукин читал его иногда. Записал номер.
Потом посмотрел на эти два номера. Подумал: это ничего не изменит. Горшков уже умер. Всё, что он сделает, — это будет бумага, ещё одна бумага, и ещё.
Он взял телефон и позвонил Антону Сёмину.
Журналист взял трубку со второго гудка. Лукин говорил минут двадцать. Сёмин спрашивал, он отвечал — цифры, факты, даты. В конце Сёмин сказал: «Я приеду в пятницу».
Лукин сказал: «Хорошо».
Повесил трубку. Сидел.
Потом встал, оделся и пошёл к Зинаиде — помочь с чем нужно.
Антон Сёмин приехал в пятницу. Молодой, в куртке с логотипом какого-то фестиваля, с диктофоном. Они сидели у Лукина на кухне — Сёмин, Лукин, Колька Дербенёв и Митрич, которого привезли на машине, потому что идти он пока не мог. Зинаида Горшкова тоже пришла — молчала, сидела у стены, держала руки на коленях.
Сёмин всё записал. Спросил про ответы из приёмной. Лукин показал — распечатал заранее. Сёмин их сфотографировал.
Перед уходом он сказал:
— Выйдет в следующую пятницу. Я ещё позвоню, если что уточнить.
— Хорошо, — сказал Лукин.
— Вы не ждите, что сразу что-то изменится, — добавил Сёмин. — Но пусть хотя бы знают.
Лукин кивнул.
Когда все ушли, Валя убрала со стола чашки. Потом остановилась у окна.
— Смотри, — сказала она.
На окне фельдшерского пункта через дорогу бумажная полоса с печатью потемнела и немного отклеилась с угла — за два месяца, от дождей. Один угол бумаги поднялся и загнулся. Ничего больше.
Лукин смотрел на этот загнутый угол.
Горшков умер. Митрич лечится кое-как. Надя работает в городе. Ничего не вернуть.
Но статья выйдет в пятницу. И он позвонит в прокуратуру — завтра, с утра, пока не раздумал.
Он налил себе чаю. Сел к окну. За окном был сентябрь — нет, уже ноябрь, уже холодно, уже скоро снег. Деревня жила как жила: дым из труб, Митричева яблоня без листьев, Колькин трактор стоит у ворот.
Шестьсот человек. Сорок километров. Автобус три раза в неделю.
Он взял ручку и написал на бумажке: «Прокуратура — завтра, 9 утра».
Положил бумажку на стол перед собой.