Детство моё выдалось не из лёгких — будто сама судьба с первых дней решила испытать меня на прочность. Отец с мамой развелись, когда мне был всего один год. На следующий день после развода они сошлись снова — и прожили так ещё четыре года, но назвать это идиллией язык не повернётся.
Отец часто выпивал. Их с матерью ссоры напоминали стихийное бедствие: крики, грохот, потом — короткое затишье, мимолётное примирение, а затем всё начиналось заново. Я прятался под кроватью, зажимал уши руками, но звуки всё равно просачивались в сознание, оставляя там глубокие шрамы.
Когда отец окончательно ушёл, мы с мамой остались одни — в тесной комнате общежития, пропитанной запахом сырости и безысходности. Маме было не до меня: она быстро связалась с плохой компанией и подсела на наркотики. Ей словно стало всё равно, что будет со мной, — будто я превратился в невидимку.
Мне тогда исполнилось шесть лет. Чтобы не сидеть в душной комнате, я убегал гулять с соседскими мальчишками. Мы играли в коридоре до двух часов ночи, пока наши мамы заседали за своими «делами». В темноте длинные коридоры общежития казались бесконечными лабиринтами, а тени от ламп дрожали на стенах, будто живые существа.
Время шло. Я пошёл в школу, но учёба давалась тяжело. Даже в первом классе я отставал от сверстников. Хуже того, моя классная руководительница жила на третьем этаже нашего общежития — и мама когда‑то с ней дралась. Учительница недолюбливала меня, будто мстила за старые обиды: занижала оценки, делала замечания по пустякам, смотрела так, словно я был виноват во всех бедах мира.
Во втором классе к нам перевели мальчика, с которым я быстро подружился. Он был ещё большим сорванцом, чем я. Вместе мы начали прогуливать уроки: лазили по чужим гаражам в поисках меди и алюминия, сдавали их в пункт вторчермета, а на вырученные деньги шли в игровой клуб. Это было наше маленькое бунтарство — попытка вырваться из серой реальности.
Однажды мы отправились на свалку возле речки. Туда свозили всё: старые телевизоры, холодильники, ржавые велосипеды — целый мир забытых вещей. Мы рылись в грудах металла, выискивая ценные детали, пока не вышли на небольшую поляну.
И тут я замер. На дереве впереди висел человек.
Я запомнил эту картину на всю жизнь — до мельчайших деталей, до ледяного озноба, пробежавшего по спине. Мужчина лет тридцати, в рыбацком бушлате, потрёпанных штанах и старых чунях. Он висел на каком‑то шланге, безвольно свесив голову. Лицо было бледным, почти прозрачным, а глаза… они казались пустыми, будто кто‑то вычерпал из них всю жизнь.
Но ужас был не в этом. Ужас был в том, что я уже видел всё это.
В голове вспыхнули обрывки сна: та же поляна, то же дерево, тот же человек. Я знал, что сейчас мы поднимемся наверх — и там встретим дядьку, который выгуливает коз. Сердце забилось чаще, ладони вспотели. Я обернулся к другу: «Пойдём наверх», — голос дрожал, но я не мог объяснить почему.
Так и вышло. Чуть в стороне стоял старик, пас коз. Мы бросились к нему, сбивчиво рассказали, что нашли. Он молча кивнул, подошёл к дереву, посмотрел — и, не говоря ни слова, направился вызывать милицию.
Мы побрели за ним, но не зашли в дом, а остались ждать во дворе. Полдня сидели на старых ящиках, вслушиваясь в тишину, надеясь, что нам дадут награду за находку. Но никто не пришёл. В конце концов мы ушли домой, разочарованные и уставшие.
И только по дороге я вспомнил, где всё это видел. Сон. Это был сон — чёткий, яркий, будто реальность. Но как он мог повториться наяву?
С тех пор я начал замечать странные вещи. Иногда я знал, что произойдёт через минуту: какой вопрос задаст учитель, куда повернёт прохожий, что скажет друг. Эти моменты были краткими, но пугающими — словно кто‑то шептал мне на ухо фрагменты будущего.
Вещие сны? Да, они были. Но тот случай на свалке остался самым ярким — и самым жутким. Он заставил меня задуматься: а что, если сны — это не просто игры разума? Что, если они показывают нам трещины в ткани реальности, сквозь которые проглядываетчто‑то… иное?
Скажите, а у вас бывали вещие сны? Или, может, вы тоже когда‑то узнавали места, где никогда не были?