Телефон затрезвонил в три часа ровно. Зубарев это запомнил точно. Он как раз смотрел на будильник. Не спалось, ворочался. Жена Валентина пробурчала что-то сердитое из-под одеяла. Он снял трубку уже на втором звонке. Дежурный говорил тихо, почти шепотом, будто боялся, что его услышат через стенку.
— Улица Комсомольская, дом 9, квартира 31. Соседка звонила. Крики, грохот, потом тишина, потом снова крики. Может убийство? Приезжай, Николаич.
Зубарев оделся за 4 минуты. Брюки, рубашка, китель, кобура. Вышел в темный коридор, нащупал сапоги, хлопнул входной дверью. Валентина даже не проснулась, привыкла за годы. На улице стояла та особенная мартовская погода, когда зима уже сдалась, но весна еще не торопится принять победу. Снег почти сошел с тротуаров, только по углам домов лежали серые оплывшие горбы. Ночью подмораживало, и мокрый асфальт блестел под фонарями тусклым желтым светом, будто натертый воском.
Зубарев завел служебную «Волгу». Мотор долго кашлял, чихал, завелся только с третьей попытки. Старая машина давно просила замены, но в их отделении техника обновлялась по принципу «пока совсем не разберется на запчасти». Ехал по пустому ночному Свердловску. Мимо плыли спящие панельные хрущевки, закрытые магазины с опущенными железными жалюзи, темные витрины универмага, пустые автобусные остановки. На перекрестке у почты мигал одинокий желтый сигнал. Ни машин, ни людей. Только ветер гнал по мостовой прошлогодние тополиные листья, каким-то чудом пережившие зиму.
Думал по дороге привычное. Опять пьяные, опять семейная разборка. Опять кто-то кому-то разбил физиономию кухонной табуреткой. Надоело до чертиков. Участковому в Ленинском районе покоя не было ни днем, ни ночью. То драка в заводском общежитии на Уральской, то кража на складе, то самогонщиков прижать надо, то соседи из-за забора не могут поделить огород. Работа без конца, без благодарности и без смысла. Но что-то в голосе дежурного его все-таки зацепило. Он говорил не с обычной усталой интонацией, тише, напряженнее, как говорят люди, когда сами еще не понимают, с чем столкнулись.
Дом номер 9 по Комсомольской оказался обычной пятиэтажной панельной хрущевкой. Таких в Свердловске были сотни, а может и тысячи. Все одинаковые, как гильзы в обойме. Одинаковые фасады, одинаковые подъезды с одинаковым запахом. Кошки, сырость, чужая квашеная капуста и старые трубы. У подъезда валялись пустые бутылки из-под Жигулевского. Три штуки, ровным рядом у ступенек, будто кто-то специально расставил. Зубарев поднялся на четвертый этаж пешком. Лестница поскрипывала под сапогами. На третьем этаже за чьей-то дверью тихо, монотонно плакал ребенок. Устала, давно, без надежды на то, что придут.
На площадке четвертого его уже ждали. Прасковья Степановна, 72 года, маленькая, сухонькая, в застиранном байковом халате, неопределенно голубого цвета, из бигуди на седых волосах. Лицо серое от страха, руки сложены у груди, говорила шепотом, быстро, захлебываясь:
— Товарищ милиционер, я не знаю, что там творится, но это что-то ужасное. Часа два назад начались крики, мужские, несколько голосов, потом грохот страшный, будто мебель ломают. Потом затихло все, а минут двадцать назад снова, но не от злости кричали. От боли, понимаете? Совсем по-другому кричали, я сразу позвонила.
Зубарев кивнул, попросил ее оставаться у себя. Подошел к двери 31-й квартиры. Дверь как дверь, деревянная, коричневая. Краска облупилась по углам и снизу. Из-за двери едва слышно тянуло кислым, табачным. Приложил ухо. Тишина. Постучал костяшками. Раз, два. Ничего. Постучал рукоятью пистолета громче.
— Милиция! Открывайте немедленно!
За спиной Прасковья Степановна всхлипнула:
— Девушка там живет. Тамарочка. Тихая такая, скромная, работящая. Полгода назад с парнем съехалась. Сначала все нормально было, а потом друзья его зачастили. Шумные, невоспитанные. Прямо на лестнице матерятся. Окурки везде бросают. Бутылки у подъезда оставляют.
За дверью шорох. Потом шаги. Неторопливые, спокойные. Не шаги испуганного человека, а шаги того, кто идет, потому что сам решил идти. Женский голос произнес ровно, без интонации:
— Одну минуточку.
Слишком спокойный голос для трех часов ночи. Рука Зубарева сама потянулась к кобуре. Дверь открылась. Она стояла в дверном проеме и смотрела на него. Не испугана, не растеряна. Просто смотрела. Прямо, спокойно, будто ждала не сотрудника милиции, а знакомого, которого давно позвала в гости.
— Куда я? — спросил он.
Темные волосы растрепаны, падают на плечи. Лицо бледное, почти меловое, но правильное, красивое. Глаза серые, и в них пустота. Та особенная пустота, которая бывает у людей, прошедших через такое, после чего уже нечего бояться. Цветастый халат с выгоревшими маками поверх белой ночной рубашки. На руках засохшие бурые пятна. Она посмотрела на свои ладони, словно только что заметила.
— Входите, товарищ милиционер. Я вас ждала.
— Ждала?
— Ждала.
Он шагнул в коридор. В темноте – едкая смесь запахов. Кровь, пот, что-то химическое вроде ацетона или технического спирта, и поверх всего этого – густой тяжелый табачный дым. Из комнаты в конце коридора пробивалась желтая полоска света.
— Там все, — она указала рукой. Голос ровный, деловой, как у человека, который показывает гостю, где вешать пальто.
Зубарев обернулся. Прасковья Степановна пыталась заглянуть через его плечо. Он твердо сказал:
— Гражданочка, к себе, немедленно.
Она торопливо скрылась за своей дверью. Два щелчка замка, потом третий звук. Задвинула засов. Правильно сделала.
Зубарев вошел в комнату и остановился. Посреди комнаты на полу лежали трое мужчин. Все трое связаны. Руки заведены за спины и перехвачены медным многожильным проводом. Туго, плотно, профессионально. Виток за витком. Поверх проводов несколько слоев широкого серого скотча. Ноги стянуты так же, рты заклеены, лица у всех троих разбиты.
Первый, крепкий, лет 30, в спортивной куртке и импортных кроссовках. Нос разворочен. Сквозь разорванную рубашку видны татуировки на плечах. Восьмиконечные звезды. Уголовник. Второй – моложе, веснушчатый, в тренировочных штанах и растянутом свитере. Вся левая сторона лица превратилась в один сплошной синяк, глаз заплыл полностью. Третий – без сознания, самый крупный из всех, под метр девяносто, килограммов сто двадцать не меньше, кожаная куртка, золотая цепь на шее. Голова запрокинута назад, изо рта тянется нитка слюны, дышит хрипло, с присвистом.
Вокруг разгром. Стол лежал на боку, два стула сломаны в щепки, осколки тарелок и стаканов хрустели под сапогами. На обоях над диваном бурые размазанные пятна. Окно распахнуто настежь, занавеска белела и надувалась от холодного ночного ветра, как парус без корабля. Пол был усеян пустыми бутылками, водка, портвейн, перевернутая пепельница, окурки рассыпались во все стороны, и рядом с пепельницей шприц, использованный. Зубарев поднял его осторожно, двумя пальцами, за самый край. В углу на деревянном табурете сидела Тамара. Курила. Смотрела на него без страха и без торопливости.
— Живы? — спросил он.
Шагнул к ближайшему, нагнулся, нащупал пульс на шее.
— Слабый, но ровный.
— Живые? — отозвалась она и стряхнула пепел прямо на пол. — Пока живые, я же вам говорю. Ждала вас. Вызывайте скорую и людей побольше. Должно было быть четверо, но один не пришел. Может, еще явится.
— Четверо, — повторил Зубарев и огляделся. — Кто эти люди?
Она затянулась, медленно выдохнула дым.
— Подонки. Обычные подонки, товарищ милиционер. А я просто устала терпеть.
Первый из лежащих, крепкий, с татуировками, начал приходить в себя. Застонал глухо, задергался. Скотч держал намертво. Открыл глаз, здоровый. Второй заплыл. Увидел Зубарева и сразу начал мычать. В единственном видящем глазу плескался ужас. Чистый, животный, первобытный. Тамара посмотрела на него, и лицо ее изменилось мгновенно. Секунду назад оно было пустым и безразличным. Теперь в нем появилась ненависть. Плотная, сосредоточенная, как сжатый кулак. Такая, что Зубарев почувствовал ее физически.
— Тихо, Гришка, — сказала она негромко и ровно. — Тихо, твоя очередь еще будет.
Зубарев схватил рацию, вызвал дежурного.
— Трое пострадавших. Нужна скорая. Нужен наряд. Нужен опер. Немедленно.
Дежурный спросил, что произошло. Зубарев на секунду завис.
— Сам пока разбираюсь, — сказал он наконец.
Тамара затушила папиросу о край табурета, достала из смятой пачки следующую. Руки совершенно спокойные, не малейшей дрожи. Пока ждали подкрепления, Зубарев попытался взять ситуацию под контроль.
— Садитесь на диван, не двигайтесь!
Она послушно пересела, закурила третью, уставилась в распахнутое окно. Он достал блокнот и ручку, заметил, что его собственные руки слегка дрожат. Начал осмотр. Первый, второй, третий. Все живые. Крупный, без сознания, дышит с хрипом. Рядом с ним на полу, среди бутылок, использованный шприц. Татуировки на плечах первого – типичные воровские звезды.
Подкрепление явилось через 12 минут. Двое сержантов, Рябов и Головин, вошли первыми. За ними – оперуполномоченный Паршин Геннадий Сергеевич, за Паршиным – молодая медсестра из скорой, совсем девочка, курносая, с испуганными глазами и большой белой сумкой через плечо. Они вошли, увидели и встали как вкопанные. Паршин присвистнул. Медсестра побледнела и начала торопливо расстегивать сумку. Что-то бормотала себе под нос про пульсы, давление. Наклонилась к крупному. Тот дернулся и захрипел громче. Она дернула руку.
— Дайте ножницы, я разрежу.
Тамара поднялась с дивана, протянула руку. Паршин вопросительно посмотрел на Зубарева. Тот кивнул. Она взяла ножницы, подошла к Гришке, опустилась на колени рядом, наклонилась близко к его лицу, совсем близко, так что он почувствовал ее дыхание. Он замер, перестал мычать, перестал дергаться. Лезвие прошло в миллиметре от кожи. Медленно, слой за слоем, разрезая скотч. Гришка не шевелился, только глаз у него, здоровый, не заплывший, смотрел на нее с ужасом. Тамара одним резким движением отодрала скотч. Он заорал. Вместе со скотчем слезла кожа вокруг рта. Тамара молча вернулась на диван, закурила четвертую.
Медсестра осмотрела всех троих, выпрямилась.
— Вот этого – она кивнула на крупного. — Срочно в больницу. Сотрясение мозга как минимум. У двоих других признаки отравления, тоже лучше госпитализировать.
— Снотворное, — сказала Тамара спокойно. — Феназепам. Двадцать таблеток на бутылку водки. Водка горькая, они не почувствовали.
Паршин отвел Зубарева в коридор, заговорил вполголоса.
— Это она?
— Она.
— Вот эта! Всех троих здоровых мужиков!
— Сразу призналась.
— Одна?
— Говорит, было преимущество, они ей доверяли.
Паршин недоверчиво покосился в сторону комнаты, где Тамара сидела на диване и курила. Гришка с развязанным ртом захрипел.
— Она нас убить хотела. Убить! Я на нее заявление напишу. Она психованная, товарищи. Она на нас напала без всякой причины.
Тамара не повернула головы.
— Пиши, Гришка. Ты уголовник с двумя ходками. Я токарь, несудимая. Кому, как ты думаешь, поверят?
Паршин подошел к ней официально.
— Гражданочка, вам придется проехать с нами в отделение. Показания дать.
— Конечно, — кивнула она. — Только чай выпью. Холодно же.
Встала и ушла на кухню. Зубарев и Паршин переглянулись.
— Она серьезно?
Паршин чуть покрутил пальцем у виска.
Через минуту Тамара вернулась с кружкой горячего чая. Дула на него. Пила маленькими глотками. Совершенно спокойная. Будто все уже закончилось и все уже решено. Крупного, Аркадия Мельниченко, как выяснилось позже, увезла скорая в первую городскую больницу. Гришку и Сеньку конвоировали к машинам с частично связанными руками. Гришка хромал, тихо выл что-то сквозь зубы. Сенька держался за живот и ни слова не говорил. Соседи высыпали на лестничные площадки, шушукались, показывали пальцами, вытягивали шеи. Прасковья Степановна наблюдала из приоткрытой двери и беззвучно крестилась. Тамару вел Зубарев, она шла ровно, голову держала прямо, ни на кого не глядела.
На улице уже светало, небо из черного становилось темно-серым, потом пепельным. Пахло сырым асфальтом и прошлогодними листьями. На автобусной остановке мерзла бабка с авоськой, ждала первого рейса. На углу у бани одинокий дворник мёл тротуар. Методично, равнодушно, как и каждое утро. Обычное утро. Обычный советский город. Только в служебной Волге Зубарева на заднем сидении сидела девушка с пустыми серыми глазами и кровью на руках, которая только что связала троих мужчин и спокойно попила чаю. В машине она не произнесла ни слова, смотрела в окно всю дорогу.
Отделение располагалось в двухэтажном кирпичном здании на Советской улице, старое, облупившееся, с железными дверями и решетками на окнах. Зубарев провел Тамару через дежурную часть. Там уже сидел начальник, майор Лукьянов Петр Афанасьевич. Грузный, с красным лицом и залысинами, с постоянным выражением человека, которого всю жизнь что-то раздражает. Он посмотрел на Тамару, потом на Зубарева.
— Это она? Вот эта девчонка? Всех троих?
— Так точно, товарищ майор. Феназепам подмешала, потом связала, призналась сразу.
Лукьянов покачал головой.
— В кабинет номер три. Тех двоих в разные комнаты. Допрашивать отдельно.
Кабинет номер 3 был маленьким и мрачным, как большинство кабинетов советских отделений милиции. Стол, три стула, лампа под зеленым абажуром, бросающая желтый круг на исцарапанную поверхность стола. Стены казенные, бежевые, пошедшие пузырями. Ржавая батарея в углу грела едва-едва. Окно зарешоченное, за ним уже светлело небо. Тамара села, положила руки на стол, посмотрела на Зубарева.
— Можно закурить?
Он протянул пачку Беломора. Она взяла, наклонилась к огоньку зажигалки, глубоко затянулась.
— Спасибо. Давно хотелось нормально покурить. Без спешки.
Паршин принес бланки протоколов и включил диктофон.
— Называйте полностью. Фамилия, имя, отчество, год рождения.
— Кузнецова Тамара Владиславовна, — сказала она ровно. — 1964 года рождения. 25 лет.
— Место работы?
— Завод имени Кирова. Токарь третьего разряда.
— Образование?
— 8 классов. Школа-интернат номер 6.
— Судимости?
— Нет.
— Прописка?
— Комсомольская, 9, квартира 31.
Паршин отложил ручку, наклонился вперед.
— Тамара, расскажите все с самого начала. Как вы познакомились с Аркадием Мельниченко?
Она откинулась на спинку стула, посмотрела в потолок. Там расплывалось желтое пятно от старой протечки.
— Год назад на заводе. Он работал в соседнем цехе. Слесарем. Симпатичный был, веселый. Начал ухаживать, цветы приносил, в кино водил. Я думала, — она усмехнулась коротко и горько, — думала, это любовь. Наивная была.
Пауза.
— Через три месяца предложил съехаться. Сказал, что у него кооперативная однушка, родители помогли взять. Я согласилась. Что мне было терять? Жила в общежитии, 12 человек в одной комнате. А тут своя квартира, любимый мужчина. Казалось, вот оно, начинается настоящая жизнь.
Первый месяц все шло хорошо. Аркадий был внимательным, ласковым, я готовила, убирала, старалась. Думала семья, думала навсегда. Потом появились его друзья. Гришка, Сенька, Борька. Вместе с Аркадием служили в воздушно-десантных. Дембельнулись вместе, приехали в Свердловск. Сначала заходили редко, раз в неделю. Потом чаще. Потом почти каждый день. Пили, орали, музыку включали. Я терпела. Мужская дружба, думала. Бывает. Но потом стало другое.
Тамара затянулась.
— Они начали смотреть на меня не так, не как на женщину Аркадия, как на что-то другое. Появились шуточки, намеки. Гришка при мне однажды говорит Аркадию: «Тихая она у тебя, все молчит, все терпит». Тот засмеялся. Я пыталась поговорить с Аркадием. Сказала, что мне неприятно, что хочу, чтобы они реже приходили. Он разозлился. Сказал, мол, это его квартира, его друзья. Не нравится? Катись. А куда катиться? Прописка уже здесь. В общежитии места нет. Очередь на два года. Родителей нет. Я из детдома. Некуда идти. Совсем некуда.
В кабинете стало тихо. Паршин не писал. Просто слушал.
— Первый раз случилось через месяц после того, как я переехала. Аркадий пришел в половине второго ночи. Пьяный, с Гришкой и Борькой, я уже спала. Ворвались в спальню, включили свет. Аркадий говорит:
— Вставай, гостей встречай.
Я встала, накинула халат, пошла ставить чайник. Слышу, в комнате смеются. Бутылки открывают. Потом Аркадий позвал. Я пришла.
— Садись с нами, — говорит. Гришка налил водки. Я отказалась.
— Пей, раз наливают, — сказал Аркадий. Я выпила. Голова сразу закружилась. Непривычная я. Потом Аркадий говорит:
— Раздевайся.
Пауза долгая. Тамара смотрела на огонек папиросы.
— Я переспросила. Он повторил: «Раздевайся, покажи ребятам, какая у меня женщина». Я сказала, что не буду, что это неприлично. Он встал, подошел и ударил по лицу. Сильно. Я упала со стула, наклонился надо мной. «Раздевайся». Я разделась, стояла перед ними голая и плакала. Они смотрели, обсуждали. Гришка сказал: «Грудь маловата, зато все остальное ничего». Борька что-то добавил похожее. Смеялись. Аркадий потом обнял меня. Говорит: «Ну чего ревешь? Мы же свои. Ребята теперь знают, что у меня есть. Гордиться должна».
Рука Тамары чуть дрогнула. Первый раз за весь разговор.
— После этого я неделю искала выход. Общежитие, очередь на два года. Родственников нет, подруг близких нет. Из детского дома выходишь в 16 лет, и ты один в целом мире. Совсем один. Я осталась. Думала: может, больше не повторится. Может, Аркадий опомнится.
Она умолкла.
— Не опомнился. Стало хуже.
Паршин налил ей воды из графина. Она выпила жадно, благодарно кивнула.
— Через неделю пришли снова. Аркадий, Гришка, Сенька. Борьки не было. Пили. Аркадий позвал меня в спальню. Я пошла. Думала, поговорить хочет наедине. А там Гришка лежал на нашей кровати. Аркадий говорит: «Гришка давно на тебя смотрит. Я же друга не могу обидеть. Сделай ему приятное».
Я не поверила». Говорю: «Ты что несешь?! Это безумие». Он спокойно так: «Ничего не безумие. Обычное дело. Мы в армии всем делились. Ты моя, значит и ребят тоже». Я закричала, побежала к выходу. Сенька схватил меня в коридоре, запер в ванной. Я билась в дверь, кричала, устала, опустилась на пол. Через час открыли. Гришка стоял в дверях и улыбался. Я плюнула ему в лицо.
Голос у Тамары стал тише, монотоннее. Как бывает, когда рассказываешь чужую историю, потому что свою уже невозможно.
— Он вытер плевок рукавом, зашел в ванную, закрыл дверь на крючок. Что было дальше, не буду подробно, скажу только одно. Он силой взял меня. Там, на полу ванной. А Аркадий с Сенькой сидели в комнате, пили водку, слушали магнитофон. Они слышали мои крики, никто не пришел.
В кабинете стояла такая тишина, что было слышно, как за стеной кто-то ходит по коридору.
— После этого я лежала на полу в ванной, наверное, часа два. Потом приползла в спальню. Аркадий лег рядом, обнял. Говорит: «Видишь, все нормально, ничего страшного не произошло, мы же своя компания». Захрапел. А я лежала с открытыми глазами до самого утра и смотрела в потолок. Думала: «Как? Как человек может вот так? Или он всегда таким был? А я просто не видела».
Тамара потушила окурок, взяла новую папиросу, но не закурила, просто держала.
— Дальше стало хуже. Они поняли, что я никуда не денусь, что буду терпеть. И начали. Приходили, когда хотели, делали, что хотели. Иногда все вместе, иногда по одному. Аркадий иногда фотографировал, говорил для памяти. Борька однажды сказал: «У Аркашки все есть, телевизор цветной, магнитофон импортный и женщина общая. Хорошо живет мужик». Они смеялись, а я перестала быть человеком, стала вещью, игрушкой, которую можно взять и поставить обратно.
Зубарев смотрел на нее. 20 лет службы. Видел всякое, но слушать это было физически больно.
— На заводе ходила как зомби. Начальник цеха несколько раз спрашивал, что случилось. Я говорила: «Устала, все нормально». Подруга Маша заметила синяки, спросила. Я сказала: «Ударилась». Она не поверила, но расспрашивать не стала. У каждого свои проблемы. Я начала думать о смерти. Каждый день думала, как лучше это сделать. Таблетки копила.
— Феназепам? – тихо уточнил Паршин.
— Да, врач из поликлиники выписал, когда я пришла к нему, сказала, что не сплю. Он посмотрел на меня внимательно, спросил: «Тебя кто-то бьет?» Я мотнула головой. Он вздохнул, выписал рецепт, сказал: «Если что, приходи». Я копила таблетки, думала, наберется достаточно, приму все сразу. Засну, не проснусь. Но потом подумала, а почему я должна умирать? Я же ни в чем не виновата. Виноваты они. Они и должны ответить. Не я.
Она, наконец, закурила ту папиросу, что держала в пальцах.
— И тогда я начала думать иначе.
Паршин положил ручку на стол, посмотрел на нее долгим взглядом.
— Когда именно вы начали планировать?
— Две недели назад. Произошло то, после чего я поняла: или они, или я. Третьего не дано.
— Что произошло?
Тамара медленно подняла левую руку, показала мизинец и безымянный.
— Видите? Неправильно срослись. Кривые. Борька сломал в тот вечер. Они все четверо пришли. Аркадий, Гришка, Сенька, Борька. Принесли пять бутылок водки и два блока портвейна. «Праздник», — говорят. «Какой праздник?» «Да просто. Живем, радуемся». За сорок минут напились в хлам. Пьяные в тот раз были другими, раньше хотя бы что-то человеческое оставалось, а в этот раз настоящие звери. Борька схватил мою руку и согнул пальцы назад. Хрустнуло. Я закричала. Он засмеялся.
Она помолчала, смотрела в стену.
— Утром я очнулась на полу в коридоре, голая, вся в синяках и крови. Они спали в комнате, на диване, на полу, храпели, довольные. Я встала с трудом, дошла до ванной, посмотрела в зеркало, не узнала себя. Опухшее лицо, разбитая губа, заплывший глаз. Следы от пальцев на шее, волосы клочьями. Я смотрела и думала: если я ничего не сделаю, они меня убьют. Не сегодня, не завтра, но убьют. Просто забьют до смерти в одну из пьянок. И тогда я решила: раз мне все равно умирать, пусть лучше они ответят за все.
Зубарев поймал себя на том, что давно не делает пометок в блокноте. Просто слушает.
— Я перебирала варианты. Ножом не смогу. Они здоровые, силы не хватит. Отравить насмерть нужен яд. А где взять? Поджечь, пока спят, сама сгорю вместе с ними. И тогда я вспомнила про феназепам. Больше ста таблеток у меня уже было. Я сходила в библиотеку, попросила медицинский справочник, почитала. Большая доза феназепама – глубокий сон на несколько часов. С алкоголем эффект усиливается многократно. Я поняла. Вот оно. Провода взяла с завода? Из ремонтного цеха. Медный многожильный кабель, толстый. Сказала мастеру, что нужен кусок для домашнего ремонта. Он дал, не спросив. Скотч купила в хозяйственном, спрятала все под одеялами в шкафу, ждала подходящего момента. И он наступил вчера вечером.