Я вспоминаю девчонку, что лежит в траве на краю оврага и мечтательно смотрит в небо. Сейчас таких почти не встретишь — у всех глаза в экраны уткнуты. А тогда, в нашем посёлке, это было обычное дело.
Эту историю я так и не смог превратить в рассказ. Всё, что у меня есть — картинка, застывшая в памяти, и сожаление, которое с годами не уходит, а только обрастает коркой, как старая рана.
Её звали Аля. Она была тощей, веснушчатой, с вечно ободранными коленками и косичками, из которых вечно лезли соломинки. Всё лето она пропадала на задах огородов, где земля обрывалась в овраг. Овраг этот был глубокий, поросший лозой и чертополохом, и взрослые вечно гоняли оттуда ребятишек, стращая змеями да шальной веткой, что могла обвалиться. Но Алька не боялась.
Она находила место, где склон был пологим, а трава — выше её макушки, и ложилась на спину, раскинув руки. Сверху был виден только клочок неба — узкая полоса между склонами, поросшими кустарником. Но для Али этого было достаточно.
— Смотрите, — говорила она мне, когда я, уже взрослый парень, проходил мимо по тропинке с удочками. — Смотрите, какая синь. Прямо как настоящий океан.
Я снисходительно усмехался. Какое там море? Глина, грязь, лопухи. Но она смотрела на меня снизу вверх своими серыми, почти прозрачными глазами, и в них было что-то такое, отчего усмешка застревала в горле.
— А я когда вырасту, уеду на океан, — говорила она уверенно, как о решённом деле. — Там вода синяя-синяя, до самого горизонта. И пахнет солью. Я буду сидеть на берегу и смотреть. Весь день. Каждый день.
Она рассказывала об океане так, будто уже там побывала. Знала, что вода горькая, что волны шумят по-особенному — не как вёслами по реке, а тяжело, глубоко, всем телом. Рассказывала про приливы и отливы, про корабли, что уходят за край земли, про ракушки, в которых слышен голос моря. Откуда она это брала? Книжки в сельской библиотеке, телевизор, который ловил три канала, да картинки в старом журнале «Вокруг света», который её мать принесла из городской парикмахерской. Вот и всё.
— Аля, ты бы хоть дневник принесла, — говорю я как-то. — Записывай свои мечты.
— А я и так запоминаю, — отвечает. — У меня всё внутри записано. Не вырвать.
Она лежала так часами. Иногда я думал — не спит ли? Нет, глаза открыты. Грудь мерно поднимается и опускается. Она дышала вместе с небом. Или небо дышало вместе с ней. В такие минуты она сама становилась частью этой синевы — тоненькая, светлая, почти невесомая. Казалось, ещё немного — и оторвётся от земли, поплывёт вверх, туда, где облака похожи на материки.
Лето кончилось. Я уехал учиться в город, потом завертелось-закрутилось: работа, семья, свои берега, далёкие от океана. О посёлке вспоминал редко, об Але — почти никогда.
А через пятнадцать лет случилось мне там оказаться. Дом матери продавали, надо было порядок навести. Посёлок изменился — одичал, обезлюдел, будто время здесь не шло, а отступало, сдавая позиции сорнякам и глуши.
Овраг зарос так, что и не подойти. А тропинка, по которой я когда-то ходил на рыбалку, превратилась в едва заметную стёжку. И всё же я нашёл то место. Трава была по пояс, лопухи — с зонт. Небо нависало над оврагом той же синей полосой, и оно — странное дело — совсем не изменилось. Такое же яркое, глубокое, бесконечное.
Я постоял, посмотрел вверх, и вдруг мне показалось, что вот сейчас из травы поднимется веснушчатая девчонка и скажет: «Смотрите, какая синь. Прямо как настоящий океан».
Но никто не поднялся.
В поселковом магазине, где пахло дрожжами и скукой, я спросил про Алю. Продавщица — когда-то она была моей одноклассницей, а теперь тётя с тяжёлым лицом и руками, которые мыли полы в школе, пока я учился — пожала плечом.
— Аля? А, Лукерьина дочка? Да здесь она. Вон за почтой живёт. Вышла замуж за Кольку Кривого, он на ферме работает. Детей трое. Второго, кажись, Витькой зовут. А может, Сашкой.
— А на океан? — вырвалось у меня. — Она не уехала?
Продавщица посмотрела на меня так, будто я спросил, не летала ли Аля на Луну.
— Какой океан? — переспросила она. — Ты чего, сдурел? Тут до райцентра сорок километров, и то автобус раз в день. А она — с тремя-то? Да и Колька её никуда не пустит. У него хозяйство.
Я нашёл её дом — покосившийся, с железной крышей, заросший сиренью до самых окон. Во дворе на верёвке сохло разноцветное бельё, под ногами возились куры. Аля вышла на крыльцо — и я её не узнал.
Она стала широкой, осанистой, с гладким, будто выстиранным лицом. Волосы спрятаны под платок, руки в трещинах, пальцы узловатые. В глазах — та же серость, что и прежде, но теперь она была не прозрачной, а мутной, как вода в луже после дождя.
— Здравствуйте, — сказала она. Голос был низкий, прокуренный. — Вы к кому?
Я назвался. Она не сразу вспомнила, потом лицо её чуть ожило.
— А-а, писатель, — сказала без насмешки, без уважения — просто констатировала факт. — Заходите. Чай будете?
Мы сидели на кухне, где пахло щами и кошкой. Чай был крепкий, до черноты, с сахаром вприкуску. Аля рассказывала про детей, про мужа, который пил, про корову, которую пришлось зарезать в прошлом году, потому что кормить было нечем. Говорила ровно, без жалоб, как будто пересказывала чужую жизнь.
Я слушал и смотрел в окно. За ним, сквозь сиреневые ветки, угадывался овраг.
— А помнишь, — спросил я, когда пауза затянулась, — как ты в овраге лежала? В траве. В небо смотрела. Говорила, что на океан уедешь.
Аля помолчала. Долго. Так долго, что я успел допить чай и подумать, не обидел ли её.
— Помню, — сказала она наконец. И улыбнулась — странной, отсутствующей улыбкой, которой не было места на этом широком, усталом лице. — Там трава знаешь какая была? Высокая. И небо… такое синее. Я тогда думала: если долго смотреть, оно тебя заберёт. Унесёт куда-нибудь. К океану, например.
— А теперь смотришь?
— Куда? — Она кивнула в сторону окна. — Там теперь всё заросло. Да и некогда. Утром встаёшь — коровы, куры, дети, мужа собрать, обед сварить. Вечером падаешь — и спишь. Не до неба.
Она помолчала, покрутила в руках пустую чашку.
— Я ведь даже не жалею, — сказала она тихо. — Не то чтобы. Просто иногда, когда дождь идёт, или ветер сильный — такой, что провода гудят, — мне кажется, что это океан шумит. Глупо, да?
Я хотел сказать, что нет, не глупо. Хотел сказать, что понимаю. Но слова застряли.
Я уехал на следующий день. Сидел в автобусе, смотрел на поля, на леса, на редкие деревни, и думал об океане, которого Аля так и не увидела. О том, как мечта, выношенная годами, растворяется в быту, как соль в воде — но вода от этого становится солёной. О том, что, может быть, она всё-таки его увидела. В той синеве над оврагом, в гудении проводов, в долгом, бесконечном ожидании, которое стало её жизнью.
А может, и нет.
Я так и не написал этот рассказ. Всё, что у меня есть — картинка. Девочка лежит в траве на краю оврага. Над ней — синее-синее небо. Оно бесконечное, как океан, которого она никогда не увидит. И оно смотрит на неё так же пристально, как она на него.
Я пишу эти строки, а за окном — серая стена дождя. И мне кажется, что я слышу шум прибоя. Глупо, да?
Но если это и глупость, то та, ради которой стоило жить.