Автозак раскачивало на ухабах так, что ржавые борта звенели, как колокола. Зара сидела в углу, привалившись спиной к холодному железу, и смотрела в щель между створками двери. Там, за сеткой, плыла серая февральская равнина, перерезанная полосами леса, и небо висело низкое, будто вот-вот сядет на крышу.
Её везли уже третьи сутки. Сначала этап из следственного изолятора областного центра, потом пересылка, потом снова дорога. Женщин в машине было четверо, но они молчали, и Зара была рада тишине. Она знала, что скоро тишина кончится.
Машина замедлила ход, взвизгнула тормозами, и послышался голос конвоира:
— Приехали, артистки. Просьба не беспокоиться.
Смех был грубым, но Зара не обиделась. Она сунула руку за пазуху и нащупала пальцами маленький кожаный мешочек на сыромятном ремешке. Амулет грел живот, хотя тело давно озябло. Она провела по мешочку ногтем, услышала, как внутри тихо звякнули монеты и стекляшки, и успокоилась.
Ворота открывали долго. Зара слышала лязг засовов, лай собак, команды, которые отдавались эхом. Потом автозак дернулся, въехал, остановился. Снаружи застучали сапоги по бетону, и дверь распахнулась.
Холод ударил в лицо. Зара сощурилась, выходя на свет. Она сразу увидела вышки по углам забора, колючую проволоку, которая вилась спиралями, и серое длинное здание с редкими окнами. В воздухе пахло углем и машинным маслом.
— Выходи по одному! Руки на головах, построиться!
Она выполнила команду, не торопясь. Ладони замёрзли, но она держала их на затылке ровно, как учили на этапе. Из машины вывели остальных — двух женщин постарше и одну совсем молодую, которая плакала, не переставая.
В приёмном помещении было светло и жарко от батарей. Зара прищурилась, привыкая к теплу. Дежурный — капитан с мясистым лицом — сидел за столом, перебирая бумаги. Рядом стояли два прапорщика: один низкий, с бровями вразлёт, другой высокий и худой, с вечно улыбающимся ртом.
— Кто такая? — спросил капитан, не поднимая головы.
— Зара Романовна Ковалёва, — ответила она спокойно. — Статья сто шестьдесят семь, часть вторая.
— Поджог, — протянул капитан, поднимая глаза. — Молодая, а уже такая злая. Давай на досмотр.
Высокий прапорщик — на бейджике значилось «Кузнец» — кивнул в сторону кабинки. Зара знала эту процедуру. Она вошла за шторку, разделась, выложила вещи на деревянную полку. Кузнец стоял сбоку, не глядя на неё, но следил за руками. Женщина-инспектор в синем халате проверяла одежду, заглядывала в швы, прощупывала подкладку.
— Это что? — инспектор ткнула пальцем в мешочек на шее Зары.
— Амулет.
— Снять.
— Нельзя.
Инспектор нахмурилась, повернулась к шторке.
— Товарищ старший прапорщик, у неё нательный предмет. Отказывается снимать.
Кузнец отодвинул шторку, вошёл. Он был выше Зары на голову, и ему пришлось наклониться, чтобы разглядеть ремешок.
— Я сказал — снять.
— Это не положено, — Зара смотрела ему прямо в глаза. — Амулет при мне с рождения. Снимешь — беда придёт.
Кузнец усмехнулся. Он протянул руку, чтобы схватить ремешок, но Зара перехватила его запястье. Хватка у неё была крепкая, неожиданная для такой тонкой руки.
— Не трожь, — сказала она тихо. — Я сама его отдам, если надо, начальнику. А тебе он не по чину.
В кабинке повисла тишина. Кузнец покраснел, дёрнул рукой, но Зара разжала пальцы сама. Она сняла амулет через голову, положила на полку рядом с вещами. Сказала:
— Пиши в описи: личное, кожаный мешочек. Не потеряй.
Кузнец сжал челюсти, но промолчал. Инспектор торопливо записала амулет в протокол, завернула его в тряпицу и убрала в пластиковый пакет.
Когда Зара вышла из-за шторки, капитан за столом уже подписывал направление.
— Камера номер шесть, отряд первый, — он бросил бумажку Кузнецу. — Проводи.
По коридору они шли долго. Пол был скользкий, стены выкрашены в грязно-зелёный цвет. За каждой дверью гудели голоса, кто-то пел, кто-то ругался. Зара считала шаги, запоминала повороты. Кузнец шёл впереди, его сапоги стучали ровно, как метроном.
— Сюда, — он толкнул тяжёлую железную дверь с глазком.
В камере было душно и тесно. Двухъярусные кровати стояли в два ряда, между ними едва протиснуться. На нарах сидели женщины, кто-то лежал, кто-то стоял у окна. Все повернулись к вошедшей.
— Новичок, — сказал Кузнец равнодушно. — Разбирайтесь сами.
Дверь захлопнулась, замок щёлкнул.
Зара стояла у порога, оглядывая камеру. Она быстро считала лица: здесь было человек пятнадцать, может, двадцать. Женщины разного возраста — от молодых, почти девочек, до седых, с глубокими морщинами. На всех — серая роба, на ногах — тапочки или ботинки.
С дальней лежанки спустилась женщина. Она была невысокой, но широкой в плечах, с короткой стрижкой и тяжёлым взглядом. На её руке синела наколка — купола церкви, а ниже — надпись «Стерва». Женщина подошла вплотную, обошла Зару кругом, разглядывая, как лошадь на ярмарке.
— Цыганка, — сказала она негромко. — А в законе кто?
— Сама по себе, — ответила Зара.
— Здесь никто сам по себе. — Женщина усмехнулась, показав жёлтые зубы. — Я здесь старшая. Меня Стервой кличут. Поняла?
— Поняла, — кивнула Зара.
Стерва отошла, села на свою лежанку, кивнула на свободное место в углу, у параши.
— Твоё пока там. Вещей нет?
— Всё изъяли на досмотре.
— Значит, будешь работать, чтобы вещи получить. У нас свои порядки, цыпа. Сказали с тобой разобраться.
Зара прошла к угловой койке, села, не снимая ботинок. Женщины вокруг переглядывались, но молчали. Она чувствовала их взгляды — колючие, настороженные. Никто не подошёл, не спросил, как зовут.
Прошло около часа. За окном стемнело, в камере зажгли верхний свет — тусклый, жёлтый, от него болели глаза. Зара сидела неподвижно, сложив руки на коленях. Она слышала, как за её спиной шептались, кто-то ходил, звякала кружка.
— Стерва, — раздался голос с верхней койки. — Может, не надо? Ну её, цыганку, пусть спит.
— Молчать, — ответила Стерва. — Порядок есть порядок.
Она поднялась, достала из-под матраса что-то маленькое, зажала в кулаке. Подошла к Заре.
— Вставай.
Зара встала.
— У нас в камере каждый новенький проходит проверку. Отвечаешь за себя. Если ты не вор и не мокрушница, докажи.
Стерва разжала пальцы. На её ладони лежала старая бритва без рукоятки — кусок лезвия, обмотанный изолентой.
— Возьми.
— Зачем? — спросила Зара, не двигаясь.
— Прописка такая. Или ты режешь Стерву, или Стерва режет тебя. Или ты отказываешься — тогда будешь жить в сортире, пока не передумаешь.
Женщины замерли. Молодая, что плакала на этапе, всхлипнула и закрыла лицо руками.
Зара смотрела на бритву. Она не взяла её, но и не отступила. Вместо этого она подняла глаза к потолку, к лампе, которая висела на проводе и мерно гудела.
И начала петь.
Голос у неё был низкий, тягучий, он заполнил камеру, как вода заполняет пустой кувшин. Зара пела на своём языке, слова были древние, тяжёлые, и в них не было ни просьбы, ни страха. Она пела о дороге, которая не кончается, о костре, который горит даже под дождём, о руке, которая помнит чужое тепло.
Свет в лампе начал мерцать.
Сначала никто не заметил. Но потом лампа замигала чаще, загудела на другой ноте, и все подняли головы. Стерва стояла с бритвой в руке и смотрела на потолок. Её лицо стало серым.
Лампа дёрнулась, вспыхнула ярко, и стеклянный колпак лопнул с сухим треском. Осколки посыпались вниз, кто-то вскрикнул, женщины шарахнулись к стенам. Свет погас, остался только тусклый аварийный — красный, как уголь.
В темноте голос Зары оборвался.
Через несколько секунд в коридоре застучали сапоги, загремел замок. Дверь распахнулась, внутрь ворвался Кузнец с фонарём, за ним — ещё двое.
— Что здесь? — рявкнул он. — Свет почему вырубился?
— Лампа лопнула, — ответил кто-то из женщин.
Кузнец посветил фонарём по камере. Луч скользнул по лицам, по осколкам на полу, по Стерве, которая всё ещё стояла с бритвой в руке, и остановился на Заре. Она сидела на лежанке, как ни в чём не бывало, сложив руки на коленях.
— Это она, — сказал Кузнец тихо, но Зара услышала.
Он подошёл, наклонился, взял её за подбородок.
— Фокусница, да?
Зара посмотрела на него. Фонарь бил в лицо, но она не щурилась.
— Убери руки, — сказала она спокойно. — Не твоего ума дело.
Кузнец отпустил её, выпрямился. Он перевёл взгляд на Стерву, на бритву, но ничего не сказал. Только бросил дежурному в коридор:
— Замените лампу. И пусть ремонтник посмотрит проводку.
Когда охрана ушла, дверь снова заперли. В камере зажгли свечу — кто-то достал огарок, прилепил к табурету. Женщины молчали. Стерва отошла к своей лежанке, спрятала бритву под матрас и легла лицом к стене.
Зара сняла ботинки, подтянула колени к груди, обхватила их руками. Она знала, что это только начало. Наверху, в дежурке, охрана смотрела на мониторы, переговаривалась и смеялась, разбирая, как «цыганка чуть не спалила зону».
Но Зара знала, что они перестанут смеяться. Очень скоро.
Она закрыла глаза и стала ждать утра.
В дежурной части было тепло и сытно пахло перегоревшим чаем и махорочной самокруткой. Старшина Кузнец сидел за столом, привалившись спиной к стене, и крутил в пальцах зажигалку. Напротив него младший лейтенант Петренко склонился над монитором, перематывая запись с камер внутреннего наблюдения. На экране мелькали серые фигуры, потом изображение остановилось.
— Ну-ка, глянь, — Петренко ткнул пальцем в экран. — Опять наша цыганка.
Кузнец лениво поднялся, подошёл, заглянул через плечо. На записи было видно, как в камере номер шесть гаснет свет, женщины шарахаются в стороны, а новенькая сидит на лежанке, сложив руки на коленях.
— Проводка старая, — сказал Кузнец равнодушно. — Я электрику говорил, пусть меняет.
— Проводка, — усмехнулся Петренко. — Ты её в лицо видел, когда она эту песню свою затянула? У меня мурашки по спине, и я там не стоял.
— Сопли распустил, — Кузнец вернулся на своё место, похлопал по карманам в поисках спичек. — Баба как баба. Молодая, глупая. Думает, если в таборе нагадала кому-то, то здесь прокатит.
— А лампу кто разбил?
— Стекло от перепада температур. Трещина была, я видел.
Петренко покачал головой, но спорить не стал. Он переключил камеру на другой отряд, потом на коридор, потом на штрафной изолятор. В динамиках было тихо, только иногда проходил надзиратель с ключами, и железо позвякивало.
В дверь постучали. Вошёл дежурный по колонии — капитан, тот самый, что принимал Зару вечером. Он был без шапки, с красным лицом, пахло от него морозом и спиртом.
— Докладную пишите, — сказал он, не здороваясь. — На цыганку.
— За что? — спросил Кузнец.
— За нарушение режима. Устроила представление в камере. Пусть посидит в холодной пару дней, подышит. Остынет.
Кузнец переглянулся с Петренко. Тот едва заметно улыбнулся.
— Есть, — Кузнец взял со стола чистый бланк, начал заполнять. — ШИЗО, значит.
— Туда её, — капитан зевнул, почесал щетинистый подбородок. — Пусть знает, где находится. А то песни тут, фокусы.
Он ушёл, оставив за собой запах перегара. Петренко дождался, пока шаги стихнут в коридоре, и сказал:
— А может, не трогать её? Ну её, цыганку. Мало нам проблем.
— Какие проблемы? — Кузнец дописал бумагу, поднялся. — Свет мигнул, и всё. Думаешь, она колдунья какая? Нет, Петренко, это всё театр. Я таких видал. Прижми пальцем — сразу забудет про свои фокусы.
Он взял ключи, вышел в коридор. Петренко остался сидеть, глядя на монитор. На экране камера номер шесть была тёмной, только красный аварийный свет подсвечивал лица женщин. Они сидели неподвижно, как на старой фотографии.
Забрали Зару под утро.
Она спала, свернувшись калачиком на голом матрасе, когда дверь открылась и в проёме появился Кузнец с двумя конвоирами. Он щёлкнул выключателем — новая лампа горела ярко, без мигания.
— Подъём, Ковалёва. С вещами на выход.
Зара села, потёрла лицо. Она не удивилась, не спросила, за что. Только наклонилась, зашнуровала ботинки и встала. Женщины в камере притихли, кто-то отвернулся к стене, кто-то смотрел из-под одеяла. Стерва лежала на своей лежанке, не двигаясь, но Зара чувствовала её взгляд — тяжёлый, ненавидящий.
В коридоре Кузнец шёл впереди, конвоиры сзади. Пол под ногами скользил, и эхо от шагов разлеталось по всему корпусу. Они спустились на первый этаж, прошли через железную дверь с огромным засовом и оказались в коротком коридоре, где пахло сыростью и хлоркой.
— Заходи, — Кузнец открыл одну из дверей.
Камера штрафного изолятора была маленькой — шаг в ширину, два шага в длину. Голые стены, бетонный пол, деревянные нары без матраса, в углу дырявое ведро. Наверху, под потолком, узкое окно с решёткой, через которое сочился серый рассвет.
Зара вошла, села на нары. Дверь закрылась, провернулся ключ.
— Суточное содержание в ШИЗО, — сказал Кузнец через глазок. — Будешь умной — выпустят раньше.
Она не ответила.
Сутки тянулись медленно. В камере было холодно, батареи не работали, и сырость поднималась от пола, пробирала до костей. Зара сидела, поджав ноги, и смотрела на полосу света, которая медленно ползла по стене от окна. Она думала о том, как устроена эта колония: железо, бетон, порядок, который держится на страхе. Но страх здесь был не тот, что в таборе. Там боялись крови и рода, а здесь боялись нарушить правило, которое написал кто-то другой.
Под вечер она услышала шаги. Кто-то шёл по коридору медленно, останавливался у каждой двери, потом шёл дальше. Шаги приблизились, замолкли у её камеры. Зара не шевелилась, только повернула голову.
В глазке что-то мелькнуло, потом тихий голос сказал:
— Эй, цыпа. Живая?
— Живая.
— Я Маня. Меня Бабой Маней здесь кличут. Сижу в тридцать седьмой, через стенку.
Зара замолчала, прислушиваясь. Голос был старый, сиплый, но живой.
— За что тебя? — спросила Баба Маня.
— Лампу разбила.
— Слышала. Стерва рассказывала. Говорят, ты спела — и свет погас.
— Не я спела. Лампа сама.
— Не темни, цыпа. Я здесь двадцать пять лет. Видела всякое. Колдуний тоже видела. Ты не колдунья. В тебе сила другая. Родовая.
Зара не ответила. Она поднялась с нар, подошла к двери, приложила ухо к холодному железу.
— Ты кто такая, Баба Маня?
— Сижу за тройное, — голос стал тише, будто женщина боялась, что её услышат. — Мужей своих порезала. Двух. Третий сам с ножом полез, я его, дурака, прикрыла. Дали срок. А потом ещё добавили за побег. Вот и сижу.
— Зачем ты здесь со мной говоришь?
— А ты догадайся.
Зара помолчала. Потом сказала:
— Про начальника вашего хочешь спросить.
Баба Маня засмеялась — глухо, с присвистом.
— Умная. Да, про Громова. Полковника нашего. Видела я, как ты на него смотрела, когда тебя вели. Будто знаешь что-то.
— Не знаю. Чую.
— Что чуешь?
Зара отступила от двери, села на нары, прислонилась спиной к стене. Голос через стенку был слышен и так, глухо, но отчётливо.
— У него рука болит, — сказала Зара негромко. — Левая. Болит давно, много лет. Не лечится ничем.
Баба Маня замолчала. Тишина затянулась, и Зара уже подумала, что старуха ушла, но голос раздался снова — совсем тихо, почти шёпотом:
— Откуда знаешь?
— Чую, говорю. — Зара закрыла глаза. — Он здесь недавно. Лет десять, не больше.
— Двенадцать, — поправила Баба Маня. — Он пришёл сюда через год после того, как случилось.
— Что случилось?
— А ты не знаешь?
— Если бы знала, не спрашивала.
Баба Маня кашлянула, откашлялась. Потом заговорила, и голос её стал ровным, как будто она читала старую, много раз пересказанную историю:
— Лет тринадцать назад, до меня здесь другой начальник был, старый, больной уже. При нём всё было тихо. А потом Громова прислали, майора тогда. Молодой, злой. Хотел порядок навести. И навёл. Только у него рука… Он её при людях прятал всегда. В перчатке, даже летом. А мне один раз в медчасти показалось. Я тогда у зубного сидела, а он зашёл, руку бинтовал. Вся кисть в шрамах, скрюченная, и пятно там — чёрное, как подкова.
Зара открыла глаза. В камере стало темно, полоса света от окна исчезла.
— Пятно, говоришь, — она произнесла это медленно, обдумывая каждое слово.
— Ага. И он его всё время трёт, будто чешется. Или болит. Фельдшер говорила, что он каждую ночь к ней ходил, уколы просил. А потом перестал. Понял, что не помогают.
— Откуда у него это?
— Никто не знает точно. Ходили слухи… — Баба Маня запнулась, зашуршала одеждой. — Слухи разные. Один старый вор рассказывал, что Громов ещё до колонии служил в районе, там табор стоял. Цыгане. И якобы он туда с полицией ездил, постановление какое-то исполняли. А цыгане не хотели уезжать. Ну и… говорят, там пожар был. И старая цыганка, баронесса ихняя, перед смертью его прокляла. Рукой, в которой он факел держал.
Зара молчала. Она чувствовала, как в груди что-то сжалось, как будто невидимая рука схватила сердце и держит, не отпускает.
— Баба Маня, — сказала она тихо. — Та баронесса — как её звали?
— Не знаю. Кто говорит — Рада, кто говорит — Стефания. Давно было. Только вот в тот день, когда старая цыганка умерла, у Громова рука и заболела. Фельдшер рассказывала, он сам ей говорил. Проснулся ночью, а рука чёрная, и боль такая, что он кричал. С тех пор и мучается.
— И не снимается?
— Ничем. В Москву ездил, в Питер. Говорят, профессора смотрели, только плечами пожимали. Опухоль, говорят, идиотская, неоперабельная. А он не верит. Всё ищет, кто бы помог. Знахарей возил, бабок. Верит, что сглаз это.
Зара медленно выдохнула. Она подняла руку, коснулась шеи — там, где должен был висеть амулет. Пусто. Кожа была холодная, влажная.
— Он мою серьгу забрал? — спросила она.
— Какую серьгу?
— Амулет. На досмотре отобрали. У начальника?
— Не знаю, — Баба Маня помолчала. — Обычно всё ценное у начальника в сейфе. Может, у него.
Зара замолчала надолго. Баба Маня тоже не говорила, только дышала тяжело за стеной, иногда кашляла. Потом спросила:
— Ты зачем сюда пришла, цыпа?
— Меня привезли.
— Не про то я. Ты зачем к нам в колонию пришла? Чувствую я, не просто так. У тебя дело к Громову.
Зара не ответила. Она легла на нары, подложила руки под голову, уставилась в потолок, где плясали тени от решётки.
— Может, и есть дело, — сказала она наконец. — А может, так судьба.
— Судьба, — повторила Баба Маня. — Ладно, цыпа. Отсиди своё, потом увидим. Я здесь рядом, если что.
Шаги в коридоре зашаркали, потом стихли. Зара осталась одна.
На вторые сутки её выпустили. Кузнец открыл дверь, посторонился, пропуская в коридор.
— Иди, Ковалёва. Начальник решил, что хватит.
— Добрый начальник, — сказала Зара без улыбки.
— Не умничай. Пошли.
По пути в общую камеру она шла медленно, разглядывая стены, двери, таблички с номерами. Кузнец не торопил. На лестнице они разминулись с Петренко, который поднимался наверх с папкой в руках.
— Живая? — спросил Петренко, глядя на Зару.
— Живее вас, — ответила она.
Петренко усмехнулся, покачал головой, пошёл дальше. Кузнец толкнул дверь в коридор первого отряда.
В камере номер шесть всё было по-прежнему — те же нары, тот же запах, те же лица. Но когда Зара вошла, тишина стала другой. Женщины не отводили взглядов, но и не смотрели в упор. Кто-то подвинулся, освобождая место ближе к окну.
Стерва сидела на своей лежанке, обхватив колени руками. Она не поднялась, но Зара видела, как напряглись её плечи.
— Вернулась, — сказала Стерва. — И что, отсидела?
— Отсидела.
— И умнее стала?
— Нет, — Зара прошла к своему углу, села. — Я умной была.
Стерва усмехнулась, но в усмешке не было прежней уверенности. Она оглянулась на женщин, которые сидели рядом, и те опустили глаза.
Вечером, когда в камере выключили свет и осталась только дежурная лампа под потолком, Стерва подошла к Заре. Она держала в руке кружку с чаем, протянула.
— На, согрейся. В ШИЗО небось дуба дали.
Зара взяла кружку. Чай был тёплый, жидкий, но она выпила, не торопясь.
— Спасибо.
Стерва присела на корточки рядом, понизила голос:
— Ты это… с начальником не связывайся. Себе дороже.
— Это он тебе велел сказать?
— Сама говорю. — Стерва покрутила головой, оглянулась. — Он тут главный. И если ты думаешь, что песнями его возьмёшь, то нет. Он железный.
— Железный? — Зара поставила пустую кружку на пол. — Железо ржавеет.
— А ты не пробуй. Я тебя по-хорошему предупреждаю.
Зара посмотрела на Стерву. В полутьме лицо рецидивистки казалось старым, измождённым, и только глаза блестели — зло, настороженно.
— Ты боишься, — сказала Зара.
— Не боюсь, а знаю. Здесь свои порядки. Если Громов решит, что ты ему угрожаешь, он тебя сгноит. И меня заодно. А я срок досиживаю, мне лишнего не надо.
— Не будет тебе лишнего, — Зара откинулась на стену. — Если не полезешь.
— Ты мне угрожаешь?
— Предупреждаю. По-хорошему.
Стерва поднялась, посмотрела на Зару сверху вниз. Хотела что-то сказать, но передумала. Повернулась, пошла к своей лежанке.
Женщины в камере молчали, но Зара чувствовала, что они всё видели и слышали. Границы сместились. Стерва больше не была хозяйкой положения, но пока никто не знал, кто теперь хозяйка.
Зара легла, натянула на плечи куртку, закрыла глаза. Она думала о том, что Баба Маня сказала про начальника. Про пожар. Про старую баронессу. Про руку, которая болит двенадцать лет.
Рука, которая брала чужое.
Зара знала эту руку. Она ещё не видела её, но чувствовала за стенами, за бетоном, за десятками замков. Там, в кабинете, где сидит полковник Громов и трёт свою левую кисть, которую не может вылечить никто.
Скоро они встретятся. Зара знала это так же точно, как знала, что утро наступит. И когда они встретятся, она посмотрит на его руку.
А пока она лежала в темноте, слушала, как дышат во сне женщины, как за стеной ходит конвой, как гудит вентиляция. И ждала.
В дежурке Кузнец и Петренко смотрели на мониторы. Изображение с камеры номер шесть было чётким, но ничего интересного там не происходило: женщины спали, новенькая лежала с закрытыми глазами.
— Притихла, — заметил Петренко.
— Или затаилась, — ответил Кузнец. Он достал сигарету, прикурил, выпустил дым в потолок. — Слушай, а что там за история с Громовым? Старуха эта, цыганка… Правда?
Петренко пожал плечами.
— Бабкины сказки.
— А рука его? Ты видел?
— Видел. — Петренко поморщился. — Месяц назад, когда он бумаги подписывал, перчатку снял. Я случайно зашёл. Вся кисть скрюченная, кожа тёмная, и шрамы такие… будто ожог.
— И что, не лечится?
— Говорят, нет. — Петренко помолчал. — А эта цыганка… Она ведь тоже из тех мест, откуда он приехал.
Кузнец усмехнулся, но усмешка вышла натянутой.
— Не каркай. Прорвёмся.
Он переключил монитор на другой отряд, и камера номер шесть исчезла с экрана. Но в голове у него всё равно осталась картинка: женщина с закрытыми глазами, которая лежит на нарах и ждёт.
Чего она ждёт, Кузнец не знал. Но ему почему-то казалось, что ждать осталось недолго.
Вызов пришёл через три дня. Зара уже привыкла к распорядку: подъём в шесть, завтрак, работа в швейном цехе, обед, прогулка, ужин, отбой. Она работала молча, не поднимала головы, но всё видела. Видела, как за ней следят надзиратели, как женщины косятся на неё, как Стерва каждое утро обходит камеру, проверяя порядок, и каждый раз задерживает взгляд на Заре дольше, чем на других.
Утром, когда раздался стук в дверь и голос конвоира вызвал Ковалёву на выход, Зара не удивилась. Она спокойно заправила койку, поправила ворот робы и пошла к выходу.
— К начальнику, — сказал конвоир, молодой парень с прыщавым лицом. — Живо.
Коридоры были пусты. Зара шла, считая шаги, запоминая повороты. Поднялись на второй этаж, прошли мимо комнаты воспитательной работы, мимо канцелярии. Конвоир постучал в дверь с табличкой «Начальник исправительной колонии».
— Заходи.
Кабинет был большим, с высокими потолками. На стенах — портреты в рамках, флаг, шкафы с папками. Стол стоял у окна, за ним сидел мужчина в полевой форме без пиджака, при погонах полковника. Он не поднял головы, когда Зара вошла, продолжал что-то писать. Конвоир остался за дверью.
— Здравствуйте, — сказала Зара.
Громов поднял глаза. Ей показалось, что они у него светлые, почти бесцветные, и смотрят холодно, без всякого выражения. Лицо было гладко выбрито, волосы коротко стрижены, на висках седина.
— Здравствуйте, Ковалёва, — он отложил ручку, откинулся на спинку стула. — Садись.
Зара села на стул напротив стола. Она держала руки на коленях, сидела прямо, не сутулясь. Громов рассматривал её несколько секунд, потом заговорил:
— Значит, статья сто шестьдесят семь, часть вторая. Поджог. Четыре года общего режима. Не много для такого дела?
— Суд так решил.
— Суд решил. — Громов усмехнулся. — А я вот смотрю на тебя и думаю: зачем цыганке поджигать чужой дом? Ты не похожа на поджигательницу.
— А на кого похожа?
— Пока не пойму. — Он взял со стола личное дело, пролистал. — Романовна. Отец Роман? Где он?
— Умер.
— Мать?
— Жива.
— Где?
— Дома.
— Дома — это где?
— В таборе.
Громов положил дело на стол, сложил руки. Зара заметила, что левая рука лежит поверх правой, причём так, что кисть спрятана в рукаве. Перчатки не было, но и кожи не было видно — только пальцы, сжатые в кулак.
— Ковалёва, — сказал Громов медленно. — Здесь тебе не табор. Здесь колония. И порядки здесь мои. Ты в первую же ночь устроила представление, разбила светильник, попала в ШИЗО. Это не лучший способ начать срок.
— Светильник лопнул сам.
— Сам? — Громов приподнял бровь. — Ты хочешь сказать, что он по своей воле разбился?
— От старости.
— А песня? Тоже от старости?
— Песня не запрещена.
Громов помолчал. Он смотрел на Зару пристально, и в его взгляде было что-то изучающее, почти хирургическое.
— Ты знаешь, кто я?
— Начальник колонии.
— Я — человек, который решает, где тебе жить следующие четыре года. В нормальной камере или в ШИЗО. На лёгкой работе или на тяжёлой. С прогулками или без. Ты меня поняла?
— Поняла.
— Тогда слушай. В моей колонии тишина и порядок. Никаких песен, никаких фокусов, никаких разговоров с другими заключёнными о моей персоне. Ясно?
— Ясно.
Громов откинулся на спинку стула, и в этот момент Зара сделала то, чего он не ожидал. Она чуть подалась вперёд и глубоко вдохнула, прикрыв глаза, как зверь, который берёт след.
— Ты что делаешь? — спросил Громов, и в его голосе впервые прозвучало раздражение.
— Нюхаю, — ответила Зара спокойно. — Воздух у вас в кабинете тяжёлый. Болью пахнет. Старой, застарелой.
— Вон отсюда, — сказал Громов тихо, но так, что стекло в шкафу задребезжало.
Он резко дёрнулся, чтобы нажать кнопку вызова конвоя, и левая рука выскользнула из-под правой. Зара успела увидеть кисть: скрюченные пальцы, тёмную кожу, пятно в форме подковы между большим и указательным. Взгляд упал на это пятно, и внутри у неё всё оборвалось. Она узнала эту метку.
— Вон! — повторил Громов, уже не скрывая ярости.
Дверь открылась, вошёл конвоир. Зара поднялась, не торопясь, и пошла к выходу. У порога она обернулась. Громов сидел, прижимая левую руку к груди, и смотрел на неё так, будто видел призрака.
— До свидания, полковник, — сказала Зара.
В коридоре конвоир взял её за локоть, повёл обратно. Но Зара уже не замечала ни его, ни поворотов. Перед глазами стояла метка. Подкова. Такая же была на амулете, который отобрали при досмотре. Такая же была на руке у её бабки, когда та лежала на смертном одре.
— Стоять, — сказал конвоир у двери камеры. — Заходи.
В камере женщины подняли головы. Зара прошла к своей лежанке, села. Стерва, которая мыла кружку у бачка с водой, поставила посуду и подошла.
— Что, Громов вызывал?
— Вызывал.
— И что сказал?
— Сказал, чтобы я песен не пела.
Стерва хмыкнула, оглянулась на других.
— А ты что?
— А я сказала, что у него рука болит.
В камере стало тихо. Стерва медленно опустилась на корточки перед Зарей, заглянула в лицо.
— Ты что, дура? Он же тебя теперь сожрёт.
— Не сожрёт, — Зара посмотрела на Стерву спокойно. — Он испугался.
— Громов? Испугался? — Стерва покачала головой. — Цыпа, ты себе льстишь. Он никого не боится.
— Руки своей боится, — сказала Зара. — А я эту руку видела.
Женщины переглянулись. Кто-то подошёл ближе, кто-то встал с нар. Зара чувствовала, как воздух в камере меняется — страх уступает место любопытству.
— И что там с его рукой? — спросила женщина с верхней лежанки, та, что сидела за разбой.
— Не скажу, — Зара поднялась. — Не сейчас.
Стерва открыла рот, чтобы ответить, но в этот момент дверь камеры снова открылась. Вошли Кузнец и Петренко, а с ними двое надзирателей.
— Ковалёва, — сказал Кузнец. — Обыск.
— Зачем?
— Приказ начальника. Встать к стене.
Зара подчинилась. Обыск был долгим, тщательным. Её вещи вытряхнули на нары, перетрясли матрас, подняли половицы. Ничего не нашли — у неё ничего и не было, кроме казённой одежды. Но Кузнец делал своё дело молча, зло, и Зара видела, что это не просто обыск — это наказание.
Когда они ушли, в камере воцарился хаос. Вещи были разбросаны, матрасы свалены в кучу, вода из бачка вылита на пол.
— Видишь? — сказала Стерва, подходя к Заре. — Это он тебе показал. Кто здесь хозяин.
— Хозяин тот, кто руку свою вылечить не может, — ответила Зара.
Она нагнулась, подняла свой матрас, положила на место. Женщины молча последовали её примеру, не дожидаясь команды Стервы. Стерва это заметила, но ничего не сказала.
К вечеру пришла новая напасть. В камере перекрыли воду. Кран на раздаче не дал ни капли, и надзиратель, который принёс ужин, сказал коротко:
— Аварию устраняют. До утра ждите.
Без воды в душной камере было тяжело. Женщины пили из кружек остатки, кто-то начал ругаться. Стерва ходила вдоль нар, пыталась успокоить, но голос её звучал неуверенно.
Зара сидела на своей лежанке, закрыв глаза. Она не просила воды, не жаловалась. Она думала о том, что видела в кабинете. Метка. Подкова. Её бабка носила такую же на левой руке, и когда бабка умерла, метка не исчезла — она перешла на того, кто был рядом. На того, кто держал огонь.
Ночью, когда все уснули, Зара встала. Она подошла к бачку, провела рукой по сухому дну, потом подняла голову к потолку. И зашептала — тихо, одними губами.
Надзиратель, который смотрел в монитор, ничего не услышал. Но утром, когда женщины проснулись, бачок был полон. Вода была холодная, чистая, без ржавчины. Никто не мог объяснить, откуда она взялась. Кран по-прежнему не работал.
Стерва зачерпнула кружкой, отпила, поморщилась.
— Колдовство, — сказала она, но голос её дрогнул.
Зара улыбнулась и покачала головой.
— Не колдовство. Просто вода. Она всегда там, где нужно.
В тот же день в швейном цехе произошло то, что потом долго обсуждали по всей колонии.
Кузнец, который отвечал за производственный сектор, зашёл в цех проверить наряд. Женщины сидели за столами, шили мешки, как обычно. Зара работала в дальнем ряду. Кузнец прошёл мимо, задел её плечом, толкнул нарочно.
— Шевелись, — сказал он. — Не на гастролях.
Зара подняла голову, посмотрела на него. Кузнец хотел что-то добавить, но почувствовал резкую боль в левой руке, там, где он её приложил к плечу Зары. Он отдёрнул руку, посмотрел — на коже проступило красное пятно, которое быстро темнело, наливалось багровым.
— Что это? — спросил он, глядя на Зару.
— А я знаю? — ответила она. — Может, испугались чего.
Кузнец вышел из цеха, держась за руку. К вечеру на тыльной стороне ладони проступил чёткий отпечаток — пять пальцев, как будто кто-то сжал её железной хваткой. Сыпь не проходила, чесалась, и фельдшер только разводила руками.
— Аллергия, — сказала она. — Или крапива.
— Где в цеху крапива? — зло спросил Кузнец.
— Не знаю. Помажем, пройдёт.
Но не прошло.
Петренко, узнав об этом, посмеивался, пока с ним самим не случилось похожее. Ему было поручено сделать закладку — подбросить в камеру к Заре свёрток с маковой соломкой. Дело было обычное, Петренко делал такое не раз. Он зашёл в коридор первого отряда, достал из кармана маленький пакет, уже открыл дверцу для кормления, чтобы просунуть свёрток внутрь, и вдруг его скрутило.
Судорога началась с пальцев, перекинулась на плечи, на шею. Петренко упал на пол, затрясся. Пакет выпал из рук, рассыпался по бетону. Надзиратели, которые были рядом, вызвали скорую. Петренко унесли в медчасть, где он пролежал до утра.
Свёрток подобрал Кузнец. Он стоял в коридоре, глядя на белый порошок на полу, и чувствовал, как чешется его ладонь, на которой отпечаталась невидимая рука.
— Чёрт, — сказал он тихо. — Чёрт.
В камере номер шесть о происшествии узнали быстро. Женщины шептались, поглядывая на Зару. Та сидела на лежанке и перебирала нитки — кто-то дал ей старые катушки, чтобы заштопать робу.
— Слышала? — спросила её женщина с верхней лежанки, та самая, что сидела за разбой.
— Слышала.
— Это ты?
— Я в цеху была, когда Кузнец заболел. И в коридоре не стояла.
— А Петренко?
— Не знаю. Может, Бог наказал.
— Какой Бог?
— Который за правду.
В разговор вмешалась Стерва. Она спустилась с лежанки, подошла вплотную.
— Хватит базар разводить, — сказала она, но не Заре, а женщинам. — Работать надо, а не сплетни собирать. Отойдите все.
Женщины разошлись, но напряжение не спало. Стерва повернулась к Заре.
— Ты что творишь? — спросила она тихо, чтобы никто не слышал. — Ты понимаешь, что будет, если они решат, что это ты?
— А что будет? — Зара не подняла головы, продолжая перебирать нитки.
— Угол тебе устроят. И мне заодно. Я срок досиживаю, у меня через восемь месяцев УДО, ты меня подставляешь.
— Я тебя не подставляю, — Зара отложила нитки, посмотрела на Стерву. — Я ничего не делала. Это они сами. Нельзя безнаказанно чужое брать. И людей обижать.
— Красиво говоришь, — Стерва скрестила руки на груди. — А по делу что?
— А по делу так: не хочешь проблем — не лезь. Ко мне не лезь, к женщинам не лезь. Пусть всё идёт как идёт.
— А если Громов прикажет?
— Громову сейчас не до приказов. У него рука болит.
Стерва посмотрела на неё долгим взглядом, потом развернулась и ушла к своей лежанке.
На следующий день женщины отказались выходить на работу.
Это случилось утром, когда надзиратель открыл дверь и скомандовал построение. Никто не встал. Женщины сидели на нарах, смотрели в стены, перебирали вещи. Стерва стояла у окна и не двигалась.
— Вы чего? — надзиратель повысил голос. — Построение, я сказал!
— Не пойдём, — ответила женщина с верхней лежанки.
— Это почему?
— Плохо нам. Руки не работают.
Надзиратель вышел, вызвал начальника отряда. Тот пришёл, попытался уговаривать, пригрозил ШИЗО. Женщины молчали. Стерва не вмешивалась, не приказывала, не ругалась. Она стояла у окна и смотрела, как Зара сидит на своей лежанке и перебирает нитки.
К обеду приехал Громов. Он вошёл в камеру в сопровождении Кузнеца и двух омоновцев. Женщины встали по стойке смирно, но Зара осталась сидеть.
— Ковалёва, — сказал Громов. — Встать.
Зара поднялась не торопясь. Она стояла напротив него, и Громов смотрел на неё, прижимая левую руку к животу.
— Это твоих рук дело?
— Какое?
— Отказ от работы.
— Я никого не уговаривала, — сказала Зара. — Женщины сами решили.
— Сами? — Громов оглянулся на Стерву. — Ты старшая. Говори.
Стерва молчала. Она опустила глаза, и впервые за всё время её лицо не выражало ни злобы, ни уверенности — только усталость.
— Стерва, я с тобой говорю, — повторил Громов.
— Слышу, — ответила она глухо. — Женщины не хотят работать. У них настроения нет.
— Какие настроения? — Громов повысил голос.
— Такие, — Стерва подняла глаза и посмотрела на Зару. — Может, им помолиться надо. Или обряд какой провести. Чтобы дух поднять.
В камере воцарилась тишина. Громов перевёл взгляд с Зары на Стерву, со Стервы на остальных женщин. Он понял, что здесь что-то изменилось. Что его власть, которая держалась на страхе и подчинении, вдруг дала трещину.
— Вечером выйдут на работу, — сказал он, обращаясь ко всем. — Иначе вся камера пойдёт в ШИЗО. Все до одной.
Он вышел, хлопнув дверью.
Вечером женщины не вышли на работу. Громов не выполнил угрозы — отправить двадцать человек в ШИЗО было некуда, да и начальство сверху не одобрило бы такой скандал. Он оставил всё как есть, но по колонии поползли слухи: в шестой камере объявилась цыганка, которая умеет то, чего не умеют другие.
В тот же вечер, когда стемнело, Зара попросила принести ей свечу. Стерва нашла огарок, поставила на табурет. Женщины собрались вокруг.
— Что ты будешь делать? — спросила Стерва.
— Камеру почищу, — ответила Зара.
Она взяла миску с водой, зажгла свечу. Нитки, которые она перебирала весь день, она сложила особым узором на полу. Потом начала шептать. Слова были старые, на языке, которого никто не понимал, но женщины слушали, затаив дыхание.
Зара обошла камеру по кругу, окропляя углы водой. Она останавливалась у каждой койки, проводила рукой над подушкой, над матрасом. Когда она дошла до лежанки Стервы, та напряглась, но не отодвинулась.
— Что ты ищешь? — спросила Стерва.
— Зло, — ответила Зара. — Оно здесь есть. В каждом углу. В каждой обиде. Его много, и оно мешает.
Она закончила круг, потушила свечу. В темноте долго молчали. Потом кто-то всхлипнул, и Зара сказала:
— Всё. Теперь легче будет.
Женщины расходились по лежанкам, перешёптываясь. Стерва осталась сидеть на своей койке, глядя на потухший огарок. Зара подошла к ней.
— Спасибо, — сказала Стерва неожиданно.
— За что?
— За то, что не выгнала меня. За то, что не заняла моё место. Ты могла. Женщины за тобой пойдут.
— Я не за местом пришла, — Зара села рядом. — Я пришла за другим.
— За чем?
— За рукой.
Стерва повернулась к ней.
— Ты про Громова?
— Про него.
— Что ты хочешь сделать?
— Снять то, что висит на нём. Освободить.
— Освободить? — Стерва усмехнулась. — Он же тебя в камере сгноит.
— Не сгноит. — Зара посмотрела на Стерву, и в темноте её глаза блеснули, как угли. — Потому что ему нужна я. Двенадцать лет он ищет того, кто сможет снять проклятие с его руки. И он нашёл.
Стерва молчала долго. Потом сказала:
— Ты опасная, цыпа. Я таких не встречала.
— Я не опасная. Я просто знаю, что делаю.
Зара встала, пошла к своей лежанке. Стерва смотрела ей вслед и думала о том, что за две недели, которые эта цыганка провела в камере, мир перевернулся. Власть, которую она выстраивала годами, рассыпалась, как карточный домик. И странно — она не злилась. Впервые за много лет она чувствовала что-то похожее на облегчение.
Ночью, когда все спали, Зара лежала с открытыми глазами и смотрела в потолок. Она думала о метке, которую увидела на руке Громова. О бабке, которая лежала на смертном одре и шептала что-то, глядя в огонь. О пожаре, о котором рассказывала Баба Маня. Всё сходилось. И теперь оставалось только ждать, когда Громов позовёт её сам.
Он позовёт. Зара знала это так же точно, как знала, что утро наступит. И когда наступит это утро, она скажет ему всё, что должна сказать. А пока она лежала в темноте, слушала дыхание женщин, и ждала.
Утро началось с воя сирены. Зара спала плохо — всю ночь ей снился огонь, большая палатка, которая горит, и чьи-то руки, тянущиеся к небу. Она проснулась за минуту до того, как в коридоре застучали сапоги, и сразу поняла: сегодня.
В камере зажгли верхний свет, резкий, белый. Женщины поднимались с нар, протирали глаза, не понимая, что происходит. Потом дверь распахнулась, и вошёл Кузнец. За ним стояли четверо омоновцев в бронежилетах и касках, с резиновыми дубинками на поясах.
— Подъём! — Кузнец оглядел камеру. — Обыск тотальный. Всем выйти в коридор, построиться вдоль стены.
— Что за обыск? — спросила Стерва, спускаясь с лежанки.
— По приказу начальника. Быстро!
Женщины начали выходить. Зара осталась сидеть. Она смотрела на Кузнеца спокойно, и тот почувствовал, как зачесалась его ладонь — там, где до сих пор не проходил отпечаток.
— Ковалёва, я сказал — выходи.
— Выйду, — ответила она. — Только скажи, что ищете.
— Оружие, наркотики, запрещённые предметы. Вставай.
Зара поднялась, но не торопилась к двери. Она посмотрела на лежанку, на пол, на потолок, потом перевела взгляд на Кузнеца.
— Амулет мой где? — спросила она.
— Что?
— Амулет, который вы при досмотре забрали. Где он?
Кузнец усмехнулся, но усмешка вышла натянутой.
— В казённом хранилище. Всё, что изъято, хранится по правилам.
— Врёшь, — Зара шагнула к нему. — Он у начальника. В сейфе. Я знаю.
— Выйди из камеры, — Кузнец сделал шаг назад, и Зара заметила это движение.
Она вышла в коридор. Женщины уже стояли вдоль стены, прижавшись спинами к бетону. Омоновцы зашли в камеру, начали выворачивать матрасы, поднимать половицы, перетряхивать вещи. Грохот стоял такой, что звенело в ушах.
Зара стояла, сложив руки на груди, и ждала. Она знала, что это не просто обыск. Это проверка. Громов хотел увидеть, что она будет делать. Хотел, чтобы она сорвалась, ударила кого-то, дала повод применить силу. Тогда его можно было бы изолировать надолго, и всё вернулось бы на круги своя.
Обыск затянулся. Перерыли всё: общую камеру, туалет, даже вентиляционные отдушины. Нашли несколько заточек, пару колод карт, лишние продукты. Но ничего такого, за что можно было бы наказать всех. Кузнец вышел из камеры, вытирая пот со лба.
— Ничего, — сказал он в рацию. — Чисто.
Рация прошипела, и голос Громова ответил:
— Проверьте её лично. Полный досмотр.
Кузнец кивнул женщине-инспектору, которая стояла в конце коридора. Та подошла к Заре.
— За мной.
— Не пойду, — сказала Зара.
— Что?
— Не пойду на досмотр. Вы уже обыскали камеру. Я к вам не прикасалась. Амулет вы забрали. Чего ещё вам надо?
Инспектор растерянно посмотрела на Кузнеца. Тот шагнул вперёд, схватил Зару за плечо.
— Я сказал — досмотр!
Зара не двинулась с места. Она посмотрела на его руку, на красное пятно, которое не проходило уже несколько дней, и тихо сказала:
— Отпусти. Не твоё это дело.
Кузнец отдёрнул руку, будто обжёгся. В коридоре повисла тишина. Женщины замерли, глядя на Зару. Омоновцы, которые вышли из камеры, переглянулись.
В этот момент в конце коридора послышались шаги. Тяжёлые, размеренные. Громов шёл без кителя, в одной рубашке с закатанными рукавами. Левая рука была в чёрной кожаной перчатке, хотя в коридоре было душно, и даже омоновцы уже сняли шлемы.
Он остановился напротив Зары, посмотрел на неё сверху вниз.
— Ковалёва, — сказал он негромко. — Я даю тебе последний шанс. Пройди досмотр.
— Зачем? — спросила она, не опуская глаз. — Вы же знаете, что у меня ничего нет. Кроме того, что вы сами забрали.
— Ты отказываешься?
— Я не отказываюсь. Я говорю, что это бессмысленно.
Громов повернулся к Кузнецу:
— Вызови группу. Будем выводить.
Кузнец кивнул, достал рацию. Но не успел он ничего сказать, как одна из женщин, та, что сидела за разбой, шагнула вперёд.
— Не троньте её, — сказала она. — Она ничего не делала.
— На место! — рявкнул Кузнец.
— Не троньте! — повторила другая женщина, та, что стояла рядом.
Стерва молчала. Она стояла у стены, прижавшись плечом к холодному бетону, и смотрела на Зару. В её глазах было что-то новое — не страх, не злоба, а что-то похожее на уважение.
— Стерва, уйми своих, — сказал Громов.
Стерва не шевельнулась. Тогда Громов шагнул к ней, взял за ворот робы, притянул к себе.
— Я с тобой говорю.
— Я слышу, — Стерва посмотрела на него без прежнего подобострастия. — Только не могу я их унять. Они сами по себе.
Громов отпустил её, повернулся к женщинам. Их было около двадцати, они стояли плотно, загораживая коридор. Омоновцы сдвинулись, взялись за дубинки, но никто не спешил применять силу — в узком коридоре это было опасно.
— Если вы не разойдётесь, я переведу всех в ШИЗО. Надолго. — Громов говорил ровно, но в голосе чувствовалось напряжение.
— Пусть, — сказала женщина из дальнего ряда.
Громов усмехнулся, покачал головой.
— Вы что, все с ума посходили? Из-за цыганки готовы сроки свои увеличивать?
— Не из-за цыганки, — сказала Зара. — Из-за правды.
Она шагнула вперёд, и женщины расступились перед ней. Она вышла в центр коридора, встала напротив Громова. Омоновцы подались назад, глядя на начальника.
— Полковник, — сказала Зара. — Вы хотели меня видеть. Я здесь.
Громов смотрел на неё долго, прищурившись. Потом кивнул Кузнецу:
— Отведите её в кабинет. Одну.
— А эти? — Кузнец кивнул на женщин.
— Расходитесь по камерам, — приказал Громов. — Обыск окончен.
Женщины не двигались. Они смотрели на Зару. Та повернулась к ним, сказала тихо, но так, что все услышали:
— Всё будет хорошо. Идите.
Стерва первая пошла в камеру. За ней двинулись остальные, медленно, неохотно. Зара осталась в коридоре с Кузнецом и двумя омоновцами.
— Пошли, — сказал Кузнец.
Она пошла сама, без конвоя, уверенно. Кузнец шёл сзади, чувствуя, как чешется его ладонь.
В кабинете Громова было душно. Окно было закрыто, батареи работали на полную, и воздух казался тяжёлым, спрессованным. Громов сидел за столом, не сняв перчатки. Когда Зара вошла, он кивнул Кузнецу, и тот вышел, закрыв дверь.
— Садись, — сказал Громов.
Зара села на тот же стул, что и в прошлый раз. Она сложила руки на коленях, выпрямила спину.
— Ты знаешь, что ты наделала? — спросил Громов. — Отказ от обыска, подстрекательство заключённых к неповиновению. За это я могу прибавить тебе срок.
— Можете, — согласилась Зара.
— Но я не сделаю этого, — Громов откинулся на спинку стула. — Если ты выполнишь одно условие.
— Какое?
— Ты прекратишь свои фокусы. Перестанешь пугать женщин, перестанешь петь, перестанешь смотреть на меня так, будто ты меня знаешь. Будешь сидеть тихо, работать, и я забуду про этот обыск.
Зара посмотрела на него. На перчатку. На то, как он держит левую руку на столе, чуть согнув пальцы.
— А если я не соглашусь?
— Тогда ты сгниёшь в ШИЗО. Я каждый месяц буду отправлять тебя туда, пока ты не сломаешься. Или переведу в другую колонию, подальше, где тебя никто не знает. Выбирай.
Зара помолчала. Потом сказала:
— Покажите руку.
Громов напрягся.
— Что?
— Покажите левую руку. Ту, что в перчатке. Ту, что болит по ночам.
— Я тебе задал вопрос, — Громов повысил голос.
— А я вам — свой, — Зара не отвела взгляда. — Покажите руку, полковник. Ту, что брала чужое, когда не надо было брать.
Громов побледнел. Он медленно поднялся из-за стола, обошёл его, остановился напротив Зары. Теперь они стояли лицом к лицу, разделённые лишь шагом.
— Откуда ты знаешь? — спросил он тихо.
— Чую. И видела. В прошлый раз, когда вы руку отдёрнули. У вас метка. Подкова.
Громов сжал кулаки. Левая рука в перчатке дрожала.
— Снимите перчатку, — сказала Зара. — Я пришла не врагом. Я пришла посмотреть.
Долго он не двигался. Потом медленно, словно делал самое трудное в своей жизни, снял перчатку.
Рука была страшная. Кисть скрючена, пальцы сведены судорогой, кожа тёмная, шершавая, как кора старого дерева. Между большим и указательным пальцами темнело пятно в форме подковы — чёткое, с ровными краями, будто выжженное калёным железом. Шрамы тянулись вверх по запястью, уходя под рукав.
Зара смотрела на эту руку, и в глазах у неё потемнело. Она узнала метку. Такая же была на левой руке её бабки, когда та лежала на смертном одре, и такая же была на амулете, который она носила с рождения.
— Двенадцать лет, — сказала Зара тихо. — Двенадцать лет вы мучаетесь.
— Откуда ты знаешь? — Громов сел на край стола, прикрывая руку полой рубашки, но было поздно. Зара всё видела.
— Моя бабка была Рада. Старая цыганка. Баронесса табора, который вы сожгли.
Громов замер. Лицо его стало серым, будто из него выпустили воздух.
— Я не сжигал, — сказал он глухо.
— Вы держали факел. Вы были капитаном, приехали по вызову бизнесмена, который хотел согнать цыган с земли. Вам заплатили. И вы пришли ночью с отрядом. Подожгли палатки. Люди выбегали из огня. Моя бабка не выбежала. Она осталась внутри. А перед смертью она прокляла вашу руку. Ту, которой вы держали огонь.
Громов молчал. Он смотрел в пол, и Зара видела, как вздрагивают его плечи.
— Я не знал, — сказал он наконец. — Мне сказали, что там никого нет. Что табор пустой. Я только исполнял приказ.
— Вы брали деньги, — Зара повысила голос. — Вы взяли конверт, и после этого рука начала болеть. Моя бабка умерла, и метка перешла на вас. Вы это знаете. Вы искали знахарей, ездили по всей стране. Потому что рука не проходит. Потому что она болит, сохнет, и вы не можете с ней ничего сделать.
— Лечился, — Громов поднял голову. — Врачи говорят — опухоль. Нервное. Но ничего не помогает. Я уже не верю в это. Я привык.
— Вы не привыкли, — Зара шагнула ближе. — Вы каждую ночь просыпаетесь от боли. У вас нет сына, хотя вы хотите. У вас нет повышения, хотя вы заслужили. Потому что пока рука болит, не будет вам ни чина выше, ни сына, ни покоя. Это проклятие. И снять его может только тот, кто носит такую же метку.
Громов поднял глаза. В них была надежда — жадная, отчаянная, как у утопающего, который хватается за соломинку.
— У тебя есть такая метка? — спросил он.
— Была, — ответила Зара. — На амулете. Который вы забрали при досмотре.
Громов вскочил, подошёл к сейфу, стоявшему в углу. Руки у него дрожали, он долго не мог попасть ключом в замочную скважину. Наконец открыл, достал маленький пластиковый пакет. Внутри лежал кожаный мешочек на ремешке — тот самый, который Зара сняла при досмотре.
— Это? — спросил он, протягивая пакет.
— Это, — Зара взяла мешочек, разорвала пакет, достала амулет. Она надела его на шею, и ремешок лёг на старое место, как будто никогда не снимался.
— Ты снимешь? — Громов смотрел на неё с такой надеждой, что Зара на мгновение почувствовала жалость. Но только на мгновение.
— Сниму, — сказала она. — Но не даром.
— Что ты хочешь?
— Моё дело — закрыть. Полностью. Я не поджигала тот дом. Это сделал другой человек, я прикрывала сестру. Вы вызовите следователя, он пересмотрит дело, и меня отпустят.
Громов кивнул.
— Это можно сделать. Ещё что?
— Этапировать меня в другую зону. Там, на юге, у меня родня. Я хочу быть ближе к дому.
— Сделаю.
— И условия для женщин в шестой камере улучшить. Воду дать, ремонт сделать, обыски без унижений.
Громов поморщился, но кивнул.
— Всё сделаю. Только сними это.
Зара посмотрела на него долгим взглядом. Потом сказала:
— Сниму. Но не сейчас. Сегодня ночью приходите в камеру. Один. И принесите свечу, чистую воду и иглу. Я сделаю, что обещала.
— В камеру? — Громов нахмурился. — Это не положено.
— Хотите вылечить руку — делайте, как я говорю. Иначе всё останется как есть.
Она встала, повернулась к двери.
— Ждите, — сказала она на пороге. — Я приду.
В коридоре её уже ждал Кузнец. Он удивлённо посмотрел на Зару, потом на дверь кабинета, но ничего не спросил. Повёл обратно.
В камере женщины ждали. Когда Зара вошла, все подняли головы. Стерва сидела на своей лежанке, и в руках у неё был огарок свечи — тот самый, что остался после обряда.
— Что? — спросила Стерва.
— Всё будет, — ответила Зара. — Сегодня ночью.
Она легла на свою койку, закрыла глаза. Женщины не спрашивали больше, только переглядывались и молчали. Тишина стояла такая, что было слышно, как за стеной гудит вентиляция.
Зара лежала и ждала. Она думала о том, что скажет Громову, когда придёт ночь. О том, как снимет проклятие, которое её бабка наложила двенадцать лет назад. Это было трудно — простить того, кто держал огонь. Но она знала, что иначе нельзя. Проклятие держало не только Громова, оно держало и её род, и пока оно не спадёт, никому не будет покоя.
Она ждала. И когда за окном стало темнеть, она села на лежанке и начала готовиться.
Ночь пришла тяжелая, безлунная. За окнами камеры номер шесть было темно, только редкие фонари на вышках бросали желтые пятна на мокрый снег. Женщины спали, утомленные долгим днём, но Зара не сомкнула глаз. Она сидела на лежанке, привалившись спиной к стене, и перебирала пальцами кожаный мешочек на шее. Амулет вернулся к ней, и от него шло тепло, которое согревало лучше любой печи.
В час ночи в коридоре послышались шаги. Легкие, почти неслышные, но Зара уловила их раньше, чем замок щелкнул. Она поднялась, поправила робу, накинула на плечи казённую куртку.
Дверь открылась. На пороге стоял Кузнец, но не тот Кузнец, который кричал и хватался за дубинку. Этот выглядел растерянным, даже испуганным. За ним маячил Петренко, который после припадка ходил ещё с серым лицом.
— Выходи, — сказал Кузнец тихо. — Начальник требует.
Зара вышла в коридор. Женщины не проснулись — она накрыла их тишиной, как одеялом, чтобы никто не видел, как она уходит.
В кабинет Громова они шли молча. Кузнец шагал впереди, Петренко замыкал, но ни тот, ни другой не прикасались к Заре. Она шла сама, уверенно, и её шаги не грохотали по бетону, а стелились бесшумно, будто она шла не по казённому коридору, а по лесной тропе.
У двери кабинета Кузнец остановился.
— Заходи, — сказал он, открывая дверь. — Мы тут ни при чём.
Зара вошла. Кузнец закрыл дверь снаружи, и она осталась одна с полковником.
Громов сидел за столом в той же рубашке с закатанными рукавами, но теперь перчатки на левой руке не было. Кисть лежала на столе открыто, скрюченная, тёмная, и он смотрел на неё так, будто видел впервые. На столе стояли три вещи: гранёный стакан с водой, церковная свеча в железном подсвечнике и длинная стальная игла, воткнутая в кусок мыла.
— Я сделал, как ты сказала, — Громов поднял глаза. — Воду принёс из родника, как ты велела. Свечу нашёл в церкви за зоной. Иглу прокалил.
— Хорошо, — Зара подошла к столу, села напротив. — Документы готовы?
Громов подвинул к ней папку. Зара раскрыла, пробежала глазами. Ходатайство о пересмотре дела по вновь открывшимся обстоятельствам, заключение о переводе в другую исправительную колонию, приказ об улучшении условий содержания в отряде номер один. Всё было подписано, скреплено печатями.
— Ты своё слово сдержишь? — спросил Громов.
— Сдержу, — Зара закрыла папку. — Но с условием. Когда я сниму проклятие, вы забудете дорогу к моему роду. Никогда больше не поднимаете руку на цыган. Ни здесь, ни где бы то ни было.
— Клянусь, — сказал Громов.
— Не надо клятв. Я и так узнаю, если обманете. И тогда вернётся всё обратно, только в десять раз сильнее.
Громов побледнел, но кивнул.
Зара встала, взяла свечу, зажгла её от настольной лампы. Огонёк был маленький, но в кабинете сразу стало по-другому — тени задвигались по стенам, и воздух сгустился, стал тягучим, как мёд.
— Положите руку на стол, — сказала Зара.
Громов протянул левую руку, положил ладонью вверх. Пальцы не разгибались, кожа лоснилась в свете свечи.
Зара взяла стакан, отпила глоток воды, остальное вылила на руку Громова. Вода была холодная, и полковник вздрогнул, но не отдёрнул руку.
— Двенадцать лет, — сказала Зара негромко. — Двенадцать лет вы носили чужую боль. Моя бабка умерла в огне, который вы разожгли. Она прокляла вашу руку, потому что вы держали в ней смерть. Теперь я пришла, чтобы снять проклятие. Не потому, что вы заслужили прощение, а потому, что мёртвым нужен покой, а живым — свобода.
Она взяла иглу. Громов напрягся.
— Больно будет?
— Будет, — ответила Зара. — Терпите.
Она наколола кончик своего указательного пальца, выжала три капли крови в стакан с оставшейся водой. Потом взяла руку Громова и начала водить иглой над пятном в форме подковы, не касаясь кожи, но так близко, что полковник чувствовал холод металла.
— Бабка моя, — зашептала Зара на своём языке, — старая Рада, баронесса табора, отпусти того, кто держал огонь. Он не враг теперь. Он понял боль. Пусть рука его станет чистой, пусть боль уйдёт в землю, пусть кровь моя смешается с его кровью и погасит огонь.
Она повторяла эти слова снова и снова, пока игла не начала нагреваться в её пальцах. Громов сидел неподвижно, не дыша, глядя на свою руку. Потом Зара опустила иглу, взяла стакан с водой и кровью и вылила на его ладонь.
Вода не растеклась, как обычно. Она собралась в пятно, замерцала, и Громов вскрикнул — кожа на его руке начала светлеть, тёмные пятна бледнели, пальцы медленно разгибались, с хрустом, который был слышен во всей комнате.
— Не двигайся, — приказала Зара.
Она сняла с шеи амулет, развязала мешочек, высыпала на ладонь Громова несколько маленьких монет, битое стекло и пучок высохшей травы. Всё это она смешала с водой на его руке, и Громов почувствовал тепло, которое шло не снаружи, а изнутри, из костей, из суставов, из каждой жилки.
Боль уходила. Он чувствовал это так же ясно, как чувствовал её двенадцать лет. Пальцы разжались, кисть выпрямилась, кожа порозовела. Только пятно в форме подковы осталось, но теперь оно было бледным, почти белым, как старый шрам.
— Всё, — сказала Зара, отступая на шаг.
Громов поднял руку, повертел ею, сжал в кулак, разжал. Движения были свободными, лёгкими, без боли. Он посмотрел на Зару, и в его глазах стояли слёзы — не стыд, не благодарность, а что-то большее, чему он сам не мог найти имени.
— Спасибо, — сказал он хрипло.
— Не надо спасибо, — Зара собрала амулет, завязала мешочек, надела на шею. — Делайте, что обещали.
— Сделаю. — Громов кивнул, взял папку, посмотрел на неё, потом на Зару. — Выедешь через неделю. Я уже всё оформил.
— Добро.
Зара повернулась к двери, но Громов окликнул её:
— Ковалёва.
Она остановилась.
— Как тебя зовут на самом деле?
— Зара, — ответила она. — Зара Романовна.
— Передай своим… бабке твоей… — он запнулся. — Скажи, что я… что я не хотел. Что я до сих пор…
— Моя бабка умерла, — перебила Зара. — Скажете сами, когда время придёт.
Она вышла в коридор. Кузнец и Петренко стояли у стены, переглядываясь. Когда Зара появилась, оба отступили, освобождая дорогу.
— В камеру ведите, — сказала она.
— Да мы… — начал Кузнец.
— Ведите, говорю.
Они пошли, молча, как побитые собаки. Зара шагала за ними, чувствуя, как амулет на шее греет всё сильнее, будто внутри него разгорается маленькое солнце.
В камере было тихо. Женщины спали, Стерва тоже. Зара легла на свою лежанку, положила руку на амулет и закрыла глаза. Она знала, что всё сделала правильно. Проклятие спало, бабка её теперь могла уйти с миром, а она сама — вернуться к своим.
Через неделю Зару вызвали на выход.
Сборы были короткими — вещей у неё почти не было. Женщины в камере стояли молча, глядя на неё. Стерва подошла первой, протянула руку.
— Счастливо, цыпа.
— Счастливо, — Зара пожала её ладонь.
— Скажи, — Стерва понизила голос, — ты правда можешь снимать проклятия?
— Могу.
— А наложить?
Зара посмотрела на неё. Стерва отвела глаза.
— Не бойся, — сказала Зара. — Я не накладываю. Только снимаю.
Она достала амулет, сняла через голову, протянула Стерве.
— Держи. Он тебя сохранит.
— Не могу, — Стерва отступила. — Это твоё, родовое.
— Родовое у меня здесь, — Зара коснулась пальцами груди. — А это — просто память. Пусть будет у тебя. Через восемь месяцев выходишь, вернёшь, если встретимся.
Стерва взяла амулет, сжала в кулаке.
— Спасибо, цыпа.
Зара улыбнулась, повернулась к двери. Женщины расступались, пропуская её. Кто-то всхлипнул, кто-то перекрестил её вслед. Зара вышла в коридор, и дверь за ней закрылась.
Конвоиры отвели её на проходную. Там уже ждал автозак, но не тот, в котором её привезли, а маленькая машина с затемнёнными стёклами. У машины стоял Громов. Он был в шинели, без фуражки, и левая рука его висела вдоль тела свободно, без перчатки.
— Зара, — сказал он. — Я всё устроил. Едешь на юг, к своим. Дело закрыто.
— Спасибо, полковник.
— Рука… — он посмотрел на свою кисть. — Совсем не болит. Сын у меня теперь. Жена родила месяц назад. До этого никак не могли.
— Я знаю, — Зара кивнула.
— Ты знала?
— Чуяла.
Громов помолчал, потом протянул ей маленький пакет.
— Возьми. В дорогу.
Зара заглянула — внутри были хлеб, яблоко и плитка шоколада.
— Спасибо, — сказала она.
— Прости, — тихо добавил Громов.
Зара посмотрела на него долгим взглядом.
— Не мне просить прощения, полковник. Бабка моя умерла. Но если вы правда хотите загладить — делайте так, чтобы больше ни один табор не горел. Ни по вашему приказу, ни с вашего молчания.
— Не будет, — сказал Громов. — Клянусь.
— Я же говорила, не надо клятв.
Она села в машину. Дверь захлопнулась. Громов остался стоять на проходной, глядя вслед, пока машина не скрылась за воротами.
Эпилог. Восемь месяцев спустя.
На юге уже наступила весна. Зара сидела на скамейке на перроне вокзала, держа на коленях старый чемодан. Она была в длинной юбке и платке, на шее висел новый амулет — бабкин, который она сделала своими руками, когда вернулась к родне. Табор стоял в двух днях пути, и она ждала перекладную.
Поезд пришёл из северных краёв, из тех мест, где ещё лежал снег. Пассажиры выходили на перрон, отряхиваясь, щурясь на солнце. Зара смотрела на них, не надеясь никого увидеть, но вдруг сердце ёкнуло.
Из вагона вышла женщина. Низкая, широкая в плечах, с короткой стрижкой. На ней было гражданское пальто, но походка оставалась тюремной — размашистая, уверенная. В руке женщина держала кожаный мешочек на сыромятном ремне.
Стерва.
Она заметила Зару сразу, направилась к ней, не торопясь. Подошла, села рядом, протянула амулет.
— Вернула, как обещала.
— Как вышла? — спросила Зара, принимая амулет.
— УДО дали. Вчера. Решила сразу к вам на юг, пока не передумала.
— А домой?
— Дома никого, — Стерва помолчала. — Сын в Москве, не звонит. Так что… может, у вас останусь. Цыгане принимают чужих?
— Если с добром, то принимают, — Зара улыбнулась.
Стерва порылась в кармане, достала фотографию. Снимок был любительский, на нём Громов — без формы, в обычной рубашке — держал на руках младенца. Рука, на которой лежал ребёнок, была левая, и на ней не было ни шрамов, ни пятен. Здоровая рука.
— Видишь? — Стерва ткнула пальцем в снимок. — Родился у него сын. Крепкий. И рука, говорят, совсем прошла. Он теперь другой стал. Строгий, но справедливый. Женщин не трогает.
— Я знаю, — Зара посмотрела на фото, потом перевела взгляд на перрон, где суетились люди, где солнце золотило лужи, где пахло весной и дорогой. — Я знала, что так будет.
Она поднялась, взяла чемодан. Стерва встала рядом.
— Куда теперь? — спросила она.
— В табор, — Зара посмотрела на горизонт, где над крышами вокзала поднималось солнце. — Домой.
Они пошли по перрону, две женщины — одна в длинной юбке, с амулетом на шее, другая в казённом пальто, с короткой стрижкой. Люди расступались перед ними, не зная почему. Может быть, чуяли что-то особенное, может быть, просто уступали дорогу.
У выхода с вокзала Зара остановилась, обернулась. Позади остался перрон, поезд, который уходил на север, и та жизнь, которую она оставила в колонии. Впереди была дорога, табор, родные голоса и огонь, который не жжёт, а греет.
— Не силой берут, а правдой, — сказала она, глядя в небо. — Только правда у каждого своя. Я свою вернула.
Стерва ничего не ответила, только взяла её под руку, и они вышли на привокзальную площадь, где их уже ждала старая телега, запряжённая лошадью. В телеге сидела женщина в цветастом платке, рядом с ней — двое детей. Они махали руками, кричали что-то на своём языке.
Зара улыбнулась, махнула в ответ. И они пошли — медленно, спокойно, как ходят люди, которые знают, куда и зачем идут.