Я эту историю услышала в марте. Весна только начиналась, грязная, мокрая, с тем рваным ветром, который забирается под куртку и сидит там, как нежеланный гость. Рейс дневной, полупустой. Три бабушки с сумками, студент в наушниках, и он.
Зашёл на остановке у вокзала. Мужчина, лет тридцати, может чуть меньше. Куртка армейского кроя, но не форменная, а такая, купленная уже на гражданке, по привычке. Сел не у окна. Прошёл в середину, опустился на крайнее сиденье у прохода. Ноги расставил широко, как будто пространство вокруг ему принадлежит. Но не нагло. Скорее так: привык, что места мало, и теперь, когда много, не знает, куда себя деть.
Я собрала за проезд. Он протянул карту, приложил, кивнул. Молча. Лицо спокойное, но не расслабленное. Как у человека, который привык ждать. Долго.
Ехали минут пять, и тут у него зазвонил телефон. Он посмотрел на экран, и вот тут я заметила: челюсть двинулась. Не сжалась, не заиграла желваками, нет. Просто чуть сдвинулась вбок. Так бывает, когда человек готовится к разговору, который не хочет вести.
— Да, — бросил в трубку.
Пауза.
— Я уже в городе. Нет, не заехал. Незачем пока.
Ещё пауза, длиннее.
— Мам, незачем. Не сейчас.
Убрал телефон в карман. Откинулся назад. Посмотрел в потолок автобуса, будто там могло быть что-то интересное. А там только лампа мигала, как обычно на нашем маршруте: через раз.
Мне бы промолчать. Но я уже двенадцать лет на этом маршруте, и есть вещи, которые видишь на автомате. Человек, который возвращается куда-то после долгого отсутствия, выглядит не так, как все остальные. Он смотрит на улицы за окном не как на дорогу, а как на экзамен. Каждый дом проверяет: стоит ещё или нет.
Он смотрел именно так.
На следующей остановке бабушки вышли. Студент уткнулся в телефон. Автобус почти пустой.
Я присела через проход от него. Бывает такое: ноги гудят, рейс тихий, и человеку напротив, может, не помешает пара слов.
— Издалека едешь? — спросила просто так. Без подтекста.
Он повернул голову. Посмотрел на меня так, будто взвешивал: стоит отвечать или нет. Секунду. Две.
— Из части. Ну, то есть давно уже из части. Но всё равно оттуда.
— Служил?
— Три года по контракту.
— Ого. А теперь домой?
Он усмехнулся. Целиком, широко, но без радости. Как усмехаются, когда слово "домой" перестало быть простым.
— Домой, — повторил он. — Если это ещё дом.
Я кивнула. Не стала лезть. Но он, видимо, сам уже был готов. Бывает так: человек молчит-молчит, а потом ему попадается кто-то, кому можно рассказать. Не потому что доверяет. А потому что этот кто-то через три остановки выйдет и всё забудет. Или не выйдет. Но всё равно чужой.
— Отец меня в армию отправил, — начал он. — Не в том смысле, что заставил. Хотя и заставил тоже. Он мне выдал: "Армия сделает из тебя мужика." Вот прямо так, слово в слово. За ужином, при всех. Как приговор.
Он замолчал. Потёр переносицу.
— Мне тогда двадцать три было. Универ бросил после третьего курса. Не потому что тупой. Просто не видел смысла. Маркетинг. Кому он нужен. Четыре года сидеть и слушать, как люди, которые сами никогда ничего не продали, рассказывают тебе, как продавать. Отец кричал: бездельник, лоботряс, позор. А я ему говорю: дай мне в бизнес войти. У тебя же магазины, склады, дай попробовать. Я же не на диване лежу, я работать хочу, только не эту фигню в аудиториях.
— А он?
— А он, знаете, что сделал? Засмеялся. При матери. При младшей сестре. Сел за стол, налил себе чаю, отпил, поставил чашку и выдавил: "Ты? В бизнес? Ты носки свои найти не можешь, какой бизнес." И сестра засмеялась тоже. Ей тогда шестнадцать было. Она не со зла. Просто привыкла: если папа смеётся, значит, смешно.
Он произнёс это ровно. Без надрыва. Но я слышала, как слова ложатся. Тяжёлые. Каждое на своё место.
— Я тогда встал из-за стола и ушёл к себе, — продолжил он. — Лёг на кровать, смотрел в потолок. И знаете, что было обиднее всего? Не сам смех. А то, что мать промолчала. Она всегда молчала, когда отец решал. Двадцать лет молчала. И в тот вечер тоже. Сидела, ковыряла вилкой салат и молчала.
— Эх, — только и вздохнула я.
— И тогда он отрезал: иди в армию. Мужиком станешь, тогда поговорим. Мол, нечего бездельничать. Мать утром пришла ко мне в комнату. Глаза опухшие, не спала всю ночь. Тихо села на край кровати и положила мне руку на плечо. Промолчала. Просто сидела. Минуту. Две. Потом встала и ушла завтрак готовить. Вот так у нас в семье проявлялась любовь: молча, на краю кровати, пока отец спит.
— Ты пошёл?
— Пошёл. А куда мне было? Жить у него, есть его еду и слушать каждый день, что я никто? Подписал контракт на три года. Уехал. На проводах мать обняла. Крепко. И шепнула: "Ты справишься." Одно слово. Нет, два. Но они весили больше, чем всё, что отец произнёс за двадцать три года. А отец... Отец стоял чуть в стороне. Руку поднял. Махнул. Как на автобус, честное слово. Будто я не сын, а маршрутка, которая отъезжает. Сестра стояла рядом с ним и жевала жвачку. Шестнадцать лет. Ей казалось, что всё нормально. Что так и надо.
Вот тут я его хорошо поняла. У меня ведь Андрей, старший, тоже уходил. Не в армию, нет, но уходил. В свою жизнь. И я помню, как стояла в коридоре, смотрела, как он шнурует ботинки, и думала: ну скажи что-нибудь, Галина, скажи. А выдавила только "позвони, когда доедешь". Иногда простые слова важнее красивых. Но это я так, к слову.
— В части было как? — поинтересовалась я.
— Нормально. — Он пожал плечами. — Первые полгода тяжело. Не физически даже. Физически я крепкий был, спортом занимался. А вот тут, — он постучал себя по виску, — тут ломало. Потому что ты вдруг понимаешь: никто не будет за тебя решать, что делать. Парадокс, да? Армия, приказы, распорядок, а ты впервые в жизни сам. Потому что раньше за тебя решал отец. Что носить. Куда поступать. Кем работать. А теперь командир. Но командиру на тебя наплевать по-человечески, ему важно, чтобы задача была выполнена. И вот ты начинаешь думать: а я-то сам что хочу? Первый раз в жизни. В двадцать три года. Первый раз.
— И что ты хотел?
— Сначала просто выжить. Потом привыкнуть. А потом, знаете... Там был один мужик, прапорщик Сенин. Странный человек. Невысокий, лысоватый, с усами, похожими на старую зубную щётку. Он вечерами сидел в каптёрке и читал. Не уставы. Книги. Я как-то зашёл за одеялом и увидел. Говорю: зачем вам это? Вы же прапорщик. А он посмотрел на меня поверх очков и отвечает: "А ты кто такой, чтобы мне говорить, кем быть?"
Мужчина в автобусе засмеялся. По-настоящему. Первый раз за весь разговор.
— И вот этот Сенин мне за два года дал больше, чем отец за двадцать три. Не потому что умнее. А потому что ему было не жалко. Понимаете? Отец боялся, что я войду в его дело и испорчу. Или обойду. Или покажу, что можно лучше, а значит, покажу, что он делал хуже. А Сенин дал мне книгу и кивнул: читай, думай, записывай. Если будут вопросы, приходи вечером, обсудим. Ничего не боялся. Ничего не прятал. Просто видел парня, которому интересно, и делился. Бесплатно. Бескорыстно. Как делятся сигаретой или куском хлеба.
— И ты читал?
— Как проклятый. По ночам, с фонариком, как школьник с запрещённым журналом. Только вместо журналов у меня были книги по бизнесу и менеджменту. Ребята в казарме думали, я с ума сошёл. Один сержант подошёл, заглянул, что читаю, и говорит: "Это тебе в армии-то зачем?" А я ему: "А тебе сигарета перед сном зачем? Привычка." Он хмыкнул и ушёл. Больше не спрашивал.
Я впервые за долгое время чувствовал, что моё время не утекает в пустоту. Что каждый вечер я становлюсь чуть умнее, чем был утром. Это было как... как пить воду после долгой жажды. Вот когда ты не пил полдня и наконец пьёшь, и чувствуешь каждый глоток. Вот так же. Каждая страница, каждая идея.
Он снова замолчал. Потянулся к карману, достал телефон, посмотрел на экран. Ничего не нажал. Убрал обратно.
— Отец за эти три года мне звонил раз в три месяца. Стабильно. Как по расписанию. Будто в ежедневнике записано: позвонить сыну. Спрашивал одно и то же: ну как, мужик уже? Голос бодрый, уверенный. Как у человека, который не сомневается, что всё сделал правильно. А я отвечал: работаю. И вешал трубку. Мне даже злиться на него перестало. Просто перестало. Как будто отключили что-то внутри. Не обиду, нет. Ожидание. Я перестал ждать, что он поймёт.
Мать звонила каждую неделю. По воскресеньям, после обеда. Спрашивала про еду, про погоду, про здоровье. Никогда не спрашивала про отца. Никогда не говорила "он скучает". Потому что не врала. Она вообще врать не умела. Сестра писала в мессенджер. Фотки присылала, мемы, рецепты. Ерунду всякую. Но от этой ерунды было теплее, чем от отцовского "ну как, мужик уже". Потому что ерунда была настоящая. А вопрос отца был формальностью.
— А отцовский бизнес? — осторожно уточнила я.
Он повернулся ко мне. Глаза внимательные, цепкие. Как у человека, который привык оценивать обстановку быстро.
— Вот. Вот это самое интересное. Пока я служил, я не просто книжки читал. Я думал. Каждый день. У отца четыре продуктовых магазина. Небольших, в нашем районе. Он их открыл в начале двухтысячных, когда это ещё работало: купил дешевле, продал дороже. Всё. Вся его философия. Двадцать лет одно и то же. Как трамвай: рельсы проложены, едет.
— И что не так?
— Всё не так. Мир изменился, а он нет. Поставщики те же, витрины те же, продавщицы те же. Тётя Люба на кассе с две тысячи четвёртого года. Я её помню с детства. Она меня конфетами угощала. Но тётя Люба не умеет работать с терминалом, не знает, что такое программа лояльности, и считает, что инвентаризация это когда директор приходит и на глаз смотрит, чего не хватает. И отец с ней согласен. Потому что он сам так считает.
Я хмыкнула. Напомнило мне кое-что из моей жизни. Мой-то бывший тоже так жил. Считал, что если вчера работало, то и завтра будет. А потом удивлялся, почему завтра не наступает.
— Я всё это видел ещё до армии, — продолжил он. — Потому и просился в бизнес. Хотел изменить. Не разрушить. Изменить. А отец не пускал. Говорил: молод, глуп, не суйся. И вот я три года сидел в части и думал. Не от злости. Хотя злость тоже была, не буду врать. Злость была первый год. Жгучая, тупая, бессмысленная. Я на турнике висел и думал: вот я тебе покажу. Вот вернусь и покажу. Мальчишество, конечно. Но оно помогало. А на второй год злость ушла. И пришло понимание.
— Чего?
— Что он не потому не пускает, что я плохой. Он не пускает, потому что сам боится.
— Чего боится?
— Что я увижу, как всё на самом деле устроено. Что магазины уже несколько лет работают плохо. Что он перекрывает убытки одного прибылью другого, и это замкнутый круг, который когда-нибудь схлопнется. Что склад завален просрочкой, потому что система закупок... ну, никакая. Он всё на глаз делает. Всю жизнь на глаз. И раньше этого хватало. А теперь нет. И самое страшное: что если сын придёт и всё это увидит, значит, сын увидит, что отец не всемогущий. Не тот, за кого себя выдаёт. Не хозяин жизни, а мужик, который держится из последних сил и делает вид, что всё под контролем. Вот это для него было бы хуже смерти.
Он говорил об этом без злорадства. Я это сразу отметила. Не было в его голосе "ага, попался". Было что-то другое. Тяжёлое и бережное одновременно. Как у человека, который хочет помочь, но знает, что помощь примут за нападение.
— Контракт закончился в декабре, — продолжил он. — Я вернулся. Пришёл домой. Мать расплакалась, конечно. Обняла так, что я думал, рёбра треснут. Сестра повисла на шее. Ей уже девятнадцать, а повисла как маленькая. "Братик, ты здоровый стал", говорит. А отец... Отец вышел из комнаты. Пожал руку. Именно так. Пожал руку. Сыну, которого три года не видел. Крепко, да. Но руку. Не обнял. Пожал руку и обронил: "Ну, с возвращением. Мужик теперь?"
— И ты?
— Я ответил: мужик. А теперь давай поговорим про магазины.
Он замолчал. За окном проехали мост. Река внизу ещё покрыта серым, ноздреватым льдом. Весна ломала зиму медленно, кусками, как и положено в марте. Грязно. Некрасиво. Но честно.
— И как прошёл разговор? — не выдержала я.
— Плохо. Ожидаемо плохо. Отец сначала отмахнулся. Мол, сядь, поешь, отдохни, завтра поговорим. Я отрезал: нет, сейчас. Он раздражился. Потом начал кричать. "Ты пришёл мне указывать? Я этот бизнес создал, когда ты под стол пешком ходил! Ты три года казармы подметал, а теперь учить меня будешь?"
— А ты?
— А я не кричал. Знаете, самое полезное, чему учит армия? Не стрелять. Не отжиматься. Не выживать в полевых условиях. Ждать. Просто ждать, пока крик закончится. Потому что крик всегда заканчивается. Всегда. Я стоял, слушал, молчал. Руки за спиной, как на построении. Автоматически. Мать из кухни смотрела. Тарелку в руках держала и не двигалась. Сестра ушла к себе, дверь закрыла. Тихо, без хлопка. Привыкла. Знакомая картина. Как в детстве. Ничего не изменилось. Вообще ничего.
Я слушала его и думала: как же это знакомо. Вот этот крик за закрытой дверью. Дети, которые уходят к себе в комнату. Мать, которая стоит между двумя людьми и не знает, к кому прислониться. У меня Настька, когда мы с бывшим ещё вместе были, тоже так делала. Закрывала дверь. Тихо. А Кирюшка маленький был, он прятался за штору. Думал, если его не видно, значит, и ссоры нет. Дети, они так устроены. Прячутся и надеются, что всё само рассосётся. Не рассасывается. Никогда не рассасывается. Но они всё равно прячутся.
— Отец отказал, — продолжил мужчина. — Категорически. Сказал: мой бизнес, моё дело, не лезь. Хочешь работать, иди на стройку. Или в охрану. Мужик теперь, вот и иди работай руками.
— И что ты сделал?
— Ушёл. В тот же вечер. Собрал вещи, вызвал такси. Мать стояла в прихожей, прижимала ладонь ко рту. Сестра выглядывала из-за двери. Отец сидел в зале перед телевизором и делал вид, что не слышит. Телевизор работал. Какой-то футбол. Он смотрел на экран и не видел его. Я это знал. Он знал, что я знаю. Но ни один не произнёс ни слова.
Снял комнату. У знакомого парня, мы вместе служили, он местный. Устроился на работу. Нет, не на стройку. В службу доставки. Курьером. Отец, когда узнал, позвонил матери и бросил: видишь, до чего довёл себя, еду людям носит. Гордость семьи. Мать мне это пересказала. Извинялась. Плакала.
— А тебе что?
— А мне было нормально. Потому что курьером я пошёл не от безнадёжности. Я пошёл, чтобы увидеть, как устроена логистика изнутри. Как работают маршруты, как считают время, как оптимизируют доставку. Как большие компании справляются с тем, с чем маленькие магазины моего отца справиться не могут. Четыре месяца. Каждый вечер записывал, что узнал. Каждый. Вечер. Приходил в свою комнату, ставил чайник и сидел за столом до полуночи.
Он достал из внутреннего кармана куртки толстый блокнот. Потрёпанный, с загнутыми углами, с резинкой вместо застёжки. Раскрыл на случайной странице и показал мне. Мелкий почерк, схемы, стрелки, таблицы. Я ничего не поняла, конечно. Но видно было: человек работал. Не играл. Работал.
— Через четыре месяца я пришёл к отцу снова, — продолжил он. — Не с просьбой. С планом. Конкретным. На бумаге. С фактами. Я показал ему, что он теряет. Не в цифрах, нет, хотя и цифры были. Я показал ему, что он теряет время. Что через два года ни одного из этих магазинов не будет. Не потому что плохие. А потому что вокруг уже выросли сетевые, с которыми он конкурировать не может. И единственный шанс: перестроиться. Полностью. С нуля.
— Обнулить бизнес, — тихо повторила я.
— Именно. Обнулить. Не закрыть. Обнулить. Убрать всё, что не работает. Поменять формат. Вместо четырёх маленьких магазинов с одинаковым ассортиментом, где всё стоит дороже, чем в сетевом через дорогу, сделать два. Но других. Специализированных. Фермерские продукты, местные поставщики, подписки, доставка по району. Не конкурировать с сетевыми по цене. Дать то, чего у них нет: человеческое отношение и продукт, за которым люди готовы прийти ногами.
— А отец?
— Отец взял мою папку. Толстую, между прочим. Сорок три страницы. Я не шучу. Каждую делал сам. Ночами. На коленке, в той комнате, за чаем. Он взял эту папку, положил на стол. Посмотрел на неё. Потом на меня. И выдохнул: "Дай мне три дня."
— Это уже лучше, чем крик.
— Намного лучше. Я ушёл. Ждал. Три дня превратились в неделю. Неделя в две. Я ходил на работу, возил заказы, а в голове крутилось одно: читает или не читает? Выбросил или открыл? Уже начал думать, что всё, снова отказ. Что папка лежит под стопкой газет. Что отец посмотрел первую страницу и отложил. И тут он позвонил. Не матери. Мне.
— И что он?
Мужчина замолчал. Надолго. Смотрел в окно. Весна за стеклом продолжала свою грязную, некрасивую работу: таял снег, текли ручьи, земля обнажалась мокрая и чёрная. Но это была та некрасивость, после которой всё зеленеет. Я это каждый год вижу из автобуса. Сначала мерзость, потом красота. Порядок не меняется.
— Одно слово. "Приезжай." Одно слово. Приезжай. Голос тихий. Я таким его никогда не слышал. Не уставший, не злой. Тихий. Как у человека, который принял решение, которое далось ему дорого.
— Ну и?
— Я приехал. Он сидел в своём кабинете. Маленькая комната за магазином на Третьей улице. Стол, стул, календарь за прошлый год на стене, который он даже не перевесил. Чашка с остывшим чаем. И моя папка. Открытая. С пометками. Он каждую страницу прочитал. Карандашом отмечал. Где-то знаки вопроса, где-то подчёркивания. Где-то восклицательные знаки. На двенадцатой странице было написано его почерком, мелким, корявым, на полях: "А может и правда."
— Ох...
— Вот именно. "А может и правда." Четыре слова. Мой отец, который три года назад отправил меня в армию, потому что считал бездельником. Который смеялся при всей семье. Который пожал руку вместо объятия. Этот человек написал карандашом на полях моего бизнес-плана: "А может и правда." И я стоял в его кабинете и смотрел на эти четыре слова. И понимал, что это самое близкое к "прости", что я от него когда-либо услышу.
Голос его дрогнул. Чуть-чуть. Он этого не хотел, я видела. Сглотнул. Посмотрел в окно. Продолжил.
— Мы просидели шесть часов. До ночи. Мать три раза приносила чай. На второй раз принесла бутерброды. На третий просто заглянула, увидела, что мы разговариваем, и ушла. Тихо. С улыбкой. Маленькой, осторожной. Как будто боялась спугнуть. Отец спрашивал, я объяснял. Он спорил, я отвечал. Он говорил: не выйдет. Я говорил: выйдет, вот почему. Он говорил: рискованно. Я говорил: а не рисковать ещё рискованнее.
— И в итоге?
— В итоге он встал. Подошёл к окну. Долго стоял. Минуту, может две. Я молчал. Не торопил. Армия научила. Потом повернулся. Голос ровный, глухой:
— Два магазина закрываем. Два переделываем. Ты руководишь. Но если через полгода не выйдем хотя бы в ноль, ты уходишь. И больше не приходишь с этим.
— Жёстко.
— Справедливо. Он рисковал всем. Всем, что строил двадцать лет. И отдавал это мне. Парню, которого три года назад считал никем. Это не жёстко. Это храбро. Я это только потом понял. Не в тот момент. В тот момент я просто кивнул и поехал домой. А понял на следующий день. Проснулся утром и подумал: он мне поверил. После всего. Поверил. И от этого стало так... не знаю. Тяжело и хорошо одновременно.
Я заметила, как он это говорил. С уважением. И подумала: вот это, наверное, и есть тот момент, когда ребёнок становится взрослым. Не когда на него кричат. Не когда его отправляют в армию. А когда он может посмотреть на отца и понять: ты был неправ. Но ты мой отец. И я тебя не брошу.
— И что сейчас? — не выдержала я.
— Сейчас март. Мы перестраиваемся. Два месяца как начали. Два магазина закрыли. Тётю Любу отправили на пенсию. Она плакала. Сказала: "Я тут половину жизни провела." Я плакал. Мать плакала. Отец нет. Отец стоял и смотрел, как снимают вывеску. И молчал. Руки в карманах. Неподвижный. Как столб, вросший в тротуар.
— Тяжелее крика?
— Намного. Крик, это понятно. Крик, это энергия, это "я против, я борюсь". А молчание, когда снимают вывеску, которую ты сам вешал двадцать лет назад... Это "я доверяю тебе, но мне больно". И ты стоишь рядом и не можешь сказать: всё будет хорошо. Потому что не знаешь. Никто не знает. Но ты можешь стоять рядом. Просто стоять. Молча. Как мать когда-то сидела на краю моей кровати.
Автобус притормозил на перекрёстке. Светофор долгий, красный. Палыч за рулём барабанил пальцами по рулю.
— А мать как? — тихо поинтересовалась я.
— Мать? Мать удивила больше всех. Знаете, что она сделала? Она пришла на открытие нового магазина. Первая. До всех. Встала за прилавок и объявила: "Я буду помогать." Отец попытался возразить. Она посмотрела на него и отчеканила: "Я двадцать лет молчала, пока ты решал. Теперь моя очередь."
Я засмеялась. Громко, прямо в полупустом автобусе. Студент в наушниках поднял голову. Мужчина тоже улыбнулся. По-настоящему.
— Хорошая у тебя мать, — выдохнула я.
— Лучшая. Она всё это время держала семью. Тихо, незаметно. Отец думал, что он главный. А она была фундаментом. Без неё мы бы развалились. Все. Давно.
Он замолчал. Посмотрел на телефон. Потом на меня.
— Мне через две остановки выходить, — предупредил.
— Подожди. А с отцом-то как сейчас?
Он вздохнул. Глубоко, медленно.
— Сложно. Он каждый день приходит в магазин. Сидит на стуле у стены. Смотрит, как я работаю. Иногда советует. Иногда просто сидит и молчит. Пьёт чай из своей чашки, которую принёс из старого кабинета. Однажды пришёл вечером, когда я один закрывал, и выдавил: "Ты извини, что я тогда... ну, про армию." Не договорил. Замолчал. Посмотрел на свои ботинки. Я понял. Ответил: "Пап, если бы не армия, я бы Сенина не встретил. Так что, может, спасибо." Он хмыкнул. Коротко. И ушёл. На пороге обернулся, но промолчал. Дверь закрыл тихо.
— Помирились значит?
— Нет. Мы не ссорились по-настоящему, понимаете? Ссора, это когда двое хотят разного. А мы хотели одного. Просто не умели об этом говорить. Двадцать три года не умели. Он говорил на своём языке, я на своём. Как два радио на разных волнах в одной комнате. Оба играют, оба стараются, а слышен только шум. А армия, Сенин, курьерство, этот блокнот, вот это всё, оно не помирило нас. Оно дало мне частоту, на которой отец вещает. Я наконец научился его слышать. А он... он учится. Медленно. Каждый день чуть-чуть. Но учится.
Автобус подъехал к его остановке. Он встал. Застегнул куртку. Блокнот убрал во внутренний карман. Посмотрел на меня.
— Спасибо, что выслушали.
— Да господи, мне-то за что спасибо.
— За то, что не промолчали. Знаете, иногда достаточно, чтобы кто-то не прошёл мимо. Просто не прошёл мимо.
Он вышел. Двери закрылись. Я смотрела в окно, как он идёт по тротуару. Быстро, широким шагом. Не оглянулся. Свернул за угол и пропал.
Палыч посмотрел в зеркало заднего вида:
— Чего, опять историю жизни выслушала?
— Ага.
— И чего там?
— Да ничего. Сын вернулся из армии. Отца простил.
— Ну и ладно, — буркнул Палыч и переключил передачу. — А мой вот не вернулся.
Я хотела спросить. Но не стала. Палыч и так выдал больше, чем за последний месяц.
Ехали молча. До конечной оставалось шесть остановок. За окном весна продолжала ломать зиму, кусок за куском. Мокрая, грязная, некрасивая. Но уже тёплая.
Вечером позвонила Андрею. Просто так. Он не удивился.
— Мам, ты чего?
— Ничего. Просто хотела голос услышать.
— Ну ладно. Слушай тогда.
И стал рассказывать про работу. Скучное что-то, про планёрки и сметы. А мне было хорошо. Вот просто хорошо, и всё.