– Бабуль, а зачем он такой огромный? – Дашка ткнула пальцем в деревянный ящик, стоящий в углу дачной веранды.
Я посмотрела на «Рубин». Пыльный, с треснувшей ручкой переключения каналов. Экран матовый, мёртвый. Сорок лет ему. Не включается уже лет двадцать.
– Это телевизор, – сказала я.
– Телевизор?! – Дашка вытаращила глаза. – Он же как тумбочка!
– Так и было. Тумбочка с экраном. Цветная.
– А что, были нецветные?
Я рассмеялась. Села на скамейку. Дашка устроилась рядом, подтянула колени к подбородку.
– Расскажи, – попросила она.
И я рассказала.
Костя принёс его в апреле восемьдесят шестого. Я стояла на кухне, чистила картошку. Слышу — в подъезде грохот, мужики кряхтят, кто-то ругается на повороте лестницы.
Дверь распахнулась. Костя и Лёха-сосед втащили коробку. Огромную. Картонную. На ней синими буквами: «Рубин Ц-208».
– Это что? – я отложила нож.
– Это, Зина, – Костя выпрямился, вытер лоб рукавом, – цветной телевизор.
Я чуть картошку не уронила.
Цветной. В нашем подъезде ни у кого не было цветного. У Тамары Ильиничны с пятого этажа стоял чёрно-белый «Рекорд», и она этим гордилась так, будто у неё в квартире Большой театр. У остальных — кто «Берёзку», кто «Горизонт», всё чёрно-белое.
А тут — цветной.
– Сколько? – спросила я.
– Шестьсот восемьдесят, – сказал Костя.
Шестьсот восемьдесят рублей. Костя получал на заводе двести двадцать в месяц. Я на фабрике — сто сорок. Он копил два года. Откладывал по тридцатке, иногда по пятьдесят. Я знала, что он что-то копит, но не спрашивала. Думала — на машину мечтает.
А он — телевизор.
Лёха помог распаковать. Поставили в большую комнату, на тумбочку. Костя подключил антенну — сам тянул кабель на крышу ещё в марте, я тогда не поняла зачем.
Включил.
Экран мигнул. Зашипел. И вдруг — цвет. Синий, зелёный, красный. Дикторша в розовом костюме. Буквы золотые. Заставка программы «Время».
Мы стояли и смотрели. Лёха присвистнул.
– Ну, Петров, ты даёшь.
Через полчаса об этом знал весь подъезд.
Первой пришла Нюра с первого этажа. Постучала робко. Худенькая, тихая, работала на почте. Муж в рейсе — он дальнобойщиком был.
– Зин, правда цветной? Можно глянуть?
– Заходи, – сказала я.
Нюра зашла. Села на край стула. Смотрела на экран, как ребёнок на ёлку.
За Нюрой пришла баба Клава с четвёртого. За бабой Клавой — Семёновы с первого. За Семёновыми — молодые из двадцать седьмой.
К девяти вечера в нашей двушке сидели двенадцать человек.
Я нарезала хлеб. Пожарила картошку — большую сковородку, как всегда. Достала огурцы солёные, мамины. Люди ели, смотрели «Время», потом фильм начался — «Москва слезам не верит», цветной, я сама впервые видела Катерину в красном платье.
Нюра плакала.
Баба Клава сморкалась в платок.
Семёновы сидели, обнявшись.
Красиво было. По-настоящему.
Костя стоял в дверном проёме, прислонился к косяку. Смотрел на меня. Улыбался.
– Нравится? – спросил тихо.
– Очень.
Мы легли в двенадцать. Последние гости ушли в одиннадцать. Посуды было — гора. Я мыла, Костя вытирал.
– Завтра опять придут, – сказал он.
– Ну и пусть, – ответила я.
И на следующий вечер пришли. И на послезавтра. И через неделю.
К концу апреля это стало системой. Каждый вечер, к восьми часам, в нашу квартиру набивались от десяти до пятнадцати человек. Стульев не хватало — соседи стали приносить свои. Табуретки, скамейки. Семёнов притащил раскладушку — сидел на ней, как в партере.
Я готовила каждый вечер. Картошку, макароны, бутерброды. Чай на всех — три чайника. Сахар уходил килограммами.
К маю я поняла, что мы тратим на «гостей» треть моей зарплаты.
– Костя, – сказала я вечером, когда все ушли. – Я не могу кормить весь подъезд.
– Так не корми.
– А как? Люди приходят, садятся, ждут. Неудобно же — они сидят, а мы едим?
Костя подумал.
– Тогда не ставь на стол. Просто не готовь лишнего.
На следующий вечер я не накрывала. Картошку пожарила на двоих. Чай заварила в одном чайнике.
Соседи пришли. Расселись. Смотрели программу «Время». Поглядывали на кухню.
Тамара Ильинична — первая.
– Зинаида, а чаю сегодня не будет?
– Нет, – сказала я. – Извините. Не успела.
Тамара поджала губы. Ничего не сказала. Но взгляд был такой, будто я ей лично нагрубила.
Через три дня половина соседей перестала приходить. Те, кто приходил поесть, — отвалились. Остались те, кто правда хотел смотреть.
Стало тише. Спокойнее.
Последний гость ушёл в десять. Я закрыла дверь. Стояла в прихожей. Посмотрела на кухню — чистую, не заваленную посудой на пятнадцать человек.
Плечи опустились. Легче стало. Первый раз за месяц не чувствовала себя столовой.
«Хватит кормить весь подъезд».
Костя вышел из комнаты.
– Ну как?
– Нормально. Справилась.
Он обнял меня. Мы сели на кухне вдвоём. Пили чай. Молча. За окном темнело. Тихо было.
Хорошо.
Но на следующей неделе Тамара Ильинична пришла с тетрадкой.
Тетрадка была общая, в клетку, с надписью «Расписание» на обложке. Тамара положила её на стол и раскрыла.
– Значит, так, – начала она. – Понедельник — Семёновы и мы. Вторник — Лёха с женой и баба Клава. Среда — молодые из двадцать седьмой. Четверг — все вместе, «В мире животных». Пятница — по желанию. Суббота — футбол для мужиков, воскресенье — кино.
Я смотрела на неё и не могла поверить.
– Тамара Ильинична, – сказала я. – Это наш телевизор.
– Я знаю. Но неудобно же — все толкаются, друг другу мешают. Нужен порядок.
– Порядок в нашей квартире мы сами определяем.
Тамара подняла бровь. Густую, тёмную. Она привыкла командовать — тридцать лет работала завхозом в школе. Весь подъезд её слушался. Кто поставит мусорку, кто помоет лестницу, кто скинется на лампочку — всё через Тамару.
– Зинаида, – голос стал стальным. – Люди хотят смотреть. Ты же не будешь каждый вечер пятнадцать человек пускать. Вот я и организовала.
– Спасибо, – сказала я. – Но расписания не будет.
– Почему?
– Потому что это наша квартира. Мы сами решаем, кого и когда пускать.
Тамара захлопнула тетрадку. Посмотрела на меня сверху вниз — она была на голову выше.
– Значит, так? Для себя купили, а людям — нельзя?
– Можно, – сказала я. – Но когда мы зовём. Не по расписанию.
– Ну и ладно, – она развернулась. – Посмотрим, как ты одна крутиться будешь.
Дверь за ней хлопнула. Квартира замерла. Тишина стояла густая, как кисель.
Я стояла посреди комнаты. Плечи расправились. Вдохнула полной грудью.
«Сказала нет. Тамаре Ильиничне. Впервые».
Костя вышел из ванной.
– Слышал, – сказал он. – Молодец.
– Думаешь, обидится?
– Обидится. Но это её дело. Телевизор наш. Шестьсот восемьдесят рублей — мои.
Вечером мы сидели вдвоём. Костя переключил на второй канал — там шёл фильм, какой-то старый, про лётчиков. Я принесла плед. Устроилась рядом. Костя обнял меня за плечо.
Нюра постучала около девяти. Тихо, робко.
– Зин, можно?
– Заходи, Нюрочка.
Она зашла. Села в угол. Смотрела фильм молча. Потом засобиралась.
– Спасибо, Зин. Мне без Коли одной тоскливо вечерами.
– Приходи когда хочешь, – сказала я.
И она приходила. Каждый вечер, тихая, незаметная, со своей чашкой. Мы пили чай втроём — я, Костя, Нюра. Смотрели что придётся. Смеялись над «Кабачком 13 стульев».
Хорошо было.
Но через две недели пришёл Геннадий.
Геннадий жил подо мной, на втором этаже. Работал экспедитором. Мужик хитрый, улыбчивый, с бутылкой всегда наготове. Типа свой парень. На самом деле — считал каждую копейку и чужое любил больше своего.
Пришёл в субботу. С бутылкой портвейна и банкой кильки.
– Зинуля! Привет! Костик дома?
– В ванной.
– Ну я подожду. – Он прошёл в комнату. Сел. Посмотрел на телевизор. Потрогал корпус. – Красавец какой. Деревянный. Солидная вещь.
Я промолчала.
Костя вышел. Они выпили по стопке. Поговорили про завод, про отпуск, про рыбалку. Потом Геннадий перешёл к делу.
– Слушай, Костик. У меня послезавтра Валька день рождения отмечает. Двенадцать лет пацану. Я обещал ему кино показать. А у нас «Рекорд», сам знаешь — еле дышит. Дай телевизор на вечер? Я аккуратно, принесу-унесу.
Костя посмотрел на меня.
– Гена, он тяжёлый, – сказал он. – Килограммов сорок. Как ты его потащишь?
– Так Лёху позову! Вдвоём дотащим. Второй этаж — один пролёт.
– А антенна? – спросила я. – Кабель же на крышу идёт. Как ты подключишь у себя?
Геннадий замялся.
– Ну, удлинитель какой-нибудь.
– Гена, – сказала я спокойно. – Телевизор из квартиры не выходит. Хочешь — приводи Вальку к нам. Посмотрим вместе.
– Зин, ну нормально? Ребёнку на день рождения — и нельзя?
– Можно. У нас. Приводи.
Геннадий помрачнел. Допил портвейн. Посидел ещё минут десять, повздыхал, ушёл.
На следующий день я встретила его во дворе. Он стоял с мужиками у лавочки. Увидел меня — заговорил громко, чтобы все слышали:
– Петровы, значит, телевизор купили — и жмутся. Ребёнку на день рождения — нельзя. Сидят на своём «Рубине», как на сундуке с золотом. Вот тебе и соседи.
Мужики посмотрели на меня. Я остановилась.
– Гена, – сказала я. – Я предложила Вальку к нам привести. Ты отказался.
– Так мне домой надо! У себя отпраздновать!
– Тогда купи свой.
Повисла тишина. Мужики переглянулись.
– Ну ты даёшь, Зин, – хмыкнул кто-то.
Я развернулась и пошла домой. Спина прямая. Шаг ровный.
В квартире села на диван. Геннадий не пришёл на день рождения Вальки к нам. Обиделся. Валька пришёл сам — прибежал вечером, постучал в дверь, попросился посмотреть мультики. Я пустила. Он сел на ковёр, обхватил колени, смотрел «Ну, погоди!» с открытым ртом.
Цветной Волк и цветной Заяц. Он никогда такого не видел.
Я дала ему конфету. Он убежал счастливый.
Геннадий ушёл — и его слова во дворе тоже ушли. Я села на диван. Руки лежали на коленях спокойно. Ни дрожи, ни напряжения.
«Не дрогнула. Сказала как есть».
Вечером Нюра заглянула.
– Зин, я слышала, что Генка болтал. Не обращай внимания. Он всегда так — чужое ему слаще.
– Знаю.
Мы сидели на кухне. Нюра принесла варенье — абрикосовое, сама варила. Ели с хлебом, запивали чаем. За окном орали мальчишки — гоняли мяч до темноты.
– Зин, ты правильно делаешь, – сказала Нюра. – Это ваше. Заработанное.
– Спасибо, Нюр.
Хорошо было. Просто.
Но через неделю случилось кое-что похуже.
В четверг я включила телевизор — экран пустой. Ни звука, ни картинки. Помехи, рябь. Костя полез на крышу. Вернулся через двадцать минут.
– Антенну сломали, – сказал он. – Кабель оборван. Не ветер — руками дёрнули.
– Кто?
Костя пожал плечами.
– Не знаю. Но сама не рвётся. Оборвана ровно.
Я села на табуретку. Руки сжались. Кто-то из подъезда залез на крышу и сломал нашу антенну. Специально.
– Починишь? – спросила я.
– Завтра. Кабеля нет, надо на рынок ехать. Ещё рублей пять потратим.
Пять рублей. За чужую злость.
Я знала, что это мог быть Геннадий. Или не Геннадий — может, подростки, может, кто-то из тех, кого я перестала пускать. Не знала точно и знать не хотела.
Вечером стало тихо. Без телевизора квартира молчала. Мы сидели на кухне, слушали радио. Костя чинил утюг — у него всегда находилось, что чинить.
– Костя, – сказала я. – Может, зря мы его купили?
Он посмотрел на меня поверх очков.
– Зря?
– Одни проблемы. Соседи наглеют. Тамара командует. Генка злится. Антенну сломали.
Костя отложил утюг. Подошёл. Сел рядом.
– Зин. Я два года копил. Отказывал себе в пиве, в сигаретах, в ботинках новых. Не для соседей. Для нас с тобой. Чтобы ты вечером садилась и смотрела кино. Цветное. Красивое. Чтобы тебе хорошо было.
Я посмотрела на него. Он сидел напротив. Руки большие, в мозолях. Рубашка застиранная, но чистая. Лицо серьёзное.
– Починю антенну. Новый кабель протяну. И дверь будем закрывать. Кого хотим — пустим. Кого не хотим — не пустим.
– А если опять сломают?
– Опять починю.
Он сказал это так просто, что я поверила.
В субботу Костя залез на крышу. Протянул новый кабель. Закрепил антенну. Проверил. Работает.
Вечером мы включили «Рубин». Экран ожил. Цветной. Яркий. Шла передача «В гостях у сказки» — тётя Валя в красном сарафане, дети смеются.
Я сидела на диване. Костя рядом. Нюра в углу, со своей чашкой. Больше никого.
Три человека. Тихо. Спокойно.
С того вечера я перестала пускать всех подряд. Нюра приходила — всегда. Баба Клава — иногда, по воскресеньям, когда шло кино. Валька забегал на мультики — я не отказывала, он же ребёнок.
Остальным я говорила:
– Сегодня мы отдыхаем. Извините.
Тамара Ильинична обиделась на полгода. Потом оттаяла. Пришла перед Новым годом — с банкой огурцов и бутылкой шампанского.
– Зинаида, давай без обид. Я тогда лишнего наговорила.
– Давай, – согласилась я.
Мы смотрели «Голубой огонёк» вместе. Тамара сидела тихо, не командовала. Ела оливье. Хвалила.
Геннадий так и не извинился. Но здоровался во дворе — кивал. Через год купил себе чёрно-белый. Через три — цветной, «Электрон». Перестал завидовать.
Антенну больше никто не ломал.
Дашка слушала с открытым ртом.
– Бабуль, а дедушка правда два года копил?
– Правда.
– И кормила всех бесплатно?
– Кормила. Месяц целый. Картошку жарила сковородками.
Дашка покачала головой. Достала из кармана телефон. Экран — ярче любого «Рубина». Тоньше книжки. Цветов больше, чем на радуге.
– Бабуль, а я не понимаю. Из-за чего весь шум? Ну, телевизор. Подумаешь.
Я улыбнулась.
– Подумаешь. Да. У тебя весь мир в кармане, а у нас был один экран на весь подъезд. И за этот экран люди ссорились, мирились, ходили в гости, несли табуретки, составляли расписания. Жили, в общем.
Дашка прижалась ко мне.
– А дедушка?
– Дедушка ушёл пять лет назад, – сказала я. – Тихо. Во сне.
Дашка сжала мою руку.
Мы сидели на веранде. Старый «Рубин» стоял в углу — пыльный, нерабочий. Я не выбрасывала его. Не могла. Костя копил на него два года.
Солнце садилось за забором. Сирень пахла сладко — я посадила её в тот же год, восемьдесят шестой.
– Бабуль, а Нюра?
– Нюра на первом этаже до сих пор живёт. Мы чай пьём по четвергам. Сорок лет уже.
Дашка засмеялась.
– Сорок лет пить чай с одним человеком!
– Да. Сорок лет. Каждый четверг.
Я посмотрела на «Рубин». Деревянный корпус потемнел. Ручка переключения каналов треснула ещё в девяностом. Экран слепой.
А я помню, как он светился. Как Нюра плакала на «Москву слезам не верит». Как Валька сидел на ковре, обхватив колени. Как Костя стоял в дверном проёме и улыбался.
Дашка убрала телефон в карман.
– Бабуль, давай его включим?
– Не включится, Дашенька. Двадцать лет не работает.
– А вдруг?
Она подошла к «Рубину». Нажала кнопку. Тишина.
– Нет, – сказала Дашка. – Не включается.
– Говорила же.
Она вернулась на скамейку. Прижалась снова.
– Но красивый.
– Красивый, – согласилась я.
Шестьсот восемьдесят рублей. Два года копил. Весь подъезд смотрел. Тамара командовала, Генка завидовал, Нюра плакала.
А Костя стоял в дверном проёме. И улыбался.
Вот из-за этой улыбки я и не выбросила.
Костя копил на этот телевизор два года, а весь подъезд решил, что «Рубин» общий — и мне пришлось научиться говорить «нет» людям, которых я привыкла кормить и привечать. Сорок лет прошло, а я до сих пор не выбросила тот деревянный ящик с мёртвым экраном — потому что помню улыбку мужа в дверном проёме.