Город умирал от жары уже третью неделю подряд. Не та ленивая летняя теплынь, что располагает к мороженому на веранде и детскому смеху во дворах. Другая, тяжелая, влажная, как дыхание человека с высокой температурой. Она забиралась под одежду, под кожу, под мысли и не уходила даже ночью, когда город гасил огни и делал вид, что засыпает. Асфальт на Седьмой улице к полудню становился мягким, почти живым. Деревья стояли неподвижно, словно нарисованные. Даже воробьи исчезли куда-то. Ни одного на карнизах, ни одного у луж, которых, впрочем, тоже не было.
Отец Андрей Корнев вошел в церковь Святого Фомы без семнадцати пять. Он всегда смотрел на часы у входа, старый, с латунным циферблатом, заведенный еще отцом Михаилом за восемь лет до его смерти. Что-то в этом жесте было почти молитвенным — остановиться, посмотреть, зафиксировать момент. Напомнить себе, что время существует и что оно идет вперед, даже когда кажется, что все вокруг замерло в этой проклятой жаре.
Внутри было прохладнее, градуса на три, не больше. Но первые секунды всегда казались спасением. Глаза привыкали к полумраку, и становилась различима пыль в косых лучах света, падавших через витражи. Витражи давно выцвели, половина красок ушла, осталась бледная акварель вместо прежней насыщенности. Пахло воском, старым деревом и еще чем-то. Сладковатым, неопределимым. Корнев называл это про себя запахом времени, запахом всего, что было здесь сказано за сто тридцать лет.
Ему было сорок три года, рост сто восемьдесят два сантиметра, широкие плечи, которые всегда казались ему неуместными под сутаной, как будто перепутали костюм. Темные волосы с сединой на висках, лицо с глубокими вертикальными морщинами у рта. Морщины появились не от возраста, от привычки сжимать зубы. Сжимать и молчать. Этому его никто не учил специально. Просто так получилось, что молчание стало основным языком его внутренней жизни. Левая рука иногда подрагивала. Совсем чуть-чуть. Заметно только ему самому и доктору Меньшову, неврологу из городской клиники, из четвертого кабинета. Паркинсон в ранней стадии. Диагноз был поставлен восемь месяцев назад, двенадцатого июня, и с того дня Корнев не сказал об этом ни одному живому человеку. Ни диакону Семену, ни епископу Николаю, ни сестре Лене, которая сама была врачом и наверняка заметила бы рано или поздно. Он хранил это в себе, как хранят что-то стыдное, хотя умом понимал, что стыдиться нечего.
Он скрылся за бархатной занавеской исповедальни. Темное дерево, резные панели, узкая скамья, нагретая за день, несмотря на прохладу каменных стен. Он сел. Закрыл глаза. Снаружи прошла машина. Потом еще одна. Потом тишина замкнулась. Исповедь требовала особого состояния. Нужно было опустошить себя. Убрать все свое, личное, тяжелое, чтобы было куда принимать чужое. Обычно это получалось. Сегодня мысли о разговоре с Меньшовым никуда не уходили. «Управляемость симптомов на текущем этапе». Врач говорил именно так, и в этой формулировке была вся бюрократия медицины. Точно, корректно и при этом абсолютно бесчеловечно. Сколько времени, пока дрожь станет заметна другим? Год? Два?
В семнадцать часов три минуты бархатная занавеска с другой стороны качнулась. Человек сел. Одним плавным, совершенно бесшумным движением. Те, кто приходит на исповедь, всегда немного суетятся. Шуршат одеждой, кашляют, переминаются. Ищут слова еще до того, как произнесут первое. Этот просто сел. И тишина сомкнулась снова. Как будто никто и не входил. Через резную решетку Корнев видел силуэт. Мужчина. Прямая спина, сложенные руки. Свет падал сбоку, и лицо оставалось набором теней.
— Благослови меня, отче, ибо я согрешил, — произнес голос. Низкий, абсолютно ровный. Как будто человек зачитывал инструкцию к бытовому прибору. Без интонации, без дрожи, без того особого напряжения, которое всегда есть в голосе человека, пришедшего сюда впервые или после долгого перерыва.
Корнев слушал голоса людей профессионально уже семнадцать лет. Он различал в них страх и облегчение, стыд и притворство, усталость и надежду. В этом голосе не было ничего из перечисленного. Совсем ничего. Стандартный обмен репликами. Потом человек помолчал, недолго, секунды две, и сказал:
— Я убил человека.
Воздух в исповедальне не изменился. Те же запахи, та же духота, та же узкая скамья под спиной. Но что-то сдвинулось внутри Корнева. Медленно, неотвратимо. Как осаживается почва перед оползнем. Он не позволил этому сдвигу выйти наружу. Просто принял его, как принимают удар.
— Когда это произошло? — спросил он ровно.
— В среду вечером. Три дня назад. Марина Олеговна Свет. Тридцать один год. Преподаватель музыки. Лесная улица, дом восемь.
Корнев знал это имя. В четверг утром дьякон Семен рассказывал за чаем. На Лесной нашли женщину, говорят, ужасно. Корнев тогда не стал спрашивать подробностей, он не любил такие разговоры. Теперь подробности пришли сами.
— Полиция думает, что это ограбление, — продолжил голос со спокойствием человека, обсуждающего погоду. — Она ошибается, но пока еще не знает, что ошибается.
— Зачем ты пришел сюда? Поговорить?
— Вы профессионально умеете слушать. И связана тайна исповеди. Это делает разговор безопасным.
— Ты думаешь, я не могу ничего сделать с тем, что ты говоришь?
— Я знаю, что не можете, — мягко поправил голос. — Каноническое право нерушимо при любых обстоятельствах. Я читал об этом, готовился.
Снаружи в нефе послышались чьи-то шаги. Кто-то из прихожан пришел на вечернюю исповедь. Силуэт за решеткой не шелохнулся.
— Сколько людей ты убил? — спросил Корнев.
Что-то в голосе едва изменилось. Не улыбка, но что-то близкое к ней.
— Марина Свет была четвертой.
Четыре. Корнев держал это слово внутри, не давая ему расплескаться.
— Я выбираю людей, которые хранят чужое, — продолжил голос задумчиво, как будто рассуждал вслух. — Учителя, врачи, священники. Им доверяют секреты, а их самих никто не хранит. Понимаете? В этом есть определенная справедливость.
— Это не справедливость, — сказал Корнев. — Это убийство.
— Убийство? Просто инструмент. — Голос оставался ровным. — Будет следующий, отец Андрей.
Тишина в исповедальне стала физической. Корнев чувствовал ее на коже.
— Когда?
— Скоро. Я пришел сообщить заранее. Мне важно, чтобы кто-то знал, чтобы не было ощущения пустоты.
— Ты хочешь свидетеля?
— Собеседника. Свидетели пассивны.
И в этом разграничении, таком спокойном, таком методичном, было что-то, от чего у Корнева перехватило дыхание сильнее, чем от слова «четвертое».
— Кстати, отец Андрей, как ваша левая рука? Доктор Меньшов говорил, что на текущем этапе симптомы управляемы. Городская клиника, четвертый кабинет. Двенадцатое июня прошлого года. Первый диагноз.
Корнев не двигался. За окном церкви где-то очень далеко прокатился гром, без дождя, просто звук, пустой и далекий, как обещания, которые не собираются выполнять.
— Я не собираюсь использовать это против вас, — продолжал голос с интонацией почти сочувственной. — Просто скрытые части людей — самые интересные.
Легкое движение, занавеска качнулась.
— До следующего раза.
Силуэт исчез. Корнев сидел неподвижно еще три минуты. Считал. Потом вышел из исповедальни. В нефе только Нина Ивановна Рогова на скамье. Голова склонена в молитве. У входа мелькнула светлая рубашка. Корнев бросился к двери. Улица ударила жарой, как пощечина. Мужчины не было. Ни у церкви, ни дальше по улице. Просто пустой тротуар, раскаленный воздух и где-то вдали двое детей на велосипедах, не подозревающих ни о чем. Корнев стоял на ступенях и смотрел на этот обычный летний вечер, и внутри него что-то продолжало медленно оседать.
Утро принесло новости раньше, чем Корнев успел выпить кофе. Радио на кухне бормотало привычным фоном. Сводка погоды, городской совет, дорожные пробки на центральной. Он стоял у окна и смотрел на улицу, где дворник Степан неторопливо мёл тротуар, хотя мести было нечего. Жара высушила все, что могло упасть. Даже листья держались на деревьях мертвее, чем положено живым листьям. Потом диктор сменил тон. Так бывает, когда переходит к чему-то, что редакция сама не вполне понимает, как подавать.
— Полиция Мирвейла разыскивает информацию о гибели Марины Олеговны Свет, тридцати одного года, обнаруженной в среду вечером в своей квартире на Лесной улице. По предварительным данным, следствие рассматривает версию ограбления.
Корнев выключил радио. Он сел за стол, достал из ящика записную книжку, старую, с потертой кожаной обложкой, и начал писать, не торопясь, без сокращений. Все, что помнил дословно. Голос, интонации, паузы между фразами. Имя, адрес. Четвертое. Критерии выбора. Слова о болезни. Когда закончил, перечитал, потом подчеркнул последнее: «Знает о болезни. Откуда? Медицинская карта. Доктор Меньшов. Страховой полис». Где-то в этой цепочке была брешь, через которую утекала информация, которая должна была оставаться только между пациентом и врачом. Корнев понимал, что брешь нашли не случайно, что кто-то целенаправленно искал именно его, изучал, готовился. Эта мысль была неприятнее всего.
В половине десятого он пошел в городскую клинику. Не записывался, просто пришел посмотреть. Понять, как это могло произойти. Регистратура встретила его очередью из пяти человек и молодой женщиной за стойкой, которая одновременно отвечала на звонок, печатала и объясняла что-то пожилому мужчине с направлением. На стойке лежал открытый журнал записей. Монитор с базой данных был виден под углом из очереди. Папки с направлениями стояли без замка. Корнев смотрел на все это и думал о том, что информация бывает доступна разными путями. Не обязательно взлом, не обязательно подкуп. Иногда достаточно просто знать, где смотреть и выглядеть при этом достаточно обычно, чтобы никто не смотрел дважды. «Мое главное качество — обычность».
Он вышел на улицу. Жара встретила его без предупреждения, плотная, осязаемая, как стена. Он остановился на ступенях клиники и принял решение, которое зрело с ночи, с того момента, как он стоял на пустой улице и смотрел, как растворяется в воздухе человек в светлой рубашке.
В полицейское управление Корнев вошел в одиннадцать часов двадцать три минуты. Дежурный, молодой, с видом человека, которому досталась не та смена, позвонил наверх, и через десять минут Корнев сидел в кабинете на третьем этаже, где гудел старый вентилятор и пахло казенной бумагой и остывшим кофе. Следователь Дина Аркадьевна Волош оказалась женщиной лет сорока пяти, короткие темные волосы, резкие скулы, взгляд, который оценивал собеседника быстро и без церемоний. На столе перед ней лежала папка с документами, перевернутый экраном вниз телефон и чашка, в которой кофе явно был еще утром. Она не предложила ему сесть, просто кивнула на стул, как будто он уже был частью разговора, который она вела в голове.
— Церковь Святого Фомы, — сказала она, глядя куда-то в папку. — Вы служите там семь лет.
— Да.
— Слушаю вас.
Корнев говорил осторожно. Это был тонкий баланс, который он выстраивал всю дорогу сюда, пока шел по раскаленным улицам. Тайна исповеди — не просто правило. Это договор. Нарушить его — значит разрушить доверие всех людей, которые когда-либо говорили ему что-то сокровенное. Но молчать, зная то, что он знал, — это тоже выбор. И этот выбор тоже имеет цену.
— Я слышал разговор, — сказал он. — Контекст раскрыть не могу, но у меня есть серьезное основание полагать, что гибель Марины Свет — не ограбление, что это четвертое убийство, что предыдущие три закрыты неверно и что будет пятое.
Волош не изменилась в лице, только взяла ручку.
— Кто этот человек?
— Не знаю имени. Мужчина примерно метр семьдесят пять, светлая рубашка. Внешность совершенно обычная, сам об этом говорил. Критерий жертв: люди помогающих профессий. Учителя, врачи, священники. Те, кому доверяют чужое.
— Это из исповедальни, — сказала Волош.
Не вопрос. Утверждение, произнесенное ровным голосом человека, который умеет складывать детали раньше, чем ему договорят фразу. Корнев не ответил. Она кивнула. Медленно, как будто ставила галочку в своей внутренней таблице.
— Я не могу использовать это как показание.
— Знаю.
— Если будет следующая жертва и выяснится, что вы знали заранее, последствия для вас серьезные.
— Поэтому я здесь, — сказал он.
Вентилятор гудел, за окном кто-то сигналил, длинно, раздраженно. Волош смотрела на него несколько секунд, по-другому, чем смотрела в начале разговора, не оценивающе, думающе.
— Он знает вас лично, — сказала она. — Детали недоступны публично. Кто из ваших близких подходит под его критерии?
— Сестра, Елена, врач-терапевт, живет одна.
Волош записала.
— Дайте мне время до вечера. Я подниму похожие дела за последние два года. Смерти, закрытые как несчастный случай или ограбление. Жертвы из помогающих профессий. — Она положила перед ним лист с номером телефона. — Звоните при любом контакте. И, Корнев. Ваша сестра сегодня дома?
— Да.
— Я попрошу патрульную машину пройти по ее улице. Неофициально. Это все, что я могу без официальных оснований.
— Спасибо.
— Найдите мне основание, — сказала она просто и снова открыла папку. Знак того, что разговор окончен.
Корнев вышел на улицу, в жару, в слепящий полдень. Воробей, единственный, которого он видел за несколько дней, сидел на карнизе напротив и смотрел на него маленькими янтарными глазами. Потом сорвался и исчез за крышей.
Вечером Корнев поехал к сестре. Лена открыла дверь в домашней одежде, с запахом борща из кухни за спиной и деревянной ложкой в руке. Она была похожа на мать. Темные глаза, привычка держать голову чуть набок, когда слушала. Сорок один год, и в этом возрасте ее лицо стало интереснее, чем в молодости. В нем появилась глубина, которая дается только через что-то пережитое.
— Ты странный, — сказала она, ставя перед ним тарелку. — Все в порядке?
— Нет.
Она села напротив и сложила руки на столе.
— Рассказывай.
— Не могу. Рабочее.
Она смотрела на него долго, тем взглядом, от которого он никогда не умел прятаться, сколько бы лет ни прошло.
— Лена, — сказал он наконец. — В ближайшие дни никаких незнакомых людей дома. Дверь незнакомым не открывай. Договорились?
Тишина растянулась между ними, как натянутая струна.
— Ладно, — сказала она тихо. — Договорились.
Он возвращался домой поздно. Улицы были пустыми, жара стояла даже в темноте, и только где-то на горизонте, над далекими холмами, мерцали зарницы. Беззвучные, бесполезные. Гроза, которая никак не решалась прийти. Как всегда в эту жару. Только обещание. Без дождя.
Голос позвонил в четырнадцать сорок. Корнев сидел в ризнице, небольшой комнате за алтарем, где помещались стол, два стула и полки с книгами, корешки которых выцвели до полной неразборчивости. Одно окно выходило в узкий двор, куда никогда не заглядывало солнце. Сейчас это казалось единственным достоинством кабинета. Здесь было почти терпимо, хотя термометр на стене показывал тридцать два градуса. Корнев перечитывал записи из книжки, когда телефон завибрировал. Незнакомый номер, длинный, явно временный, из тех, что покупают за наличные на любом углу. Он знал сразу, до первого слова. Просто знал. Так же, как знаешь в темноте, что кто-то вошел в комнату, еще не услышав шагов. Утром, до визита в клинику, он активировал функцию записи разговоров. Просто на случай. Нажал «Принять».
— Добрый день, отец Андрей. Надеюсь, вы позавтракали сегодня?
Тот же голос. Ровный, низкий, абсолютно лишенный тех мелких неровностей, которые выдают человека. Волнение, усталость, радость, страх. Как будто кто-то настроил инструмент с хирургической точностью и теперь играл на нем одну и ту же длинную ноту.
— Чего ты хочешь? — спросил Корнев.
— Продолжить разговор.
Короткая пауза, легкая, как вздох.
— Я слышал, вы были в полицейском управлении сегодня утром. Час и двадцать минут. Следователь Волош, хороший выбор. Она умная женщина. Жаль, что вы ничего не смогли ей рассказать.
Холод прошел по позвоночнику, медленно, как вода по камню.
— Ты следил за мной у управления? Или кто-то другой видел?
Голос был почти дружелюбным.
— Это не важно. Важно другое. Вы сделали выбор, и этот выбор меняет динамику нашего разговора, ускоряет его.
— Ты говоришь о следующей жертве?
— Да.
В этом слове, коротком, односложном, слышалось что-то похожее на удовольствие, едва уловимое, как запах, который чувствуешь краем сознания.
— Я почти решил. Ваша сестра — интересный вариант. Терапевт, хранит чужие болезни и чужие страхи. Живет одна в квартире на Новой Слободке. По субботам ходит в библиотеку, читальный зал. Возвращается около восьми вечера, обычно пешком.
Корнев почувствовал, как пальцы сжались вокруг телефона.
— Не трогай ее.
— Вы просите? — мягко заметил голос. — Это трогательно. Большинство людей на вашем месте угрожали бы. Обещали найти, наказать. Но вы... Это говорит о вас очень многое, отец Андрей.
— Чего ты хочешь от меня?
— Встречи. Не в церкви. Там слишком темно, и ваша решетка мешает нормальному разговору. Мне нравится видеть лицо собеседника. Парк Речной. Завтра в семь вечера. Скамья у фонтана. Просто двое людей разговаривают на свежем воздухе. Ничего подозрительного.
— А если я не приду?
Голос помолчал. Это молчание было другим, не задумчивым, не случайным, намеренным, взвешенным.
— Тогда решение будет принято сегодня вечером, — сказал он наконец. — Не завтра. Сегодня.
Гудки.
Корнев сидел с телефоном в руке и смотрел в окно, на узкий двор, где кошка, рыжая, тощая, с надорванным ухом, лежала на подоконнике соседнего здания и смотрела в никуда, с тем философским безразличием, которое доступно только кошкам и очень старым людям. Солнце туда не добиралось, и кошке, по всей видимости, было хорошо. Он позвонил Волош. Она выслушала запись — он поднес трубку к динамику — и молчала несколько секунд после того, как голос стих.
— Он знал о вашем визите, — сказала она. — Это значит, либо следил лично, либо у него есть кто-то, кто видел вас у управления. — Небольшая пауза. — Вы пойдете на встречу?
— Да.
— Я выставлю наблюдение.
— Один человек, — сказал Корнев. — Максимум один. Он умеет замечать лишнее. Это часть того, как он работает. Если увидит группу, уйдет. И тогда решение будет принято раньше, чем мы успеем что-то сделать.
— Согласна. Один человек, гражданская одежда, на расстоянии. И телефон в кармане. Линия открыта все время встречи.
— Хорошо.
— Корнев. — Голос Волош стал чуть тише, как будто она отодвинулась от открытой двери. — Он назвал конкретные детали о вашей сестре. Маршрут, расписание, библиотека. Это не случайная угроза. Он уже наблюдал за ней.
Корнев знал это. Знал с того момента, как услышал: «по субботам ходит в библиотеку». Лена сама не помнила бы навскидку, в котором часу она обычно возвращается. А этот человек знал. Значит, видел. Значит, считал шаги.
— Я заеду к ней вечером, — сказал он.
— Не говорите ничего лишнего. Только то, что необходимо.
— Она врач. Она умеет читать между строк.
— Тем более, — сказала Волош. — Иногда меньше знаешь — крепче спишь.
Он повесил трубку и долго смотрел на рыжую кошку в окне. Та, наконец, повернула голову, посмотрела на него янтарными глазами и зевнула. Медленно, с достоинством, после чего отвернулась обратно. Судьбы людей ее не касались.
Лена открыла дверь с удивлением. Он не предупреждал о визите. Впустила, поставила чайник, и пока он закипал, они сидели за кухонным столом. И за окном медленно темнело небо, и в этой темноте снова мерцали бесполезные зарницы над горизонтом.
— Ты в библиотеку ходишь? — спросил он без предисловий.
— По субботам, в читальный зал. — Она посмотрела на него. — Почему?
— Не ходи пока. Неделю, может, больше. Потом объясню.
Лена разлила чай по чашкам. Поставила перед ним вазочку с вареньем, малиновым, домашним, от соседки Клавдии Степановны, которая каждое лето передавала по три банки. Маленький плотный мир обычной жизни: варенье, чашки, вечер за окном, который существовал рядом с тем, другим миром, где человек с незапоминающимся лицом считал чужие шаги.
— Андрей, — сказала Лена, — ты меня пугаешь. По-настоящему.
— Знаю. Прости.
— Это связано с работой?
— Да.
— С исповедью?
Он не ответил. Она кивнула, медленно принимая это молчание как ответ, потому что за сорок лет научилась читать его молчание не хуже слов.
— Хорошо, — сказала она наконец. — Не буду ходить. Но ты мне расскажешь, когда сможешь?
— Расскажу.
Он ехал домой по ночному городу. Фонари отражались в асфальте не потому, что было мокро, а потому что жара давала такой эффект, похожий на мираж. Город казался нарисованным на воде. Он думал о завтрашнем парке, о скамье у фонтана, о том, что завтра он впервые увидит этого человека при дневном свете. Ни силуэт, ни тень, ни голос из-за решетки. Лицо. И эта мысль была одновременно необходимой и пугающей, потому что он не знал, что именно он увидит. Монстра было бы проще. Монстра можно распознать и назвать. Но тот человек сам сказал: его главное качество... Обычность. А обычность не имеет лица. Она везде.
Корнев припарковался у церкви, поднялся в квартиру, лег не раздеваясь и смотрел в потолок до двух ночи. Потом, наконец, закрыл глаза. Левая рука лежала на груди, спокойная, неподвижная, не дрожала.
Парк Речной был старым. Посадки еще советские, тополя выросли до неприличных размеров и давали густую тень, которая в эту жару казалась почти милосердной. Фонтан в центре не работал третий год. Насос сломался, деньги на ремонт в городском бюджете находили каждый квартал, и каждый квартал тратили на что-то другое. Сухая чаша с трещинами на дне, несколько монет, брошенных по привычке. Люди бросали монеты даже в пустые фонтаны, потому что жест важнее воды.
Корнев пришел без десяти семь. Осмотрелся не торопясь, как человек, который просто вышел подышать вечерним воздухом. Пожилой мужчина с газетой на дальней скамье — слишком далеко, чтобы слышать разговор. Женщина с коляской уходила по аллее к выходу. Двое подростков у велосипедов на другом конце парка. Сотрудник Волош был где-то среди этого. Корнев не знал, где, и это было правильно.
В восемнадцать пятьдесят восемь на скамью у фонтана сел мужчина. Корнев не сразу понял, что это он. Именно потому, что голос был прав насчет обычности. Абсолютной, почти хирургической. Лет сорок пять. Среднего роста, светло-серая рубашка, темные брюки. Аккуратная стрижка без особенностей. Лицо, то, которое забываешь через минуту после того, как отвернешься. Прямой нос, ровный подбородок, никаких шрамов, родинок, асимметрии. Просто лицо. Тысячи таких лиц в любом городе. Он не поздоровался. Посмотрел на пустую фонтанную чашу.
— Красиво здесь было раньше, наверное, когда фонтан работал, — сказал он.
— Ты хотел поговорить? — сказал Корнев.
— Я всегда хочу говорить. — Голос был тем же, ровным, негромким, как ровный свет настольной лампы. — Это мой главный интерес. Люди.
При дневном свете глаза оказались светлыми, серо-зелеными, спокойными. В них не было ни агрессии, ни безумия. Именно это было страшнее всего. Корнев всю дорогу сюда готовил себя к тому, что увидит что-то особенное. Какой-то признак, отметину, которая выдает. Ничего подобного. Человек смотрел на него так, как смотрит знакомый на встрече, которую оба давно планировали.
— Я хочу, чтобы вы поняли, — произнес мужчина. — Не осудили, не остановили. Именно поняли. Между этим — огромная разница.
— Я не пойму логику убийства.
— Это не логика убийства, — терпеливо, как учитель. — Это система наблюдения. Я нахожу людей, которые несут чужую тяжесть годами, молча, и никто вокруг этого не замечает. Ни коллеги, ни семья. — Он помолчал. — Я замечаю. Я вижу их полностью, последними.
— И убиваешь.
— И вижу. Убийство — техническая часть, не главное.
Рядом прошла женщина с собакой, маленькой белой, на длинном поводке. Мужчина проводил ее взглядом без интереса, как провожают взглядом пролетевшую птицу. Потом достал из кармана сложенный лист и положил на скамью между ними.
— Три имени из предыдущих. Полиция закрыла дела неверно. Считайте это жестом доброй воли.
— Это не добрая воля, — сказал Корнев. — Это демонстрация.
Впервые что-то изменилось в лице мужчины. Не улыбка, что-то тоньше. Удовлетворение, которое человек испытывает, когда собеседник оказывается умнее, чем ожидалось.
— Вы правы, — согласился он. — Отчасти.
Встал одним плавным движением, как тогда в исповедальне.
— Двадцать четыре часа, отец Андрей. Я дам вам имя следующей жертвы. Если полиция успеет, я приму это. Если нет, значит, система не работает. Человек — проверка системы.
— Все зависит от точки зрения, — сказал он негромко и пошел по аллее. Медленно, обычно, как человек после приятной прогулки.
Корнев смотрел ему вслед и думал о том, что самое страшное в этом человеке не то, что он делает, а то, что он совершенно уверен в своей правоте. Не оправдывается, не прячется, объясняет. Спокойно, методично, как объясняют таблицу умножения. На листе было три имени, три человека, которых уже не вернуть. И где-то в городе существовало четвертое имя, которое еще можно было спасти.
Волош подъехала через пять минут после того, как мужчина скрылся за поворотом аллеи. Темная машина без опознавательных знаков. Она открыла дверь, не выходя, и Корнев сел на пассажирское сиденье. В машине работал кондиционер. Первый раз за много дней он почувствовал настоящий холод. И этот холод был почти болезненным после недель жары, как слишком яркий свет после темноты.
Волош смотрела на лист с тремя именами, не прикасаясь к нему. Он лежал в прозрачном конверте, который она достала из бардачка раньше, чем Корнев успел передать бумагу.
— Виталий Семенович Кравец. Школьный психолог. Октябрь. Сердечный приступ. Светлана Юрьевна Майер. Социальный работник. Февраль. Падение с лестницы. Роман Игоревич Щур. Врач скорой помощи. Июнь. Передозировка.
Читала она вслух, медленно, как будто пробовала каждое имя на вес.
— Три дела. Три разных отдела. Три разных следователя. Никто не сопоставлял, — сказал Корнев.
— Не было оснований. Разные способы, разные обстоятельства. Никаких общих знакомых в материалах дел. — Она убрала конверт в папку. — Он умный. Каждый раз новый почерк. Имитирует случайность.
— Именно поэтому он и дал нам это, — сказал Корнев. — Не из великодушия. Он хочет, чтобы мы видели масштаб и понимали, что ничего не можем доказать задним числом.
Волош кивнула, медленно, с тем особым выражением, которое бывает у людей, когда они слышат вслух то, о чем уже думали про себя.
— Запись встречи хорошая, — сказала она. — Голос чистый. Но голос — это не доказательство без лица, без имени, без отпечатков. — Завела машину, но не тронулась. — Нам нужна еще одна встреча, контролируемая, с техническими средствами.
— Он заметит технику.
— Не обязательно, есть способы. — Она говорила ровно, по-деловому. — Но сначала имя. Он обещал имя следующей жертвы. Двадцать четыре часа, как он сказал. Значит, контакт будет сегодня ночью или завтра утром.
Корнев смотрел в окно. Парк темнел, не резко, а медленно, как темнеет акварельный рисунок, когда на него попадает вода. Фонари зажигались один за другим вдоль аллеи. Пожилой мужчина с газетой ушел. Подростки с велосипедами тоже. Парк опустел, как пустеют все места, когда из них уходит что-то важное.
— Корнев, — сказала Волош, — он сказал кое-что на встрече: что видит жертв полностью, последними. — Она помолчала. — Это не просто слова. Это нарцисс с очень специфической системой самооправдания. Он убивает не из злобы и не из корысти. Он убивает, потому что считает это особым актом, признанием. По его логике, он единственный, кто по-настоящему видит этих людей.
— Это не делает их менее мертвыми, — сказал Корнев.
— Нет, но это говорит нам кое-что важное. — Она, наконец, тронула машину. — Такой человек не остановится сам. Никогда. Потому что убийство для него не преступление, это ритуал.
Они ехали молча через вечерний город. Жара не отступала даже сейчас, когда солнце ушло за горизонт. Она осталась в камне, в асфальте, в самом воздухе, нагретом за три недели до состояния, когда уже не верится, что бывает иначе. Корнев думал о трех именах на листе бумаги. О Виталии Кравце, который был школьным психологом и умер в октябре и чья семья, вероятно, до сих пор считает, что виновато сердце. О Светлане Майер, которая упала с лестницы и никто не задал лишних вопросов. О Романе Щуре, молодом враче скорой помощи, который спасал людей и которому никто не успел помочь. Люди, хранящие чужое. Он думал о том, что сам всю жизнь делает то же самое. Хранит чужое. Годами, тысячами исповедей, тысячами слов, которые люди произносят за бархатной занавеской. И которые потом остаются только в нем, потому что больше никуда не могут уйти. И о том, что восемь месяцев хранит свое собственное. Болезнь, дрожь в руке, слова Меньшова об управляемости симптомов. «Скрытые части людей — самые интересные».
— Остановитесь здесь, — сказал он.
Волош затормозила у церкви.
— Он выйдет на контакт, — сказала она. — Будьте готовы. И, Корнев, не пытайтесь действовать в одиночку. Что бы он ни сказал, что бы ни пообещал, звоните сразу.
— Хорошо.
Он вышел, машина уехала. Он стоял у церкви и смотрел на латунные часы у входа, которые в темноте были почти неразличимы, только ободок циферблата, без цифр, без стрелок, просто форма без содержания. Внутри церкви было тихо и темно. Он прошел через неф, не зажигая света, и сел на скамью в первом ряду, там, где обычно сидели прихожане во время службы. Сидел и слушал тишину, которая в церкви всегда другая, чем снаружи. Она была живой, эта тишина, наполненной всем, что здесь говорилось.
Телефон завибрировал в половине двенадцатого. Сообщение с нового номера. Только имя и адрес. Ирина Васильевна Долгих. Сорок семь лет. Школьный логопед. Вишневая улица. Дом четырнадцать. И ниже одна фраза: «Двадцать четыре часа начались сейчас».