Вере в то утро дышать было трудно. Не то чтобы духота — просто ком в горле стоял с самого разговора. «Женимся». Слово-то какое лёгкое, а на плечи легло бетонной плитой. Двадцать лет назад она сама мечтала это слово услышать. Ждала, всматривалась в лица, верила. А теперь вот оно пришло, да не к ней — к её девчонке, которая ещё сама ребёнок.
Всю ночь Вера пролежала с открытыми глазами, глядя в тёмный потолок. Рядом на тумбочке тикал будильник, отсчитывая секунды её одиночества. Она вспоминала свои сорок, тот отчаянный шаг — родить для себя. И вот он, плод её любви и надежд, стоит на пороге с чужим мужчиной и рушит всё, что она выстроила в своей голове.
Утром, выйдя на улицу, она почувствовала себя разбитой. Но ноги сами принесли на рынок. Зачем? Кто его знает. Может, хотелось почувствовать себя нужной. Распорядительницей этого внезапного праздника, который она не выбирала.
В свадебном павильоне швея — полная женщина с добрыми глазами и руками, испачканными мелом, — говорила о фасонах, о кружеве, о выточках. Вера слушала и чувствовала, как ледяная корка на сердце начинает потихоньку таять.
— Вот смотрите, — швея протянула фотографию. — Это невеста прошлогодняя. Очень ей фата шла. Сирень по голове разбросана, так нежно.
Вера взяла снимок в руки и обмерла. Девушка на фото улыбалась счастливо и беззаботно, а фата... боже, какая фата! Воздушная, пышная, словно облако, и по краю у самых волос рассыпались вышитые цветочки, нежно-розовые, как утренний свет. У Веры защипало в носу.
— Красиво, — выдохнула она, а в горле снова задрожал противный комок, но уже другой — светлый. — Я хочу... Олечке такое же.
В голове вдруг отчётливо, ярко, как вспышка, нарисовалась картина: Оленька маленькая, лет пяти, кружится в праздничном платье, напевая что-то себе под нос. Вера тогда сидела на корточках и поправляла ей подол. И было так хорошо, так тепло, что хотелось, чтобы это мгновение длилось вечно.
— Значит, завтра с дочкой приходите, — голос швеи вырвал её из видения. — Снимем мерки, обговорим детали. Поздравляю вас!
— Спасибо, — прошептала Вера и вышла из павильона.
Ярко светило солнце. Оно било прямо в глаза, заставляя жмуриться. Вера остановилась посреди рыночной суеты, пропуская мимо ушей голоса продавцов, шуршание пакетов. И вдруг впервые за долгое время, она почувствовала не горечь, а какое-то щемящее, но сладкое предвкушение.
Идти по рынку обратно было легко. Ноги не несли, а летели. Оказывается, быть матерью невесты — это не просто боль и страх потери. Это ещё и возможность заново, пусть и краем глаза, увидеть то самое чудо, которое когда-то прошло мимо неё.
Вера достала телефон, нашла номер дочери. Сердце колотилось где-то у горла.
— Оль, привет, — голос дрогнул, но она продолжила твёрдо. — Ты знаешь... я нашла тут одну замечательную мастерицу. Она нам такую фату сошьёт — закачаешься. С цветочками. Давай завтра вместе сходим, а? Мне твоё мнение важно.
В трубке повисла тишина. А потом раздалось удивлённое, но такое родное:
— Мам... ты чего? Правда, что ли?
— Правда, дочка, — Вера улыбнулась сквозь выступившие на глазах слёзы. — Правда. Всё у нас будет хорошо.
— Мам, ну что ты начинаешь? Мы просто хотим по-современному, без всей этой суеты. Подумаешь, фата... Зачем она? Мы в джинсах в ЗАГС пойдём.
В джинсах. В ЗАГС. В джинсах.
У Веры перехватило дыхание. Она представила: дочь в джинсах расписывается, а она стоит рядом в своём единственном приличном платье, которое купила три года назад на свадьбу племянницы.
И все эти чужие молодые люди в джинсах, и никакого стола, никакой скатерти, никакого «горько»…
— А как же... — Вера запнулась, подбирая слова, но слова кончились. — А как же родственники? У нас же есть родственники! Тётя Зина в Саратове, двоюродная сестра моя... Она бы приехала, я ей писала…
— Мама, тётя Зина — это дальняя родственница, мы её раз в десять лет видим. И Володины родители в Америке, им не до тёти Зины. Мы после свадьбы к ним слетаем, познакомимся.
— Значит, к ним поедете, а тётя Зина... — Вера осеклась. Главное было не в тёте Зине. Главное было в другом.
— Мама, ну что ты обижаешься? Мы же тебя зовём! В клуб пойдём, там музыка, танцы, молодёжь...
Музыка. Танцы. Молодёжь. Вера представила себя в клубе — под эту оглушительную музыку, среди чужих хохочущих двадцатилетних, с её-то спиной, с её-то привычкой ложиться в десять... Она будет сидеть в углу с бокалом сока, никому не нужная, и делать вид, что ей весело.
— Ты опять хочешь сделать по-своему, — сказала Вера, и голос её предательски дрогнул. — Никогда мать не слушаешь. Никогда.
Она хотела добавить что-то ещё, горькое, обидное, то, что копилось годами, но вдруг в груди кольнуло так сильно, что воздух кончился. Остро, горячо, будто иглу в самое сердце воткнули. Вера открыла рот, пытаясь вдохнуть, и медленно, цепляясь за подлокотники, стала оседать в кресло.
— Мама?! — Ольгин голос долетел откуда-то издалека, сквозь шум в ушах. — Мама, что с тобой?!
Вера с трудом открывает свою сумку, роется, высыпает содержимое на пол — ключи, кошелёк, записная книжка, старый билет на автобус, и наконец — заветная баночка с таблетками.
– Всё хорошо, – ответила Вера и прервала разговор.
В ЗАГСе было шумно и тесно. Вера стояла у колонны, сжимая в потной ладони носовой платок, и чувствовала себя лишней. Чужой на празднике собственной дочери.
Ольга в простом белом платье — никаких тебе пышных юбок, никаких цветочков — светилась. Рядом Володя, лохматый и счастливый, сжимал её руку. Вокруг — чужие лица. Друзья Владимира. Молодые, громкие, чужие. Они обнимались, смеялись, хлопали друг друга по плечам, и Вера с ужасом осознала: здесь нет никого, кто пришёл бы ради неё.
Марш Мендельсона отгремел. Обмен кольцами. Поцелуй. «Горько!» — заорали чужие голоса, и Вера вздрогнула, словно её ударили.
Она подошла, когда молодые направились к выходу. Ольга увидела мать, замерла на секунду, и в её глазах мелькнуло что-то похожее на вину. Вера чмокнула дочь в прохладную щеку, пахнущую чужими духами (она всегда пользовалась другими, не теми, что дарила мать). Володя тоже подставил щеку — колючую, небритую.
— Поздравляю, дети, — сказала Вера тихо и, развернувшись, пошла к выходу.
— Мама, ты куда? Пошли с нами! — голос Ольги догнал её уже на крыльце.
Вера не обернулась. Не могла. Потому что знала: если обернётся — разрыдается. А плакать при чужих нельзя. Она мать. Она должна быть сильной.
Она шла через площадь, сжимая сумочку, в которой лежали таблетки и тот самый носовой платок. Шла быстро, почти бежала, только бы подальше от этого проклятого ЗАГСа, от чужого счастья, от своей ненужности.
Ноги сами принесли в парк. Тот самый, где они с Оленькой когда-то кормили голубей. Маленькая Оля бегала за ними, хохотала, а Вера сидела на этой скамейке и была счастлива просто оттого, что слышит этот смех.
Скамейка была та же. Старая, деревянная, с облупившейся краской. Вера опустилась на неё, и только здесь, в тишине, под шелест пожелтевших листьев, позволила себе закрыть глаза.
В груди кололо, но уже не так сильно. Она достала таблетки, положила под язык. Горько. Всё горько.
Мимо прошла молодая мама с коляской. Вера проводила её взглядом и вдруг вспомнила, как сама качала Оленьку вот так же. Как ночами стояла над кроваткой, боясь пропустить её дыхание. Как отдавала последнее на красивое платьице для утренника. Как гордилась, когда Оля получила пятёрку.
А теперь?
Теперь она сидит одна на скамейке в пустом парке, а её дочь празднует свадьбу с чужими людьми в шумном клубе. И даже не настояла, не побежала за ней. Не сказала: «Мам, без тебя не надо».
Вера достала из сумки платок, промокнула глаза. Слёзы текли сами, и она не могла их остановить. Да и не хотела.
— Ну вот, — прошептала она в пустоту. — Вырастила. От сердца оторвала. А сердце-то болит. Всё болит.
Она посидела ещё немного, глядя, как солнце прячется за верхушки деревьев. Потом медленно, с трудом поднялась. Ноги затекли, спина ныла. Старость, что ли, подкралась? Или это просто от горя так тяжело?
— Пойдём, мать, — сказала она себе вслух. — Домой пойдём. Там никто не ждёт, зато никто и не обидит.
Она побрела по аллее, маленькая, сгорбленная, с сумкой в руке.
Прошёл месяц.
Телефонный звонок застал Веру врасплох. Она смотрела на экран, на фотографию дочери — Олька смеётся, щурится на солнце, снято лет пять назад, ещё до Володи, до всех этих ссор, — и почему-то боялась ответить.
— Мам, — голос Ольги звучал непривычно мягко, почти виновато. — Ты как?
— Нормально, — ответила Вера на автомате и замерла в ожидании. Дочь просто так не звонит. Значит, что-то случилось.
— Мам, у меня новость. Я беременна.
Слова упали в тишину квартиры, и Вера сначала не поверила. А внутри что-то дрогнуло, сжалось и вдруг отпустило всю ту боль, что копилась месяцами. Обиды, слёзы в парке, таблетка под язык — всё это вдруг стало мелким, неважным, ненастоящим.
— Господи, Оленька... — выдохнула Вера, и голос её сорвался. — Когда? Как ты? Ты ешь хоть что-нибудь? Ты витамины пьёшь? Тебе нельзя волноваться, ты слышишь? Я сейчас приеду!
— Мама, не надо, мы...
Но Вера уже не слушала. Она бросила трубку, заметалась по квартире: что взять? Свою подушку — у неё спина, она привыкла. Халат. Тапочки. Сменное бельё. Всё в сумку, скорее, скорее! Там её девочка, там её будущий внук или внучка, там жизнь, ради которой стоит дышать.
В маршрутке она сидела на краешке сиденья, сжимая сумку коленями, и считала минуты. Сердце колотилось где-то в горле. Она уже видела эту картину: маленькая детская кроватка, которую они с Ольгой выберут вместе, пеленальный столик, ползунки, распашонки — всё то, о чём она мечтала, когда Оленька была маленькой, но тогда приходилось одной крутиться, на две работы вкалывать, некогда было наслаждаться.
Теперь-то она наверстает.
Дверь открыла Ольга — бледная, с кругами под глазами, но улыбается. Вера обняла её так крепко, что дочь ойкнула.
— Пусти, мам, задушишь.
— Молчи, молчи, — Вера гладила её по спине, по волосам, по щекам. — Беременная ты теперь, тебя беречь надо. Володя где? Я борща наварила, вам принесла.
— На работе, — Ольга повела мать на кухню, села за стол, наблюдая, как Вера хлопочет, достаёт большой термос, наливает в тарелку, ставит перед ней. — Мам, спасибо, но ты не суетись. Мы сами справляемся.
— Сами, сами, — Вера отмахнулась, как от мухи. — В какой комнате детскую делать будете? В зале, наверное, там окно большое, светло.
— Наверное, — пожала плечами Ольга, ковыряясь ложкой в борще.
Вера замерла посреди кухни, оглядывая пространство. Глаза её горели тем особенным огнём, который загорается только у бабушек, впервые узнавших о скором внуке.
— Значит, так, — заговорила она деловито, уже прикидывая в уме. — Вы мне в детской диванчик поставите. Небольшой, раскладной, я места много не займу. Я буду здесь жить, пока ребёнок маленький. Тяжело же вам первое время, ночей спать не будете. А я искупаю, я на улице погуляю, я укачаю. У меня опыт, я тебя одна подняла, вы даже не представляете, как это…
— Мама, — Ольга отложила ложку и посмотрела на неё тем самым взрослым, отстранённым взглядом. — Мы сами справимся. Мы так решили.
Вера не поняла сначала.
— Что значит — сами? Как сами? А я?
— Ты будешь приходить в гости, — ровно сказала Ольга. — Навещать внука. Но жить мы будем отдельно. Нам нужно своё пространство. И Володя так считает.
В комнате вдруг стало очень тихо. Слышно было, как за окном чирикнула птица и умолкла.
— Что значит — в гости? — переспросила Вера, и голос её дрогнул. — Я же не чужая. Я бабушка. Я нужна буду.
— Мама, перестань. Ты всегда нужна. Но жить мы будем сами. Мы взрослые люди.
— Ты опять, — Вера почувствовала, как внутри закипает то самое, отчего потом колет в груди. — Ты опять меня от себя отодвигаешь. Как тогда со свадьбой. Я тебе жизнь отдала, всю себя без остатка, а ты…
— Мама, прекрати, — Ольга встала, лицо её сделалось усталым и раздражённым. — Не начинай эти качели. Мы не хотим, чтобы ты жила с нами. Точка.
В этот момент на кухню зашёл Володя. Хмыкнул, услышав обрывок разговора, и молча вышел. Этот хмык добил Веру окончательно. Чужой. Чужой мужчина в её дочериной жизни, который решил, что ей, матери, здесь места нет.
— Что ты всё время лезешь в нашу жизнь? — голос Ольги звенел. — Живи своей, мама! У тебя своя жизнь должна быть! Подруги, хобби, путешествия! А не в нашей детской на диване!
Вера смотрела на дочь и видела перед собой чужого человека. Красивого, молодого, уверенного. Который не помнит, как она ночами сидела у её кроватки, когда у Оленьки была температура сорок. Как отказывала себе во всём, чтобы купить ей новые туфельки. Как плакала в подушку от одиночества, но вставала утром и шла на работу, потому что надо кормить, одевать, растить.
— Жить своей... — эхом повторила Вера. — А какая она, моя жизнь? Ты думала когда-нибудь? Ты — вся моя жизнь. Кроме тебя, у меня никого нет.
Ольга открыла рот, чтобы ответить, но Вера уже не слышала. В глазах потемнело, в груди закололо знакомо и остро. Она машинально сунула руку в сумку, нащупала заветную баночку, дрожащими пальцами вытряхнула таблетку, сунула под язык.
Горечь разлилась по рту. Горечь лекарства и горечь жизни — всё смешалось.
— Мам, тебе плохо? — Ольга шагнула к ней, но Вера отшатнулась.
— Хорошо мне, — прошептала она. — Всё хорошо. Живите как хотите.
Она вышла из квартиры, не попрощавшись. Спускалась по лестнице, держась за перила, потому что ноги не слушались. Вышла из подъезда и побрела по улице, не разбирая дороги.
Солнце светило, но для Веры наступила ночь.
Слёзы текли сами, она даже не пыталась их вытирать. Они капали на блузку — ту самую, которую она надела сегодня утром, собираясь к дочери. Хорошую блузку, нарядную. Она думала: встречу Оленьку, обниму, порадуюсь внуку. А получилось вон как.
Прохожие оглядывались на пожилую женщину, которая шла и плакала навзрыд, не стесняясь, не пряча лица. Кто-то обернулся, кто-то прошёл мимо. Вера никого не видела.
— Бабушка, вам плохо? — окликнула её девушка на остановке.
Вера покачала головой и пошла дальше. Хорошо ей. Замечательно. Внук будет, а её рядом не будет. В гости можно. Приходить и уходить. Как чужая.
Она вспомнила, как неслась сюда с сумкой, с подушкой, с кастрюлей борща. Думала: вот оно, счастье, вот она, нужность. А оказалось — никому она не нужна. Даже Оленьке. Даже будущему внуку.
«Живи своей жизнью», — звенело в ушах.
А как ей жить, если той жизни, отдельной, без дочери, у неё никогда и не было? Если двадцать лет назад она сделала выбор: ребёнок — и всё. И работа, чтобы ребёнка поднять. И одиночество, чтобы ребёнок не видел маминых слёз. И только ребёнок, только Оленька, только она.
А теперь Оленька сказала: не надо.
Вера дошла до парка. Той самой скамейки, где сидела в день свадьбы. Опустилась на неё, положила сумку рядом. Слёзы всё текли, и сил не было их останавливать.
— Господи, — прошептала она в пустоту. — За что? Я же только помочь. Я же люблю её. Я же умру без неё и без внука. Как мне жить теперь? Чем?
Ветер шелестел листвой, где-то лаяла собака, смеялись дети. А Вера сидела на скамейке, маленькая, сгорбленная, и плакала так горько, как не плакала никогда. Даже когда Оленька маленькая температурила, даже когда денег не было до зарплаты, даже когда совсем одна осталась.
Тогда была надежда: она растёт, она будет рядом.
А теперь надежды не было.
Совсем.
Три месяца. Девяносто два дня. Вера считала каждый.
Она носила телефон с собой в ванную, на кухню, даже в туалет. Спала с ним под подушкой, боясь пропустить звонок среди ночи — вдруг у Оленьки что-то случится? Вдруг помощь нужна?
Телефон молчал.
Иногда приходили короткие сообщения: «У нас всё хорошо. Не волнуйся». Вера перечитывала их по сто раз, ловила каждую букву, пыталась угадать между строк — действительно хорошо или просто не хочет беспокоить? Писала в ответ длинные, сбивчивые послания: «Ты кушай хорошо, творог обязательно витамины не забывай, если девочка, назови Катей, я всегда мечтала о внучке Катеньке, а если мальчик, может, Серёжей? Как папу моего звали». Ответов не было. Только редкие «ок», «всё норм», «пока».
Телефон зазвонил в три часа ночи. Вера подскочила на кровати, будто её ударило током. Сердце заколотилось где-то в горле, руки тряслись, пока она шарила по тумбочке в поисках проклятой трубки. Номер высветился незнакомый, но какой-то чудовищно длинный.
— Алло! Алло! — закричала она, даже не успев поднести трубку к уху как следует.
— Мам, это я, — голос Ольги доносился будто из глубокого колодца, с помехами, с эхом. — Мы улетаем. Сейчас. Уже посадка объявлена.
Вера замерла. Ей показалось, что она ослышалась. Или спит. Или это какой-то страшный сон, от которого никак не проснуться.
— Куда улетаете? Оленька, ты чего? Какая посадка?
— В Америку, мам. К Володиным родителям. Билеты давно купили, я тебе не говорила, чтобы не расстраивать. Всё, мамуль, нам пора, посадка заканчивается, я отключаю телефон. Целую.
— Постой! — закричала Вера так, что сорвала голос. — Постой, доченька! Ты же беременная! Как ты полетишь? Как ты перенесёшь этот перелёт? Оленька!
Но в трубке уже трещало, пищало, и сквозь помехи пробивался чужой механический голос на английском. А потом — короткие гудки.
— Оленька... — прошептала Вера в уже мёртвую трубку. — Доченька... Как же так?
Она ещё долго сидела на кровати, прижимая телефон к уху, слушая тишину. Потом начала говорить. Говорить в никуда, в пустоту, в отключённый телефон:
— Доченька, как же ты там будешь? В чужой стране, с чужими людьми. А если роды начнутся раньше? А если помощь понадобится? Кто тебе волосы заплетёт, кто чаю принесёт, кто просто рядом посидит? Я же мать, я всё брошу, я прилечу, я...
Она говорила и говорила, а слёзы текли по щекам, капали на ночную рубашку, на одеяло. Телефон давно погас, экран стал чёрным, а Вера всё сжимала его в руках, будто это была рука дочери.
— Ты только пиши мне, ладно? Хоть иногда. Хоть словечко. Я пойму, что живая. Что всё хорошо. Я буду ждать. Я всегда жду, ты же знаешь...
Она легла только под утро. Но не спала. Лежала с открытыми глазами и смотрела в потолок, по которому плясали тени от проезжающих машин. Там за окном, начинался новый день. А для Веры всё остановилось.
Вера лежала ночами, глядя в потолок, и представляла: вот Ольга просыпается утром в чужой стране. Вокруг чужие люди, чужая речь. Володя на работе, свекровь — женщина, которую Ольга видела пару раз в жизни. А живот уже большой, тяжело ходить, дышать тяжело. Кто ей волосы заплетёт, если захочет? Кто чай принесёт, если ноги отекли? Кто просто погладит по голове и скажет: «Ничего, дочка, я рядом»?
Никто.
Вера ворочалась, комкала одеяло, и в груди разрасталась глухая, безысходная тоска.
А потом сообщения прекратились совсем.
Сначала Вера уговаривала себя: «Связь плохая, у них там ночь, просто не до меня». Потом: «Может, родила уже? Лежит в больнице, телефон нельзя». Потом: «Господи, может, случилось что?».
Она звонила сама. Раз сто, наверное. Короткие гудки. «Абонент временно недоступен». Или доступен, но не берёт трубку. Вера не знала, что хуже.
Прошёл ещё месяц. И ещё.
И однажды утром Вера проснулась с мыслью, от которой похолодело внутри: «А вдруг они вернулись? Вдруг Олька дома, в России, но не звонит, потому что боится, что мать опять полезет? Вдруг они уже в той квартире и живут своей жизнью, а я тут сижу, как дура, и жду?»
Мысль впилась занозой, не отпускала. Вера пыталась отогнать, но та становилась только сильнее. К обеду она уже не находила себе места. К вечеру решилась.
«Пойду. Посмотрю. Просто посмотрю на дом. Может, свет горит. Может, Оленьку увижу. Хоть издалека».
Она оделась тщательно, будто на свидание. Лучшее пальто, которое берегла «для людей». Платок красивый, шерстяной, Ольга когда-то дарила. Ботинки начистила. Пусть дочь увидит, что мать не расклеилась, что мать молодцом, что мать ждёт и любит.
Дверь подъезда открылась тяжело, пахло краской и чем-то чужим. Вера поднялась на четвёртый этаж, останавливаясь на каждой площадке, чтобы перевести дух. Сердце колотилось где-то в ушах.
Она позвонила. Тишина. Позвонила ещё раз. И ещё.
Дверь открыла незнакомая женщина — немолодая, с короткой стрижкой, в домашнем халате. Смотрела вопросительно.
— Вам кого?
Вера сглотнула, чувствуя, как пересохло во рту.
— А где Ольга? Ольга здесь живёт? И Володя?
Женщина нахмурилась, всматриваясь в Веру внимательнее.
— Вы, наверное, Вера Сергеевна?
Вера кивнула, не в силах вымолвить ни слова.
— Заходите, — женщина посторонилась. — Эта квартира теперь моя. Я купила её три месяца назад. А вам письмо оставили, велели передать, если придёте.
Вера вошла в прихожую, и у неё подкосились ноги. Всё чужое. Другие обои, другая мебель, другой запах. От Ольги не осталось ничего. Совсем ничего.
Женщина ушла в комнату и вернулась с белым конвертом. Протянула Вере.
— Держите. Тут написано: «Вере Сергеевне лично в руки».
Вера взяла конверт. Пальцы не слушались, конверт выскальзывал, будто живой. Она сунула его в карман пальто, машинально не глядя.
— Спасибо, — прошептала она.
— Вам плохо? Присядьте, может? — женщина протянула руку, поддерживая Веру под локоть.
— Нет-нет, я пойду. Спасибо.
Вера вышла на лестничную клетку, и тут темнота накрыла её с головой. Не та темнота, что бывает, когда закрываешь глаза, — а настоящая, густая, беспросветная. Она не видела ни ступенек, ни стен, ничего. Только чувствовала, как ноги подкашиваются, и она медленно оседает вдоль стены, цепляясь за неё онемевшими пальцами.
«Таблетки, — мелькнуло в голове. — Где таблетки?»
Она шарила в сумочке, дрожащей рукой, выворачивая кармашки, разбрасывая мелочь, ключи, старый трамвайный билет. Пусто. Баночки не было. Вчера закончилась, а новую она так и не купила — всё ждала звонка, всё бегала к телефону, всё было не до аптеки.
«Господи, — подумала Вера, и мысль эта была удивительно спокойной, почти равнодушной. — Вот и всё, значит».
Она сидела на холодной ступеньке, прижимая к груди сумку с вываленным содержимым, и смотрела прямо перед собой невидящими глазами. В кармане лежало письмо. Там была Ольга. Там была жизнь. А сил прочесть его уже не осталось.
Снизу послышались шаги. Кто-то поднимался по лестнице.
Она не вставала. Сидела, прижимая к груди сумку, и смотрела в одну точку. А в кармане лежало письмо, которое могло либо спасти её, либо добить окончательно.
Так и не прочитав письма, Вера умерла.