Он всегда жил фрагментами — вечера, стримы, сторис, лайки. Пока одна «удачная» ночь не закончилась на перекрёстке, где кто‑то не доехал до больницы. Теперь он существует только там, где о нём вспоминают те, кому он принёс боль.
***
Сначала я жил сам.
Потом — в чьих‑то сторис.
Теперь — только в страданиях людей, которым я эти страдания и принёс.
***
Я всегда любил провалы в памяти.
Не то чтобы специально их искал.
Просто они были удобным маркером «удавшегося вечера».
Утро. Голова — как динамик, в котором забыли убавить басы.
Во рту вкус металла, дерьма и сахара.
Глаза ещё не открылись, а рука уже нащупывает телефон.
Экран вспыхивает — и жизнь начинает воспроизводиться:
— тридцать сторис с моей рожей;
— пересланные видео: «братишка, глянь, ты тут вообще…»;
— два «ты точно крэйзи»;
— один «ты живой?».
Листаю.
Я лезу на барную стойку, ору песню, слов которой не знаю.
Сижу на полу в коридоре и объясняю какому‑то типу, что вся эта хрень с лайками — иллюзия, но мне норм.
Сижу за рулём чьей‑то тачки и вожу, как в игре на смартфоне.
Сижу в джакузи в одежде, ржу над чем‑то и делаю вид, что «слишком трезвый для этого».
Людей не помню. Ситуации — тоже.
Но если видео есть — значит, было.
Видоса нет — кто знает…
Очень удобный способ ориентироваться в собственной жизни:
не памятью, а контентом.
Люди мечтают о дневниках.
У меня был архив сторис и лайвов.
Я просматривал себя как чужого и думал:
«ну да, нормальный тип. С таким тусить все хотят».
И продолжал.
Жизнь шла фрагментами.
Клуб — машина — кухня — подкаст — гримёрка — бар — чужой диван — студия — и так по кругу.
Обычный день? Это не для таких, как мы. Не день — лента.
Съёмки, стримы, коллабы.
Два часа прямого эфира заменяли неделю обычной работы.
Кружок в сторис — город её смотрит.
Мерч — раскупают. Чем дороже — тем лучше. «Эксклюзив».
Бренды, мероприятия, закрытые вечеринки.
Я появлялся — и воздух менялся. Не магия. Ожидания.
Люди заранее знали, что сейчас будет «что‑то такое».
Когда обычные люди ложились спать, начиналась моя настоящая смена.
Когда они вставали на работу — я только разогревался.
Сначала это казалось подарком.
Меня звали везде.
Меня узнавали даже там, где я никогда не был.
Бариста:
— Эй, это тот, который про похмелье шутил, да?
Таксист:
— А вы не тот самый, который… ну, вы поняли.
Охранник на входе:
— Проходи, брат, знаю тебя — подписан.
Я не был особенно злым.
Люди для меня просто были подписчиками. За редким исключением.
Декорацией. Фоном.
Комментаторами под моими роликами.
Иногда — реквизитом для шутки.
Вещества пришли, когда сил стало не хватать на всю ночь.
До этого — просто алкоголь и бессонница.
Потом кто‑то сказал:
— Хочешь, чтобы не рубило? Хочешь, чтобы мир стал чуть резче? Давай попробуем.
Сначала — чтобы дотянуть стрим.
Чат орёт, донаты летят, ты уставший — принял, и ты снова на коне.
Потом — чтобы вырубаться без снов.
Лежишь в четырёхзвёздочном номере, а в голове всё равно как в чате: слова, лица, ники.
Проще проглотить ещё что‑нибудь и провалиться туда, где даже себя не слышишь.
Потом — чтобы не думать вообще.
Есть предел тому, сколько раз подряд ты можешь объяснять журналистам, почему снимаешь «такую грязь» и «не стыдно ли вам».
Предел тому, сколько раз можешь выгорать в эфире, а потом улыбаться на фотке с фанатом и его восьмилетней дочкой.
Вещества были простым решением:
выключить те участки мозга, которые мешают продолжать создавать контент.
Я шутил:
— Если я чего‑то не помню — значит, это было не со мной.
— Если утром не стыдно, значит, вечером было скучно.
Все смеялись.
Писали: «бог контента», «организм — сталь».
Организм был обычный.
Я просто научился его не слушать.
Та ночь была чересчур знакомой, чтобы насторожить.
Клуб.
Гримёрка: запах пота, лака для волос, энергетиков и дорогого парфюма.
План: «Как живёт столица, когда устала. Хотя столица же никогда не спит, правильно?»
С нами был спонсор — энергетик, логотип красиво светился на банке, которую я должен был держать в кадре «как бы случайно».
Камера закреплена на панели. Вторая — на стабилизаторе в руках оператора. Третий смеётся.
Сзади — девчонка, чьё имя я узнаю из тегов утром. Если доживу.
— Народ, — говорю я в объектив, — сегодня проверим, кто в этом городе реально живой.
Чат вспухает до белого шума:
«ууу»
«вперёд»
«на красный слабо?»
«не ссы, я донатну, если что».
Мы выезжаем.
Музыка. Лампочки на панели, как мини‑фейерверки.
Светофоры — как опция.
Я люблю этот момент.
Город пустой, как чистый лист.
Ты мчишься и думаешь, что ты главный персонаж.
Все остальные — массовка. Никто не умрёт, если этого нет в сценарии.
— Газ в пол, — пишет знакомый ник.
— Ну, вы же сами просили, — говорю я, и педаль уходит вниз.
Подписчики хотят адреналин.
Я — тоже.
Разница в том, что они выключат телефон перед сном.
А я — нет.
Перекрёсток.
Красный.
«Уступи дорогу».
Движение справа.
Я вижу мигалки где‑то там, далеко.
Секунду думаю: «скорая, ну и что».
Ещё секунду — «успею».
Чат орёт:
«не ссы»
«боги не тормозят»
«если заглохнешь — отписка».
Внутри включается крошечная дрожь, едва заметная на фоне музыки и веществ.
Можно было бы остановиться.
Можно было бы хотя бы сбавить скорость.
Можно было бы…
Я делаю то, что делал всю жизнь:
выбираю не останавливаться.
Удар в реальности не похож ни на один киношный.
В кино — красиво: замедление, летящий кофе, стёкла, как блёстки.
В жизни — хрип, рвота, крик, запах горелого, звук ломающейся кости.
Мир ломается, как дешёвый штатив.
Руль бьёт в грудь. Лоб — в стекло.
Подушка безопасности выстреливает в лицо, обдаёт порохом.
Чужая машина сбоку складывается гармошкой.
Кто‑то кричит.
Кто‑то стонет.
Кто‑то матерится.
Сердце берёт паузу.
Потом, кажется, решает, что этот стрим тоже нужно как‑то дотянуть до конца.
Я хочу сказать: «Вырубай».
Не успеваю.
Темнота не приходит.
Приходит отсутствие всего.
Как будто кто‑то нажал «стоп» не только на записи, но и на мне.
Я открываю глаза от резкого белого света.
Потолок. Лампа. Шум кондиционера.
Запах больницы.
Пытаюсь сесть — тело отвечает болью сразу везде: рёбра, плечо, голова, нога.
— Лежи, — говорит голос.
Поворачиваю голову.
Менеджер. Лучший друг. Лучший — в смысле, что рядом чаще других.
Он выглядит… уставшим.
Не испуганным, не убитым горем. Уставшим, как после тяжёлой съёмки: это всё теперь надо монтировать.
— Чё было? — спрашиваю.
Голос — чужой, сиплый.
Он трёт глаза.
Секунда паузы.
— Было ДТП, — говорит он. — Ты жив. Уже хорошо.
— Остальные? — спрашиваю. Сам не зная, о ком.
— Потом поговорим, — отрезает. — Ты ничего не принимал. Ясно?
В палату заходят люди в халатах.
Что‑то спрашивают. Что‑то записывают.
Мужчина в форме задаёт вопросы: сколько пил, что принимал, видел ли сигнал, помнит ли мигалки.
Отвечаю честно:
— Не помню.
Часть — правда. Часть — удобная версия.
Менеджер стоит сбоку и мягко подправляет:
— Он сейчас в шоке, он сам не свой, можно потом.
— Он известный человек, вокруг будет шум, давайте аккуратнее.
Я лежу и впервые за долгое время абсолютно трезв.
Это хуже любой ломки.
Телефон отдали на следующий день.
— Набери кого‑нибудь, — говорит менеджер и уходит «решать вопросы».
Я не знаю, кому звонить.
Но, знаю, куда смотреть.
Открываю ленту — мир вываливается, как мусорный бак.
Моё лицо — во всех новостях.
Скриншоты из стрима — за секунды до удара.
Запись с регистратора — момент столкновения, без звука, но с геометрией катастрофы.
Заголовки:
«Популярный блогер попал в ДТП с участием кареты скорой помощи. Погиб ребёнок».
«Он шутил в прямом эфире за секунды до столкновения».
«Смертельный стрим: цена лайков».
Глаза сами дергаются к комментариям.
«Пусть ...».
«Посадить на пожизненное».
«Если бы это был мой сын, я бы его собственноручно…»
«Как обычно, отмажут».
«Он буквально сказал “подписывайся, пока все живы” за минуту до того, как убил ребёнка. Символично же».
Сквозь кашу пробиваются факты.
Машина скорой.
Мальчик в тяжёлом состоянии. Каждая минута на счету.
Я не пропустил.
Я думал, что всё повернётся вокруг меня.
Повернулось — вокруг него.
Он умер прямо на перекрёстке.
Меня начали спасать.
Юристы приходят один за другим.
Менеджер говорит готовыми фразами:
— Мы признаём, что это трагедия, но нужно учитывать…
— Была сложная дорожная обстановка.
— У ребёнка и так были низкие шансы.
— Мой клиент сам в тяжёлом состоянии, нам не нужно давить…
После меня давят на других.
Свидетель внезапно «перепутал» цвета на светофоре.
Запись с одной камеры «частично утеряна».
В заключении появляется «…стечение обстоятельств».
Где‑то в глубине катится маленькая, мерзкая мысль:
«ну… может, и правда, он бы не выжил в любом случае».
Я её слышу.
Делаю вид, что нет.
Меня спрашивают:
— Чувствуете ли вы вину?
Отвечаю:
— Да.
Это «да» для протокола. Настоящее ещё не проснулось.
В новостях меня зовут «детоубийца», «звезда с кровью на руках».
В комментариях хотят только одного — моей смерти.
В личку приходят угрозы и ссылки на профиль погибшего.
У него обычная аватарка.
Улыбка. Дурацкая футболка.
Я мог бы встретить его у себя на встрече подписчиков.
Помахать ему, сделать селфи, показать в сторис.
Смотрю на фото и думаю:
«если бы он просто не болел в тот день;
если бы родители поехали в другую больницу;
если бы мы не вышли в эфир;
если бы я…»
Вариантов «если бы» много.
Во всех них живы мы оба.
В реальном — только я.
Хейт тоже не вечен.
Неделя — меня рвут на куски.
Две — спорят, кто больше виноват: я, система, дороги, судьба.
Три — появляются новые поводы злиться.
Алгоритмы делают своё:
выжимают максимум возмущения, крутят рекламу на фоне моей морды — и идут дальше.
Менеджер говорит:
— Сейчас главное — не лезть. Затаимся.
— А что с родителями? — спрашиваю.
— У них свои адвокаты, — отвечает. — Не думай об этом.
— А о чём думать?
Он мнётся:
— О будущем.
О будущем думать невозможно.
О прошлом — невыносимо.
Я выбираю третий вариант:
перестать думать.
Меня выписывают.
Не в том смысле, что «простили». В смысле — домой. Суд продолжается, но скорее фиктивный. Деньги пока ещё многое решают.
Дорогой диван, телевизор на полстены, кухня, на которой никто никогда не готовил.
Холодильник с алкоголем, дверца которого открывается чаще входной.
Первую неделю я не выхожу.
Смотрю в потолок. Листаю новости. Пью, чтобы притупить.
Потом алкоголя не хватает.
Дилер приходит, как курьер:
— Ты как?
— Лучше всех. Есть что‑то, чтобы забыть обо всём?
Оказывается, почти всё — для этого.
Я начинаю активно.
Чтобы заснуть.
Чтобы не думать.
Чтобы не помнить.
Жизнь сжимается до цикла:
проснулся — нашёл, что сожрать — вырубился — провал — проснулся.
Иногда кто‑то звонит. Я не беру.
Кто‑то стучит. Не открываю.
В паузах снится мальчик.
Не по фотографии. Просто ощущение, что где‑то в машине кто‑то перестал дышать из‑за меня.
Я давлю сны дозой.
В какой‑то момент перестаю отличать, где обычный провал после приёма, а где — кусок, который хочу выжечь.
Думаю, что избавляюсь от вины.
На деле избавляюсь от себя.
Последний раз всё было очень тихо.
Я просто устал просыпаться.
Принял. Лёг.
Думал: «Пару часов посплю, потом…»
Никакого «потом» не было.
Не было света, тоннеля, голоса «ещё не время».
Сначала я решаю, что всё — умер.
Потому что не чувствую тела.
Ни рук, которыми можно пошевелить.
Ни век, которыми можно моргнуть.
Ни воздуха, которым можно вдохнуть.
Но есть… радиостанция.
Голоса.
Не один, не два. Сотни, тысячи.
Смешанные, как чат, когда донатят всем сразу.
«…этот убл…»
«…как можно было не пропустить…»
«…ребёнок, прикинь, ребёнок…»
«…и что, он до сих пор на свободе?..»
«…если бы я был отцом, я бы…»
«…уже год прошёл, а я всё равно…»
Фразы без начала и конца. Они просто есть.
И везде — я. Моё имя: настоящее, сценическое, ник.
Иногда к этому шуму примешивается картинка:
— лента новостей на чужом экране: коллаж из моей улыбки и детской фотографии;
— репортаж на фоне кладбища: диктор говорит о «ответственности инфлюенсеров»;
— подкаст, где двое сытых обсуждают, как «слава ударяет в голову».
Я не чувствую времени.
День? Год? Десять минут? — одно и то же.
Не чувствую себя.
Только имя, к которому липнут «убил», «не пропустил», «отмазали», «ненавижу».
Я — шум вокруг своих новостей.
Потом что‑то меняется.
Не резко.
Сначала гул становится тише.
Меньше людей обсуждают меня между делом.
Меньше новостей с моим лицом.
Меньше «посмотрите на этого».
Но там, где упоминания остаются, они — глубже.
Где‑то женщина говорит не просто «урод», а:
— Я сегодня видела его опять.
В «видела» — столько лет боли, что становится холодно.
Где‑то мужчина отвечает:
— Я не могу это смотреть.
В этом «не могу» — непривычная честность.
Впервые за всё это «сколько‑нибудь» я чувствую:
я не везде и нигде.
Я начинаю проявляться.
Как будто кто‑то нажал паузу на общем шуме и включил один канал.
Я оказываюсь на кухне.
Просто — был нигде, и вдруг — здесь.
Кухня обычная, не из каталога: ободранная плитка, выцветшая скатерть, криво прибитый шкафчик.
На столе — две чашки.
В одной чай остыл, из другой ещё идёт пар.
Телефон лежит между ними, как третья кружка.
Женщина лет сорока с чем‑то держится руками за стол, словно иначе её утащит.
Мужчина напротив курит у открытого окна. Пепел сыплется на подоконник, он не замечает.
— Опять? — кивает он на телефон. Голос с хрипотцой.
— Сам вылез, — тихо отвечает она.
Лжёт. Оба это знают.
На экране — стоп‑кадр. Я.
Криво усмехаюсь. Руки на руле. Свет фар бьёт в стекло.
Сверху заголовок: «Три года спустя: помните этого?»
Я стою в углу кухни.
Не тенью. Не отражением.
Просто есть.
Чувствую запах табака, холод от окна, липкость стола.
Чувствую, как когда‑то пролили кофе и так и не вытерли до конца.
Чувствую их.
Женщина нажимает «play».
Мой голос — уверенный, чужой — орёт:
— Подписывайся, пока все живы!
Она вздрагивает так, будто её ударили по затылку.
Мужчина стискивает зубы.
— Выключи, — говорит он.
— Если выключу, — отвечает она, — будет чувство, что его никогда не было.
— Он был, — шипит он. — Не этот. Наш. Об этом надо помнить.
Их «он» и моё «я» сталкиваются в воздухе.
Они говорят не обо мне.
Но в углу стою именно я — как пятно, которое не оттирается.
Пытаюсь заговорить.
Сказать «извините».
Хоть «я…».
Воздух сжимает слова между ничем и ничем.
Я — звук без динамика.
Мысль без рта.
Женщина дрожащим пальцем закрывает видео.
Меня выбрасывает обратно.
Так начинается моя новая жизнь.
Если это можно назвать жизнью.
Каждый раз, когда кто‑то не просто вспоминает обо мне как о новости,
а заново проживает ту ночь,
я оказываюсь рядом.
Комната подростка.
На стене — постеры.
На столе — ноутбук. На экране — старое интервью со мной, ещё до аварии.
— Смотри, — говорит он другу в голосовой, — это тот, который скорую не пропустил. Помнишь кипеш был?
— А, этот, — отвечает голос. — Чё с ним стало? Отмазали?
— Да хз, — пожимает плечами он. — Но видосы до сих пор прикольные.
Он мотает старый ролик, где я играю идиота в супермаркете. Ржу, прыгаю по тележкам, мешаю людям пройти.
Я стою за его спиной и вижу себя на экране: живого, громкого, ещё «до», но уже с тем же отношением к людям, что привело к перекрёстку.
Парень усмехается:
— Чел, он когда это снимал, уже, наверное, был конченым. Просто тогда ещё смешно было.
Меня прокалывает изнутри.
Не потому что обидно. Потому что правдиво.
Кабинет психолога.
Та же женщина.
Сжимает в руках салфетку.
— Иногда мне кажется, я его слышу, — говорит она.
— Сына? — мягко спрашивает психолог.
— Его тоже, — шепчет. — Но этого… за рулём. Как будто он хихикает где‑то.
— Это флешбеки, — объясняет психолог. — Травматическая реакция.
— Нет, — качает она головой. — Как будто он тоже здесь. Просто… не может уйти.
Она смотрит в угол кабинета.
Прямо на меня.
На секунду чувствую очертания.
Как будто там, где должны быть руки, появляется что‑то тёплое и тяжёлое.
Если бы мог, я бы упал на колени.
Но я — тень мысли.
Психолог что‑то записывает, не оборачиваясь.
Сессия кончается — меня выбрасывает.
Годовщина.
Кладбище.
Сырая земля, серый день, будто выключили цвет.
Небольшой памятник.
Фото мальчика — он смотрит чуть смущённо, как все дети, когда их ставят перед камерой.
Цветы. Свеча. Они вдвоём. Больше никого.
— Три года, — говорит мужчина.
— Три, — отвечает женщина.
Она поправляет игрушечную машинку на могиле.
— Слышал? — тихо спрашивает она.
— Что?
— Опять писали про него, этого… — она не произносит моего имени. — Случай похожий был, но с благополучным исходом.
Я стою в двух шагах.
Слышу, как через куртку стучит сердце мужчины.
Чувствую холод, поднимающийся от плиты.
Хочу сказать: «Забудьте».
Пожалуйста. Забудьте.
Они молчат.
Только дышат. За троих.
И я — тоже.
На секунду мой ритм совпадает с их:
тук… тук… тук…
Я почти живой.
Потом они уходят.
И я — тоже. Не по своей воле.
Иногда попадаю в странные места.
Маршрутка, двое спорят о новостях.
— Сейчас опять пишут, какие блогеры ублюдки, — говорит один.
— А что, не так? Помнишь, тот был, скорую не пропустил.
— Давно это было.
— А родителям не давно, — жёстко отвечает первый.
Моё имя пролетает между ними, как мусорный пакет.
Я мелькаю на секунду на экране у водителя — старый сюжет фоном.
Супермаркет. Кассирша залипла в телефон.
Подборка: «10 самых громких скандалов с блогерами».
Я — номер семь. «Блогер, который не пропустил скорую».
Тюремная камера. Кто‑то криво ржёт:
— Ты жалуешься? Один тип ребёнка убил, и ему за это ничего.
— Да я знаю, — бурчит сосед. — Видел. Сам убил бы.
«Убил бы».
Слово звучит как глоток воды, которого мне не дадут.
Не знаю, сколько это длится.
Иногда кажется — вечность.
Иногда — что с аварии прошло всего пару часов.
Нет часов.
Нет дней недели.
Нет нового года, дня рождения, «годовщины канала».
Есть только вспышки чужой боли — и паузы.
В паузах — ничего.
Ни снов, ни мыслей.
Ноль.
Каждый раз, когда чья‑то память обо мне вспыхивает, как спичка,
я загораюсь вместе с ней — на секунду, на минуту, на час.
Потом снова гашу.
Я живу фрагментами.
Как и раньше.
Разница в том, что раньше фрагменты были весёлые.
Теперь я — просто отголосок чьей‑то боли.
Я давно перестал злиться на хейтеров.
Сначала, может, шевелилось что‑то вроде:
«Да, я виноват, но удобно вам быть праведными, пока это не вы были за рулём».
«Вас тоже несёт, просто вы никому не интересны».
«Система меня подняла, система пусть и отвечает».
Постепенно все «но» отвалились.
Осталось простое:
— Да, я ублюдок.
— Да, я сделал.
— Да, мне повезло выжить.
— Да, ему нет.
И самое неприятное:
— Да, я мог не поехать. Мог притормозить. Мог выключить стрим. Мог послать чат.
Я ничего из этого не сделал.
Раньше люди были для меня декорацией.
Теперь я — декорация их боли.
Раньше я любил, когда меня пересматривают.
Теперь каждый просмотр — ещё один круг моего ада.
Я, кажется, раскаялся.
Звучит смешно. Даже для меня.
Без озарения. Без «я понял всё».
Просто однажды, стоя в той самой кухне, где женщина в тысячный раз включает моё видео, как будто пытаясь вытащить из него хоть какое‑то объяснение, я ловлю себя на мысли:
если бы можно было вернуть ту ночь,
я бы встал на тормоз так, чтобы об асфальт стёрлись не шины, а мои ноги.
Не потому что я добрый.
Потому что теперь знаю цену.
Я не прошу прощения.
Не верю, что имею право.
Не верю, что оно что‑то изменит.
Раскаяние — для тех, у кого ещё есть «дальше».
У меня — только «здесь» и «снова здесь».
Сначала я жил сам.
Мог выбирать, куда идти, что снимать, кого любить, кого не замечать.
Мог сесть за руль или не садиться.
Мог затормозить в любой момент.
Потом жил в чьих‑то сторис.
Меня вытаскивали из карманов телефонов и выстраивали в вертикальные ролики.
Я появлялся на экранах, когда у кого‑то был скучный обед или долгая поездка.
Существовал, пока меня листали.
Я хотел быть вечным контентом.
Чтобы меня пересматривали, цитировали, делали мемы.
Чтобы моё лицо не исчезало из ленты.
Сбылось.
Теперь я существую только в страданиях людей, которым эти страдания и дал.
В их кухнях, где чай остывает быстрее, чем проходят слёзы.
В их снах, где я иногда мелькаю на заднем плане кошмаров.
В их сжатых кулаках, когда они в тысячный раз говорят: «если бы тогда…».
Я раскаялся.
Но это ничего не меняет.
Пока где‑то в баре кто‑то включает «тот самый видос» и говорит:
— Помнишь этого придурка?
— Говорят, он где‑то пропал. Может, сдох уже.
Я появляюсь рядом — как тень от чужой лампы.
Пока мать шепчет моё имя в подушку, не зная, кого зовёт — бога или пустоту,
я стою у её кровати, не имея возможности ни уйти, ни сказать слово.
Пока хотя бы один человек помнит, что я сделал,
я не исчезну.
Буду вечно здесь бродить —
между их памятью и своим прошлым,
как плохой ролик, который нельзя перемотать до конца
и нельзя удалить из истории.