Не родись красивой 136
Ночью Ольга долго не спала. Петенька лежал рядом на печи, сопел тихонько, вздрагивал во сне. Ольга вслушивалась в каждый его вдох, вглядывалась в темноту и снова думала о Николае.
Теперь, когда мальчик носил его имя, Коля казался ей ещё ближе — не где-то там, в далёких дорогах, не за тысячами вёрст, а как будто рядом, по эту сторону её ожидания. Она мысленно говорила с ним, и в этих беззвучных словах было всё: и радость, и тоска, и надежда, и упрямство.
«Ты только живи, Коля. Ты только найдись. А мы дождёмся».
Под утро она всё же задремала — тревожно, чутко, с рукой, протянутой к ребёнку. И даже во сне лицо её оставалось серьёзным. Жизнь, о которой она так недавно только мечтала, теперь вошла в её дом не мечтой, а живым тёплым дыханием.
Дня через три Анатолий Иванович сам подозвал Ольгу и, щурясь на неё из-под бровей, спросил, сколько её сыну лет. Спросил будто между делом, но Ольга сразу поняла: разговор не пустой, значит, всё-таки подумал про её просьбу.
— Да он маленький совсем. Полгодика, — ответила Ольга.
Анатолий Иванович постучал пальцами по столу.
— Такого маленького не возьмут. А к зиме, глядишь, место освободится, — сказал бригадир. — А летом-то с бабкой в корзинке просидит.
Оля обрадовалась. В душе поселилась надежда.
**
Петенька спал в большой двуручной корзинке. Корзинка была старая, крепкая, с потемневшими от времени боками. В ней же его выносили на улицу, когда Ольга с бабкой Ариной начали копать землю.
Мысль о том, что этот труд не пропадёт даром, что земля всё-таки отплатит за старание и наградит урожаем, грела лучше многих слов. Женщины работали, не жалея себя. Бабка Арина — по-стариковски упрямо, с передышками, но цепко; Ольга — молча, с тем напряжением, с каким работают люди, у которых каждая грядка уже не просто огород, а завтрашняя жизнь. Они рыхлили, копали, выбирали из земли корни и камешки, прикидывали, где что посадить, и от этих простых хлопот на душе появлялась уверенность.
На ферме тоже фронт работ сменился. Коров выгнали на пастбище, и чистить стойло так долго не приходилось. На лето скотников направили на другой двор, где держали телят. Теперь они кормили, поили и отвечали за молодняк.
Утром Ольга вставала рано, кормила Петеньку, собиралась на работу. Бабка Арина брала мальчика к себе, ворчала для порядка, что дел невпроворот, а сама уже ловко тютюшкала внука — так она сама его называла.
— Иди, иди, — говорила она Ольге. — Я с ним посижу. Он у нас парень смирный. А как проснётся — на улицу вынесу. Пусть воздухом дышит.
Ольга целовала Петеньку в лобик и уходила. По дороге на ферму сердце всё равно ныло: как он там, не плачет ли, не жарко ли ему, не покусали ли мошки. Но к этой тревоге она уже привыкла. Тревога теперь не ломала её, а держала в тонусе, заставляла жить быстрее, внимательнее, цепче.
Вечерами, возвращаясь, брала его на руки.
— Ну как ты тут, мой хороший? — шептала она. — Не скучал без меня?
Петенька начинал шевелиться, сучить ножками, открывал ротик, и это его живое, нетерпеливое движение каждый раз отзывалось в ней такой радостью, что хотелось и плакать, и смеяться сразу.
Ольга начинала заниматься делами и время пролетало быстро, незаметно.
Иногда бабка Арина смотрела на Ольгу долгим взглядом и говорила тихо, без привычной шутливости:
— Гляжу я на тебя, девка, и думаю: не та ты уже, что зимой ко мне в избу вошла. Тогда в тебе одна беда была. А теперь — сила появилась.
Ольга опускала глаза. Она и сама знала: та, прежняя, осталась позади. Здесь, среди работы, детского плача, молока, огорода, усталости, в ней рождалась другая женщина — с натруженными руками, с прямой спиной, с упрямым сердцем.
И всё-таки по ночам, когда Петенька засыпал, а изба стихала, она иногда выходила на крыльцо. Стояла в тёплой темноте, слушала, как где-то далеко лает собака, как в траве звенят первые ночные насекомые, и думала о Николае.
Лето входило в силу. Дороги подсыхали. Мир как будто расправлялся после зимней скованности. И вместе с этим в Ольге всё настойчивее жила одна мысль: раз земля оттаяла, раз пути открылись, значит, где-то на этих дорогах может оказаться и он.
Она не знала когда. Не знала как. Но ждала. И ждала уже не той беспомощной тоской, что раньше, а тихо, крепко, по-взрослому.
**
Петя подрастал. Он уже упирался ножками и головой в ту корзину, в которую его устроили сначала. Тогда бабка Арина попросила соседа сплести другую — большую, широкую, чтобы мальчик мог лежать свободно и даже, если захочет, приподниматься и вставать, держась за край.
Ребёнок уже сидел. Мальчишка рос тихим, некапризным. Силёнки у него прибавлялись, но ещё не настолько, чтобы сделаться бойким, подвижным, неусидчивым. Он быстро уставал, зато охотно сидел на руках, любил тепло и ласку, а на голос бабы Арины откликался уже по-своему — внимательно, с доверием.
Бабка Арина не могла на него нарадоваться и всё благодарила, крестясь на образа, что Господь на старости лет послал ей этих людей.
Ольга была тихая, смирная, не то что ругаться — даже голоса никогда не повышала. В избе от неё шло не беспокойство, а какая-то мягкая, светлая тишина.
Она по-прежнему с фермы приносила молоко и получала свою зарплату. Деньги не тратили зря. Складывали, берегли, считали — на дрова к зиме, на муку, на самое нужное из одежды.
Ольга почти успокоилась. Почти привыкла. Почти поверила, что новая жизнь и вправду может стать её жизнью.
Но иногда по ночам к ней неожиданно возвращалось прошлое.
Во сне вдруг вставали тюремные стены, тяжёлый воздух камеры, чужие лица, сдавленные шёпоты, шаги за дверью. Ольга вздрагивала, просыпалась в холодном поту и долго потом не могла прийти в себя. Сердце стучало тяжело, тревожно, будто всё это происходило снова, не во сне, а наяву.
Тогда она поворачивалась к Петру, вглядывалась в его спящее лицо — и боль поднималась в ней с новой силой.
Она вспоминала Марину.
Вспоминала её глаза, её слабость, её страшную материнскую тоску, её руки, которые с отчаянием тянулись к ребёнку. Ольга не знала, жива ли она, дышит ли где-то под чужим небом, или уже отмучилась. Но одно она знала твёрдо: Маринина жизнь была невыносимой. И от этого знания сердце её сжималось так, что не сразу отпускало.
**
Тот день ничем не отличался от прочих. Ольга с самого утра работала на телятнике. Таскала воду молодняку, который теперь держали на открытой площадке. Солнце стояло уже высоко, пекло по-летнему щедро, и от раскалённой земли шёл сухой, тяжёлый жар. Вода в вёдрах казалась особенно тяжёлой, руки быстро уставали, спина ныла.
К полудню доярки отправились на дойку, а потом начали возвращаться обратно. Женщины, тяжело ступая, добрались до фермы и расположились в телячьем загоне под навесом, где хоть немного держалась тень. Каждая уже думала только о том, чтобы скорее получить своё ведёрко, перевести дух и быть свободной до вечерней дойки.
Показалась лошадь с телегой, на которой стояла бочка с молоком. Работники засуетились, начали готовить посуду. Знали, что бригадир, не теряя времени, начнёт отмерять работникам молочный паёк, а остальное молоко повезёт дальше, на завод.
И тут тётка Степанида вдруг всплеснула руками.
— Ой, моё ведёрко у соседней фермы на заборе висит. Сил уже идти нету.
Сказала она это с такой досадой, будто забыла не ведёрко, а что-то куда более важное. Степанида тяжело поднялась, шагнула было, но нога её неловко подвернулась, и она тут же, охнув, снова опустилась на лавку.
— Что с тобой?
— Ногу, что ли, повредила? — зашумели женщины.
Степанида начала торопливо тереть коленку.
— Да коленка что-то... совсем не слушается.
Ольга, которая и без того привыкла хвататься за любую возможность быть полезной, сразу же подалась вперёд.
— А давайте я вам за ведёрком схожу, — быстро сказала она. — Я быстро.
Ей хотелось услужить пожилой женщине. Степанида относилась к ней всегда по-доброму. Ольга помнила это и сейчас была рада отплатить тем же.
— Иди, дочка, сбегай по-молодецки, — откликнулась Степанида, всё ещё растирая колено. — Оно там, около фермы... на солнышке жарится. На кол я его повесила.
— И моё захвати, — тут же присоединилась Нюра.
Продолжение