Миф о том, что Соединенные Штаты разминулись со статусом немецкоязычной державы ровно на один голос, обладает поистине тараканьей живучестью. Эту байку тиражируют в прессе десятилетиями, и она обречена на бессмертие именно в силу своей кинематографичной простоты. Картина рисуется эпическая: отцы-основатели в напудренных париках потеют в душном зале Филадельфии, голоса делятся поровну, напряжение звенит в воздухе, и тут встает один человек, чтобы перечеркнуть судьбу целой нации. Реальность оказалась куда прозаичнее. Она состояла из бумажной волокиты, уязвленного сословного самолюбия и банального нежелания тратить казенные деньги на типографские услуги.
К концу XVIII века немецкая диаспора в Америке представляла собой колоссальную демографическую проблему для англосаксонского политического ядра. В Пенсильвании выходцы из германских земель составляли до трети населения, а в целом по стране их доля подбиралась к десяти процентам. Эту публику традиционно называли «пенсильванскими голландцами» (Pennsylvania Dutch). Термин возник исключительно из-за фонетической глухоты англичан, перевравших оригинальное самоназвание «Deutsch».
Это были не те немцы, которых мы представляем сегодня. В основном это были беженцы из Пфальца, Бадена и Вюртемберга, бежавшие от бесконечных европейских войн и религиозного прессинга. Добравшись до Нового Света, они оседали плотными анклавами, распахивали землю и категорически отказывались ассимилироваться. Они упорно держались за свою культуру, издавали собственные газеты (в одной только Пенсильвании их выходили десятки), ходили в свои лютеранские или реформатские церкви и совершенно не горели желанием интегрироваться в англоязычную среду.
Англосаксонская элита смотрела на них с нескрываемым раздражением. Еще в середине века Бенджамин Франклин публично жаловался, что эти «пфальцские мужланы» скоро заполонят всю колонию, и англичанам придется учить их язык, а не наоборот. Немцы были лояльными налогоплательщиками, но в политическом смысле оставались вещью в себе. Большинству колонистов было вполне комфортно жить в изоляции, где английский требовался разве что для короткого и неприятного общения с фискальным инспектором.
Весной 1794 года эта языковая автономия решила, что молодое федеральное правительство должно пойти ей навстречу. Двадцатого марта от имени немецкой общины округа Огаста, штат Виргиния, в Конгресс легла петиция. Округ Огаста в те времена был глухим фронтиром, где переселенцы пытались выстроить нормальную жизнь между стычками с местными племенами и вырубкой лесов. Суть документа была предельно прагматична: виргинские немцы требовали, чтобы все федеральные законы и нормативные акты публиковались параллельно на двух языках — английском и немецком.
Аргументация строилась на железобетонной логике: значительная часть добропорядочных граждан физически не понимает текстов законов, по которым обязана жить. А если гражданин не понимает закона, то и соблюдать его он будет весьма избирательно. Здесь важен контекст. Ни о какой замене английского языка немецким речи не шло в принципе. Никто не пытался сделать немецкий государственным. Это была банальная просьба организовать двуязычный документооборот для тех, кому было лень, тяжело или недосуг учить язык новой родины.
Инициатива не вызвала в Конгрессе ни малейшего восторга. В отличие от современных западных муниципалитетов, где таблички в лифтах дублируются на десятке наречий в угоду инклюзивности, политики 1790-х годов сентиментальностью не страдали. Организация параллельного перевода всей законодательной базы означала раздувание штатов, найм профессиональных толмачей, дополнительные транши на типографские расходы и, самое главное, вечную путаницу в трактовках юридических терминов. Федеральный бюджет трещал по швам, страна только-только расплатилась с долгами за Войну за независимость, и тратить дефицитную валюту на комфорт немецких фермеров никто не собирался.
Петицию благополучно засунули в самый дальний ящик стола. Документ хромал к повестке дня почти десять месяцев, методично собирая пыль в комитетах. Его вытащили на свет только 13 января 1795 года, и Палата представителей тут же попыталась от него избавиться. Одни депутаты предлагали зарубить инициативу прямо на месте, чтобы не создавать прецедентов. Другие, помня о значительном немецком электорате в своих округах, считали, что ради приличия бумагу надо хотя бы обсудить в комитете полного состава.
На голосование поставили чисто процедурный вопрос: отложить дебаты до лучших времен или продолжить разбирательство. Именно здесь, в протоколах этого муторного заседания, и зародился великий миф. Голоса за перенос слушаний распределились с микроскопическим перевесом — сорок два против сорока одного. Решение об отсрочке было принято. Это означало, что вопрос просто спихнули с повестки. Чуть позже, когда инициативу все-таки попытались вынести на полноценное рассмотрение, ее провалили подавляющим большинством голосов без всяких именных перекличек. Но в народную память врезался именно этот первый, процедурный счет 42:41.
Козлом отпущения назначили Фредерика Августа Муленберга. На тот момент он занимал кресло спикера Палаты представителей и сам был этническим немцем. Семья Муленбергов представляла собой сливки ассимилированной германской элиты. Отец Фредерика был патриархом лютеранской церкви в Америке, брат Питер дослужился до генерала в армии Вашингтона, а сам Фредерик сделал блестящую политическую карьеру. Они были богаты, образованы, прекрасно говорили по-английски и считали себя в первую очередь американцами.
Исторический анекдот гласит, что при ничейном счете спикер Муленберг картинно спустился со своего возвышения и отдал решающий голос в пользу английского языка, предав соотечественников. Эта красивая байка была сочинена полвека спустя немецким публицистом Францем фон Лёэром. Лёэр, пытавшийся доказать исключительный вклад немцев в строительство Америки, намеренно смешал даты, факты и географию. В его версии голосование происходило чуть ли не в Пенсильвании, а на кону стоял статус государственного языка.
Факты же таковы, что Муленберг вообще не участвовал в том поименном голосовании. Спикеры традиционно не голосуют, если только их голос не является решающим при ничьей. А ничьей там не было. Однако его политическая позиция по вопросу двуязычия была известна и не оставляла шансов любителям немецкого эксклюзива. Комментируя провал инициативы своих соплеменников, спикер сухо заметил: «Чем быстрее немцы станут американцами, тем будет лучше».
Эта фраза стала политическим приговором. Муленберг, будучи абсолютным прагматиком, прекрасно понимал механику государственного строительства. Консервация языкового гетто не принесла бы пользы ни молодому государству, ни самим переселенцам. Обособленность вела к политической маргинализации. Пока немцы цеплялись за свои диалекты и требовали перевода бумаг, англосаксы писали законы, распределяли должности и управляли страной. Отказавшись лоббировать узкие интересы своей этнической группы, Муленберг просто форсировал процесс естественной ассимиляции, выталкивая немецких фермеров из изоляции в реальную политическую жизнь.
Самое абсурдное в этой истории заключается в том, что Соединенные Штаты никогда не выбирали государственный язык. На федеральном уровне в США его до сих пор нет. Отцы-основатели намеренно избегали жесткой регламентации в сфере культуры и религии. Конституция писалась не для того, чтобы указывать фермеру в Виргинии, на каком наречии ему молиться или ругаться с соседом. Юридически английский статус никак не закреплен, и его тотальное доминирование обеспечивается исключительно демографией, агрессивной экономикой и исторической инерцией.
Попытки оформить этот языковой монополизм де-юре предпринимаются регулярно, но с неизменным нулевым успехом. Поправка к Конституции США, требующая официального признания английского языка национальным, регулярно вносится на рассмотрение и пылится в кабинетах Конгресса с 1981 года. Депутаты исправно игнорируют ее предметное обсуждение, предпочитая не трогать взрывоопасную тему, которая гарантированно лишит их голосов испаноязычных избирателей.
Никакого эпического противостояния двух культур в 1795 году не было. Была лишь попытка сэкономить на услугах переводчиков, помноженная на цинизм ассимилированной элиты. Английский язык правит Америкой не по праву закона, а по праву сильного.