Мы были самой обыкновенной семьёй: мама – домохозяйка, папа – банковский работник, рыжий кот Сидни, ну и я с сестрой. Даже смешение франко-итальянской крови под нашей крышей ничем не отличало нашу семью от других таких же в Бруклин-Хайтс. Единственным, что значительно переменило наш образ мыслей и расширило представление о людях и мире, оказалась дружба с Израилянами.
Мы не сразу осознали, что оказались «под сенью абрикоса», но его влияние на наши жизни трудно недооценивать. Несмотря на разногласия, я и по сей день с трепетом вспоминаю лица тех, кто встретится вам на этих страницах, и никогда не забуду их доброты. Я не понимал их языка, похожего на морской бриз или дуновенье ветра, традиций, порой казавшихся мне, впечатлительному мальчишке, чем-то волшебным и таинственным, словно из другого мира или времени. Раз, я смотрел на них и думал: ну как можно жить такими устаревшими понятиями?! Двадцатый век ведь уже на дворе! В другой, с восхищением и дурацкой улыбкой слушал звуки дудука и зурны и слизывал пенку с только что вскипевшего кофе из турки.
Так или иначе, я навсегда запомнил их историю, оставившую отпечаток и на моей судьбе.
А началось всё с того, как мой отец, потомок эмигрантов с юго-востока Франции, переселившихся в Америку после буржуазной революции, получил повышение по службе и в очередной раз задумался о переезде. Уже на следующую зарплату он сменил маленькую квартирку в безлюдном и Богом забытом Статен-Айленде на аккуратный домик из тёмно-красного песчаника в Бруклин-Хайтс. Дом сдавали пожилые супруги, что вот-вот должны были отправиться в поездку по Европе. Я и моя старшая сестра очень обрадовались этому, да и мы привыкли переезжать. После жизни в пустынном и ветреном Канзасе, где некогда наши предки делили землю с коренными жителями Нового Света, всё казалось теперь нам мёдом и малиной. И даже мама, в чьих жилах текла итальянская кровь, не возражала против самого европейского района Нью-Йорка.
Ей к тому же очень нравилось, что многие дома в Бруклин-Хайтс были выполнены в итальянском стиле из коричневого камня, а ещё с них открывался прекрасный вид на статую Свободы и Бруклинский мост. Уже во времена моей зрелости здесь по соседству жили многие знаменитости: Теннесси Уильямс, Трумен Капоте. Узкие гравийные улочки, небольшие уютные магазины и кафе с колокольчиком у дверей – точь-в-точь как в маминой родной Италии!
Мы могли позволить себе прислугу, но не держали её, так как мама привыкла делать все домашние дела сама, а папа никак не мог её переубедить. Наша мать, истая католичка, застёгивала невзрачные ситцевые платья, которым отдавала предпочтение, до последней пуговицы, а чёрные как вороново крыло волосы зачёсывала в такой тугой пучок, что моя сестра взвизгивала каждый раз, когда мать бралась за её непослушные рыжие волосы перед школой. Орудуя расчёской так, что у сестры в уголках глаз собирались слёзы, а я, подглядывая из-за угла, очень сильно ей сочувствовал, мама зачастую сокрушалась, что «эти космы достались Джи-Джи из-за галльских корней отца». Потом ещё обязательно крестилась и низко склоняла голову перед распятием, висевшим у неё прямо над изголовьем.
– Signore, pietà*… (итал. Господи, помилуй) – шептала она по-итальянски, прикрыв глаза, и складывала руки в молельном жесте над нашими перекусами в школу, пока я и Жени́ с недоумением дожёвывали тосты с джемом, а кот Сидни вилял рыжим хвостом где-то неподалёку. – Пусть ещё один их день пройдёт без происшествий! Аминь!
Не то чтобы я и Жени́ были такими уж проблемными детьми, да и в школе учились мы прилежно, но мама считала своим долгом просить Господа об этом каждое утро, а по вечерам, укладывая нас спать, обязательно заставляла читать Псалтирь и молиться. Сводя смоляные брови у переносицы, она зачастую и меня отчитывала, если забывал надеть к школьной форме подтяжки или выбирал слишком короткие шорты.
– Думаешь, раз ты не девочка, то можешь щеголять с открытыми коленками? Ну-ка живо наверх! – ворчала она, стуча тарелками в деревянном тазу, что был до краёв полон пены, и сестре, в белом переднике и с туго сплетёнными косичками, приходилось ждать меня у лестницы.
Пожалуй, мама относилась к нам с той же степенностью в чувствах, что и ко всему остальному, а Бог был её единственной страстью в жизни. Отец, надо признать, от этого особо не страдал и, забирая нас с Жени́ со школы вечерами на новеньком красном Cadilac, щедро раздавал обворожительные французские улыбки хорошеньким горожанкам и даже нашим учительницам.
– Мистер Мартен, ваш Чарльз очень умный мальчик, а какие пишет сочинения!.. – говорила миссис Пибоди, пока отец улыбался и обворожительно смотрел на неё сквозь солнечные очки, а на палец накручивал ключи от машины. – Жаль, что такой стеснительный… У него только один друг в классе, Патрик Джефферсон, но как было бы неплохо, если бы у него появились ещё друзья! Вы не находите?
– Так в чём же проблема, m’am? – Его широкая улыбка с блестящими белыми зубами была точно как у звезды Голливуда. – Подождите, пока мой сын подрастёт… и ему больше не понадобятся друзья! Их место займут… подруги.
Миссис Пибоди румянилась по самые уши и не находилась с ответом, а отец ей подмигивал до тех пор, пока не садился в Cadillac, и ещё какое-то время сигналил. Миссис Пибоди упоминала, что хотела поговорить и о том, как часто заставала Юджинию плачущей в женском туалете из-за задиристых реплик старшего брата Патрика, Криса, и его бессовестной белобрысой подружки Айрис. Лично я на дух не переносил ни ту ни другого, ведь знал причину травли, но до ушей нашего отца проблемы Жени́ в школе доходили лишь эхом.
Возможно, мама, будучи женщиной, отнеслась бы к этой проблеме с бóльшей чуткостью, но она плохо говорила по-английски и очень редко появлялась в школе. Она всегда подчёркивала свою принадлежность к народу Папы Римского и очень гордилась своим итальянским, на что отец – французский франт и повеса – ругался, говоря, что мама «замариновала себя в бочке, как шпроты в консервной банке». В ответ она стреляла своими чёрными как уголь глазами, фыркала и задирала маленький аккуратный носик.
Папа никогда не повышал на нас голоса (в отличие от той же мамы, что бывала к нам чересчур строга), часто сажал к себе на коленки, целовал в лоб и рассказывал анекдоты. Мама же исправно следила за тем, чтобы нам всего хватало: школьных принадлежностей, игрушек, хорошей одежды от лучших брендов… Да только я всё равно не мог назвать нашу семью «образцовой». Французы и итальянцы, не очень-то жаловавшие друг друга на протяжении столетий, сплелись в наших генах воедино, а скандалы родителей не прекращались, даже когда приходилось звать нас к ужину.
– Шарль! – кричал отец, прикрываясь от жены массивными страницами New York Daily Times после работы и грея ноги у камина. – Шарль, поспеши! И Жени́ скажи! Кассероль стынет!
Похоже, ему нравилось уточнять, что блюдо имело именно французское название, иначе зачем бы он так откровенно злил маму? Она в свою очередь от души фыркала, но, сидя в массивном красном кресле с высокой спинкой и не отрывая глаз от вязания и чёток, отзывалась размеренным голосом:
– Карло! Ты не слышал отца? Ну сколько же можно тебя ждать! И Джи-Джи скажи!
Пожалуй, пришло время пояснить, что по бумагам меня звали Чарльзом, а мою сестру – Юджинией, и, наблюдая за родителями с лестницы, мы лишь устало переглядывались. Они даже не сумели решить, как именно нас называть, так что в итоге мы сами выбрали вариант, который нам больше нравился, и на него отзывались. Любопытно, но мне больше нравилось быть Шарлем, а не Карло, а сестра терпеть не могла, когда её звали Джи-Джи!
***
Наверное, именно разногласия в семье и привели к тому, что мы всё больше и больше времени проводили вне дома и, ненавидя родительские склоки, считали себя не французами или итальянцами, а настоящими, гордыми и независимыми американцами.
Контрастная Америка, настоящий коктейль из самых разных культур, вела непримиримую войну прямо у нас под крышей, зато за её пределами, казалось, работала как один слаженный механизм.
Мы с Жени́ застали эпоху «Просперити» во всей её красе: чёрно-белое кино впервые получило звук и цвет, по улицам щеголяли флэпперы в коротких юбках и шляпках-клош, фокстрот и джаз раздавались из-за каждого угла, да ещё вспоминается сухой закон и последовавший за ним расцвет итальянской мафии. Мы, тогда ещё подростки одиннадцати и четырнадцати лет от роду, стали свидетелями научного, экономического и общественного прогресса и почти не помнили тягостных времён Первой мировой войны, хотя наша мать, не покладая рук, помогала в те годы в госпиталях и до сих пор кашляла, так и не излечившись до конца от «простуды». Отец повоевал годик и вернулся на родную ферму в Канзасе, забрал оттуда нас с мамой и, убегая от воспоминаний, начал новую жизнь в Статен-Айланде, а затем и в Бруклин-Хайтс. Только до сих пор мучился по ночам от кошмаров, которые, впрочем, удачно скрывал за своей знаменитой голливудской улыбкой и интрижками.
Мы застали и наплывы солдат и беженцев из Европы после войны, и разного рода эмиграцию, не ограничивавшуюся теми, кто имел чёрный цвет кожи и попал под волну «Гарлемского ренессанса»… Мы родились и выросли в Америке, но не понимали, что за вечными склоками родителей о том, чья культура лучше, скрывалось то, что мы совсем не имели собственной. Мы не говорили по-французски, а итальянский подтянули только потому, что мама плохо говорила по-английски, да и папа общался с ней на итальянском, изредка используя французский. Как они вообще сошлись: консервативная и религиозная мама, моложавый и деловитый папа? И спустя годы ни я, ни Жени́ не находили ответа, зато находили свидетельства того, что во время своих долгих командировок по стране отец редко когда спал один.
Для эпохи сексуальной революции измены вовсе не были в новинку, ведь такая же картина разворачивалась и в семьях наших друзей и знакомых. После войны старый мир рухнул, а новый только зарождался, методом проб и ошибок. Мы росли как сорняки без благодатной почвы и как губка впитывали в себя то, что казалось непоколебимым, а в наших душах всё ещё гноилась странная рана, тоска по чему-то особенному, чистому и настоящему. Раз за разом мы наблюдали, как строгие нравы и законы чести и достоинства попирались ради выгоды, заработка и наживы, но всё равно подсознательно искали чего-то более высокого. В особенности я.
Общество потребления и жёсткого капитализма преследовало меня, а я всё ещё мечтал встретить людей, для которых слова «дом», «семья» и «очаг» не были бы пустым звуком. Но – увы! – я не строил иллюзий. Для нас эта жизнь благородной аристократии уже давно была похоронена на страницах истории, точь-в-точь как старый Юг времён Гражданской войны и Линкольна, и я уже потерял надежду когда-нибудь увидеть «ту жизнь», почувствовать её дыхание на своей коже.
Однако оказалось, что она всё ещё жила… и не где-то «там», а прямо за соседней дверью.
***
В тот бархатный субботний день в сентябре 1923 года, когда я и Жени́ впервые услышали звучание дудука, мы никак не могли подумать, как далеко зайдёт всё это дело. Тогда наши умы занимали более насущные проблемы, ведь с первых же дней учёбы в новой школе мы уже нажили себе там врагов.
Мы нежились на солнце на заднем дворе дома возле барбекюшницы, вокруг которой отец обычно собирал друзей на гриль, а я скрывался от жары на скамейке под сосной, широко раскинувшейся по периметру, и лениво пинал надувной мяч. Отец ещё утром уехал в автомастерскую «проверить мотор и фары», выбрав для деловой встречи щегольскую фетровую шляпу белого цвета, надушившись и звякнув колокольчиком. Ну а мама лишь закатила глаза и тяжёлым шагом поднялась на второй этаж в прачечную.
Через два дома из бассейна, сооружённого нашими соседями Джефферсонами на их участке, доносились восторги и визги, слыша которые моя сестра строго поджимала губы. Мистер Джефферсон был начальником отдела банка, в котором работал папа, и тот очень поощрял нашу дружбу с его детьми.
Патрик, конечно, хотел пригласить меня на день рождения брата, но Кристофер, тот самый брат, почему-то воспротивился. Я подумал, что Джи-Джи наверняка очень хотелось попасть на тот праздник, но уже догадывался о причине, по которой мы оказались не у дел.
– Что это за бумажка? – удивился я, когда сестра, наделав кругов вокруг нашего дома на красном велосипеде, звякнула колокольчиком и всё-таки привязала его к зелёному кустику и калитке. – Выпала из твоего кармана, sis.
– Отдай сюда!
Я выронил из рук книгу, которую читал, а именно «Удивительного волшебника из страны Оз». Я очень любил эту книжку, потому что там описывался наш родной Канзас, ну а мяч пинал, чтобы «занять» чем-то ноги.
Глаза Жени́ расширились от страха, и она торопливо выхватила листок из моих рук, но я всё же успел прочитать несколько фраз, поспешно выведенных мелким почерком. «Рыжая-рыжая, в юбку написавшая»,«голубые чулочки – в попе цветочки», «красные щёчки – свёклы примочки» и другие довольно обидные кричалки, в которых ясно проглядывалась склонность Жени́ к необычным увлечениям: она нередко носила носочки в разноцветную полоску, точно радуга, с преобладанием зелёного, или тащила в дом бесполезные безделушки вроде раритетного зонтика со сломанным крылом. В волосы любила вплетать яркие фиолетовые ленточки или носила соломенные шляпы, как у чучела, отпугивающего ворон в поле.
Порой мне казалось, что Жени́ вообще жила в каком-то своём мире, а я так или иначе невольно оказывался там вместе с ней. Он был такой светлый и радужный, точно радуга после дождя, что, побывав в нём однажды, совсем не хотелось возвращаться в серую реальность. С ней всегда происходило что-то интереснее: то она верила в инопланетян с Марса и ждала их «нашествия», то играла в расхитителей египетских гробниц, сюжетами о которых год назад пестрели все газеты, и отдавала мне роль лорда Карнарвона, хотя сама играла за Говарда Картера. Мне хотелось всё время быть рядом, чтобы тоже участвовать во всех этих играх и «жить эту интересную жизнь».
Так что я считал эти причуды довольно милыми, хотя сам прекрасно обходился и без них, но Жени́ густо краснела каждый раз, когда кто-то указывал на её «вкусы». Как оказалось, это заметили и новые одноклассники.
– Не твоё дело! – зарумянилась сестра, когда я снова спросил, в чём же дело, но уже через секунду её глаза наполнились слезами, нижняя губа задёргалась, и она опустилась на скамью рядом со мной. – Я просто… просто хотела помочь котёнку!
Когда она всхлипнула, книга упала наземь, а моё сердце переполнилось негодованием и болью, как случалось всегда, когда кого-то незаслуженно обижали. Я и сам не раз становился жертвой забияк, но, когда задирали кого-то из близких, гнев особенно закипал во мне.
– Расскажи, – мягко коснулся её плеча, но всё ещё говорил шёпотом, – кто тебя обидел?
– Я хотела достать того котёнка с дерева… У него ухо было надкушено, и даже хвост… а она!.. – Жени́ снова всхлипнула, и её живая мимика вмиг обрисовала мне все повадки обидчицы. – Эта нахалка – дочка директора, Айрис Кьюпит! Сначала всё дёргала меня за юбку на пару с подружками, а потом ещё и пацанов привела с рогатками… Я даже с дерева того сойти не успела, только котёнка к груди прижимала и плакала… и Крис ей поддакивал, обзывал меня, а ведь я… Скажи, скажи мне, Шарль! За что они так со мной? Почему я не могу быть такой же сдержанной, как наша мама?
Когда Жени́ уткнулась мне в коленки и заплакала, я поначалу оторопел от удивления и негодования на её обидчиков. Потом всё-таки обнял её и крепко-крепко прижал к себе, а она всё рыдала мне в плечо. Просто уму непостижимо, как люди травили друг друга не только за цвет кожи, внешность или физические данные, но и за доброту! Или же Айрис… просто увидела в Жени́ соперницу?..
– В следующий раз… скажи мне! – расхрабрился я, выпятив грудь. – Я приду и буду тебя защищать!
В те годы я, ещё неразумный одиннадцатилетний мальчик, не умел выражать всего возмущения иначе, но чувствовал, что никак не могу допустить, чтобы Жени́ замкнулась в себе. Она уже стыдилась себя, равняясь на нашу мать, чопорных английских леди или великосветских американок, и я злился как чёрт, думая об этом.
– Точно тебе говорю! – подбадривал я её как мог. – Эта твоя Айрис Кьюпит просто ревнует тебя к Кристоферу… хочет унизить, чтобы он на тебя не заглядывался. Знаешь что? Брось ты думать про этого Криса! Он такими темпами не раз тебе ещё больно сделает!
Жени́ улыбнулась мне и расхрабрилась, размазав по щекам слёзы, и у меня тоже немного отлегло от сердца.
– Защищать меня собрался? – Она подмигнула мне вдруг весело, но я знал, что ничегошеньки она не собиралась забывать этого задиру. – Сначала себя защити!
Я улыбнулся. С начала учебного года прошло около двух недель, а Жени́ уже успела несколько раз защитить и меня от нападок забияк (вроде сына торговца мясом или сына владельца крупной бруклинской лесопилки). Я безгранично любил её за это, особенно когда видел, как тяжело ей самой приходилось.
Если вам интересно, то мы с Жени́ не походили друг на друга ни внешне, ни внутренне, пусть она и была мне не только родной сестрой, но и самым лучшим другом. Единственным, что объединяло нас, оказались родинки на тех же самых местах: щиколотке, справа под лопатками и на изгибе кисти. Жени́ унаследовала рыжую шевелюру и светло-зелёные, как виноградинки, глаза нашей бабки по отцу, а мои волосы, хоть и отливали рыжиной, не вились так же сильно и неуклюже топорщились. Сколько я её помнил, румянец всегда горел на щеках Жени́, словно их намазали свёклой. Отсюда и кричалка про «щёчки, намазанные свекольной примочкой»… Меня же отличала бледность лица, шеи и рук, а глаза – карие, итальянские! – были мамиными. Ну а про характер и говорить нечего… Попробуйте только засмеяться громче, чем моя сестра, – вам всё равно не удастся!
– Слышишь? – спросила она вдруг, нахмурив лоб и прервав поток моих мыслей. – Кто-то играет! Как красиво! Интересно, откуда?
– Тут много всяких звуков, – со вздохом пожал плечами я, наблюдая за тем, как светофор мигал на соседней улице, пока водители красного Buick и новенького Packard ругались между собой на явном техасском наречии.
После захолустного Статен-Айленда я никак не мог привыкнуть ко всему этому шуму. Да и визги Айрис и Криса, раздававшиеся из соседнего двора, не облегчали дело. Я так и видел перед собой, как эти двое гоняли беднягу Патрика за лимонадом на кухню…
– Нет же, это другое… – никак не унималась Жени́ и подняла указательный палец вверх. – Ну вот опять! Неужели не слышишь?
На этот раз я тоже прислушался. Хотя в соседнем пабе гремел блюз в граммофонной записи, а в спальне прямо над нами мама стирала под кантри и подпевала, диковинная для нас, печальная, но очень красивая музыка лилась всё отчётливее. Мой лоб разгладился, я разинул рот, а Жени́ кивнула с пониманием. Ничего прекраснее мы ещё не слышали!
Мы уже знали, что музыка доносилась из дома Крысолова.
«Крысоловом» мы называли нелюдимого, не очень разговорчивого человека, хмурого и даже немного злого, что жил в том соседнем домике, где виноградная лоза обвивала оконные рамы, а из сада всё время разносился по округе запах выпечки. Отец не раз пытался наладить соседские отношения с ним, но на «того человека» его голливудская улыбка никак не действовала. Мама иногда пекла блины по воскресеньям и стучалась с угощениями, но дверь ей не отворяли, а тарелка, которую она оставляла на дверном коврике, оставалась нетронутой.
Для всей округи он оставался загадкой, и все лишь знали, что он «день и ночь проводил за инструментом». А ещё с ним жила девушка, которую мы прозвали «сестрой Крысолова», и соседи уже повадились шутить, что её держали в том доме в заточении. По ночам я видел её хрупкий, вытянутый силуэт в строгом коричневом платье, что мелькал между прозрачными занавесками, и чувствовал, как сердце впервые на моём ещё совсем молодом веку пропускало удар.
Меня манил и завораживал этот дом с тех пор, как мы впервые заехали в Бруклин-Хайтс, но я всё равно ускорял шаг, проходя мимо их сада по дороге в школу, а Жени́ непременно дёргала меня за рукав школьной формы каждый раз, когда я осмеливался оглянуться.
Живое воображение рисовало нам логово страшного монстра с зелёной кожей, что с помощью своей дудочки, подобно Гамельнскому крысолову, ловил неразумных детишек вроде нас с сестрой и, хмуря чёрные брови над глазами-угольками, ел их на завтрак. Прекрасную же деву с чертами лица как у египетской царицы Клеопатры чудовище силой держало в заточении, но однажды храбрый принц – здесь я очень старался представить себя, хотя у меня почему-то не получалось, – убьёт его и освободит её.
Идти в тот дом на зов музыки теперь, когда даже прозвище, которое мы дали его хозяину, намекало на не очень-то жаловавшего детей человека, казалось сумасшествием. Не сговариваясь, мы как один направились туда, точно собаки, учуявшие запах жареного. Мама, отпустившая нас погулять во дворике на час, пока лазанья грелась на плите, конечно, будет очень ругаться, но любопытство оказалось сильнее страха.
К счастью, мы не ушли очень далеко: прямо через один переулок я и сестра оказались у заветной двери. С самой же первой минуты дом Израилянов показался мне особенным, ведь даже внешне отличался от других в нашем квартале. Вместо привычных для бруклинских гнёздышек зелёных кустиков за ограждениями росли абрикосовые деревья, ступеньки перед домом покрывал бордово-красный ковёр с причудливыми узорами, а прямо у входа лежал глиняный кувшин с выгравированной на нём виноградной лозой. Я поднял взгляд с ковра и уставился в окно – на подоконнике стояла тарелка с гранатами, – поддел сестру локтем в бок и кивнул на оконную раму.
Её брови медленно взметнулись вверх.
Мы привыкли, что эмигранты из разных стран по-своему выражали себя через одежду, причёски и обустройство жилья – сюда, к примеру, часто съезжались поляки и другие представители славянских народностей, – но с чем-то подобным ещё не сталкивались. Красивая музыка за дверью не затихала, и я заслушался, прикрыв глаза. Почему-то я не сомневался, что её «создавала рука профессионала». В ней, в этой музыке, мне привиделась такая боль, что я побоялся даже вообразить себе причину, которая бы её вызвала. Она набирала и набирала обороты, становясь всё стремительнее, а в конце как будто взорвалась, вызвав табун мурашек по телу.
В моей голове – голове впечатлительного одиннадцатилетнего мальчика – тотчас замелькали тысячи образов, которых он ещё не знал, но которые всё равно воскресли в его сознании. Я представлял себе горы и леса, животных, птиц, дубовые столы и энергичные танцы вокруг костра. Печаль, ясно сквозившая на протяжении всего исполнения, вылилась в слёзы, слёзы, много слёз… и кровь.
Я распахнул глаза и осознал, что мои щёки увлажнились. Всё во мне трепетало, и именно в тот самый день я впервые осознал, что хочу нести в мир такую же красоту. А ещё безумно жажду знать того, кто её создал.
Такой была первая попытка Армана Израиляна повлиять на мою жизнь, хотя он об этом даже не догадывался. Впоследствии, когда их число возросло в сотни раз, я всё равно вспоминал тот случай с особенной теплотой.
– П-с-с, Шарль! – раздался под ухом настороженный голос сестры, вернувший меня в реальность, а за дверью послышались шаги. – Ты опять в облаках витаешь? Вечно ты так!
– Что? Нет, я просто…
– Кто-то идёт! Давай спрячемся!
Жени́ со свойственной ей решимостью схватила меня за руку, словно одну из своих кукол, и потянула за собой. Пригнувшись, мы спрятались за калиткой и тотчас вообразили себя шпионами, подглядывавшими за каким-нибудь доном мафии или же его консильери. Из дома, к сожалению, так и не вышел дон – он, должно быть, всё ещё играл на инструменте, – зато на пороге появилась его синьора. Мы вытянули шеи и, не задумавшись о том, что тем самым выдавали себя, увидели, как стройная – словно тростинка! – молодая женщина подобрала с пола кувшин. Затем она, водрузив его себе на плечи и что-то напевая, пошла дальше по улице, а ветер облепил длинное коричневое платье вокруг её худенького тела.
– Ой, как пахнет кофе! – шепнула мне Жени́, кивнув на дверь, которую девушка оставила распахнутой. В щёлочку проглядывались расписные бордовые ковры на стенах и полу. – Что, засмотрелся?
– Жени́!
– Ой-ой, какой скромник! Смотри, дверь открыта… может, подглядим?
– Но это же некрасиво, sis! – воспротивился я, всё ещё смотря вслед той девушке.
Она как раз поправляла выбившийся из строгой причёски тёмный локон. Её отличала суровая, но очень женственная, почти завораживающая красота, проявлявшаяся в неторопливости движений, остроте скул и самой главной изюминке её лица – носе с горбинкой. Эта горбинка совсем её не портила, а спокойный взгляд чуть раскосых карих глаз проникал в душу и резал как нож.
– А ну-ка! Кто это тут топчет мой газон?!
Она посмотрела в нашу сторону, обернувшись через плечо, когда кто-то вдруг схватил меня за шкирку, – словно блохастого кота! – с силой потянул за собой и встряхнул так, как будто хотел вытрясти всю душу. Я страшно испугался тогда и очнулся, только когда, болтая ногами в коротеньких штанишках в воздухе, молил этого человека вернуть меня обратно на землю. Сестра бормотала что-то в оправдание и суетливо разводила руками, и даже незнакомка поставила кувшин на асфальт, чтобы, путаясь в юбке, прибежать мне на помощь.
Вцепившись в его рукав, она что-то сказала на наречии, которое я не понимал и которое слышал впервые. Мужчина нехотя ослабил хватку, недовольно хмуря густые чёрные брови и грозно сверкая глазами-угольками за стёклами очков. Он был опрятно одет и причёсан, хотя и имел небрежную тёмную щетину. Он то и дело дёргал себя за воротник домашней серой рубашки, поправлял концы жилетки и недовольно скрещивал сильные волосатые руки. Арман принадлежал к тому числу гениальных людей, что отличались не самым дружелюбным нравом и ревностно оберегали свой труд. Мне ещё только предстояло овладеть непростой наукой общения с ним.
– Арман! Оставь! Оставь, они же дети… – наконец-то девушка обратилась к нему по-английски, и мы с Жени́ смогли хоть что-то разобрать из их разговора.
– Сона́! – хмуро процедил он, дыша как разъярённый мул, и в упор воззрился на неё. Тогда я впервые услышал её настоящее имя. – Ты ещё вчера обещала не перечить мне, помнишь?!
– Не перечить тебе? Арман! – усмехнулась она, не уступая. – Ты скоро совсем потеряешь голову. У тебя, что ли, звёздная болезнь?
Арман промолчал, выдержав её взгляд, но было видно, что её слова отрезвили его. Затем он нехотя обернулся к нам, тыча в нас пальцем. Я чувствовал себя настолько перепуганным, что чуть не пустился прочь бегом.
– Запомните: прятаться и подсматривать за людьми, чтобы потом нанести им удар, – говорил он с сильным восточным акцентом и негодованием, которое с трудом сдерживал, но мы всё равно его поняли, – нельзя.
Сказав это, Арман измерил нас и Сону́ ещё одним снисходительным взглядом снизу вверх и, гордо развернувшись, зашагал обратно в дом. Мы с сестрой переглянулись и застыли с небезызвестным вопросом на устах, который, впрочем, побоялись задать. На тот момент мы едва ли знали, кто такие турки, и если когда-то слышали о них, то только раз или два от взрослых. Сона́ же поджала губы, но осталась стоять на месте, и мне показалось, что она даже вздрогнула.
– Турки? – всё-таки спросила Жени́ шёпотом, когда дверь за Арманом захлопнулась, а я не успел её остановить. – Но почему? Что они такого сделали?
Ресницы Соны́ трепыхнулись, а по её лицу пробежала тень. У меня в горле встал ком. Я не понимал и тем более не знал всего, что произошло, но чутьё подсказывало мне, что случилось горе, много горя… и я уже тогда проникся к этим «туркам» ужасной неприязнью. Живое воображение тотчас демонизировало их, пририсовав рожки как у чертят и злую, подлую усмешку. А детям, как известно, только дай повод увидеть в ком-то врага или причину невзгод. Они тотчас возненавидят его со всей широтой и глубиной своего бесхитростного сердца.
– У вас же есть семья? – отозвалась Сона́ спустя время, и её печальный надломленный голос поставил последнюю точку. – Мама и папа?
– Конечно! – синхронно кивнули мы.
– Так вот это те, кто лишил нас их.
Мне показалось, что кто-то выстрелил мне в голову. Я симпатизировал ей – очень симпатизировал! – и, когда она медленно захлопнула за собой дверь, ещё долго смотрел ей вслед, думая о том, как много в ней изящества и грации, степенности и скрытой красоты. Именно такой я и представлял себе «настоящую леди» времён Конфедерации.
***
Если вам понравилась история, рекомендую почитать книгу, написанную в похожем стиле и жанре:
"Под сенью абрикоса", Мариам Тиграни ❤️
Я читала до утра! Всех Ц.