Добавить в корзинуПозвонить
Найти в Дзене

Неправильная дочь...

Через два часа Лена должна была ехать в больницу. Так сказала тётя Тоня, не спрашивая, а приказывая: — Врачи говорят — дни, Лен. Может, недели. Но это всё. Ты слышишь меня? Это всё. Лена слышала. Лежала на диване, с телефонной трубкой в руке, смотрела в потолок и думала только об одном: «Вот бы не слышать». — Ты же дочь, — добавила тётя, как последний аргумент. — Как ты потом жить будешь, если не поедешь? Вот это они все умели — «как ты потом жить будешь». В детстве Лена тоже «как ты потом жить будешь» слышала часто. Правда, тогда это звучало иначе: — Поплачь ещё! Поплачь! Вот стыдно будет, как люди узнают, какая у меня истеричка растёт. Голос отца поверх маминого всхлипывания. Запах перегара и дешёвых сигарет. Удар об стол — кулак или бутылка, кто теперь вспомнит. Лена зажмурилась. Тётя на том конце уже повышала голос: — Лена! Ты меня слышишь или нет? — Слышу, — сказала Лена. — Ты мне вчера уже всё сказала. И позавчера. — Тогда собирайся и поезжай. Он же старик уже. Всё понял. И пить
Девушка грустит над фото...
Девушка грустит над фото...

Через два часа Лена должна была ехать в больницу.

Так сказала тётя Тоня, не спрашивая, а приказывая:

— Врачи говорят — дни, Лен. Может, недели. Но это всё. Ты слышишь меня? Это всё.

Лена слышала. Лежала на диване, с телефонной трубкой в руке, смотрела в потолок и думала только об одном: «Вот бы не слышать».

— Ты же дочь, — добавила тётя, как последний аргумент. — Как ты потом жить будешь, если не поедешь?

Вот это они все умели — «как ты потом жить будешь». В детстве Лена тоже «как ты потом жить будешь» слышала часто. Правда, тогда это звучало иначе:

— Поплачь ещё! Поплачь! Вот стыдно будет, как люди узнают, какая у меня истеричка растёт.

Голос отца поверх маминого всхлипывания. Запах перегара и дешёвых сигарет. Удар об стол — кулак или бутылка, кто теперь вспомнит.

Лена зажмурилась. Тётя на том конце уже повышала голос:

— Лена! Ты меня слышишь или нет?

— Слышу, — сказала Лена. — Ты мне вчера уже всё сказала. И позавчера.

— Тогда собирайся и поезжай. Он же старик уже. Всё понял. И пить бросил.

«Пить он бросил, когда ему почки отказали», — чуть не сказала Лена вслух, но сдержалась.

— Я подумаю, — тихо ответила она.

— Что тут думать? — вздохнула тётя. — Ладно. Звони, как решишь.

Трубка щёлкнула, в комнате стало слишком тихо. Лена какое-то время просто лежала, прислушиваясь к этой тишине. За стеной соседский ребёнок требовал мультик. На улице кто-то ругался, хлопнула дверь подъезда.

«Он же старик. Он всё понял. Ты же дочь».

Она встала, прошла на кухню, включила чайник. Руки дрожали, и кружка с котиком едва не выскользнула из пальцев.

В детстве у неё тоже была кружка с котиком. Однажды, когда папа пришёл пьяный, она спряталась с этой кружкой под стол и шептала: «Только бы не сюда, только бы не сюда». Он пришёл. Наклонился, схватил за руку. Кружка упала и разбилась, мама потом долго собирала осколки, а он кричал:

— Сопля! Посуду бьёшь — работать на неё пойдёшь!

Маме тогда синяк на пол-лица поставил за то, что «опять жалость включила».

Лена мотнула головой, как будто могла вытряхнуть из неё эти картинки.

Телефон снова завибрировал. На экране — «Мама».

— Ну? — спросила мама без приветствия. — Тоня звонила?

— Звонила, — Лена налила себе кипяток, даже не заметив, что чай так и не бросила. Просто сидела, держала пустую кружку с кипятком. — Говорит — дни.

На том конце повисла пауза. Потом мама вздохнула:

— Лена… Я не буду тебя ни уговаривать, ни отговаривать. Я своё с ним отжила. Но ты… ты себе ответь, ты потом как с этим жить будешь?

— Опять, — Лена горько усмехнулась. — Вы все одно и то же говорите. Как будто я и так не думаю.

— Я знаю, что думаешь. Ты у меня всегда всё в себе носишь. — Мама помолчала. — Я… я на него злиться перестала. Знаешь, когда он в третий раз в реанимации лежал, мне как-то… всё равно стало. Просто человек рядом, который умирает. Не муж, не враг. Человек. И себе легче стало.

Лена молчала.

— Но это я. У меня с ним была женщина и мужчина, — мама говорила медленно, подбирая слова. — У тебя — отец и ребёнок. Это другое. Ты имеешь право не ехать. Имеешь право ехать и молчать. Имеешь право кричать на него. Любое твоё решение — нормальное. Понимаешь?

— А если… я поеду и не смогу с ним нормально говорить? — тихо спросила Лена. — Если я посмотрю на него и буду думать только про ремень, про… шкаф, про кровь на стене? Это тоже нормально?

— Это честно, — сказала мама. — А честность всегда лучше, чем играть в «хорошую дочь». Я не хочу, чтобы ты ломала себя ради чужого спокойствия.

«Чужого». Лена поняла, кого мама имеет в виду: тётю Тоню, бабушку, всех этих родных, которые вечно знали, как «правильно».

— Хорошо, — сказала Лена. — Я подумаю.

Она отключила звонок и наконец бросила в кружку пакетик чая. Вода уже остыла, чай еле завёлся.

В больнице пахло хлоркой и варёной капустой из столовой. Лена шла по коридору и считала двери: двенадцать, четырнадцать, шестнадцать. На семнадцатой остановилась. Палата № 17.

— Ты к кому, девочка? — спросила медсестра в посту, не отрываясь от бумаг.

— К… к Сивакову Геннадию Петровичу.

— О, — медсестра подняла глаза, как будто Лена сказала что-то интересное. — Дочка, значит? Заходи. Он с утра спрашивал, придёшь ли.

Лена хотела сказать: «Я не обещала», но только кивнула.

Он лежал у окна, под капельницей. Маленький, какой-то ссохшийся. Без привычного пуза, без громкого голоса. облезшая серая щетина, нос заострился. Только глаза те же — серые, тяжёлые.

— Лёнька? — он прищурился, всматриваясь. — Ты?

— Я, — сказала она.

Имя «Лёнька» обожгло, как детский шлепок по затылку. Так он звал её, когда был в хорошем настроении. В плохом она была «дурой», «истеричкой» и ещё хуже.

— Ох ты ж, — он попытался приподняться, задышал чаще. — А я думал, не приедешь.

— Я тоже так думала, — честно ответила Лена и подошла к кровати.

Он улыбнулся. Улыбка получилась кривой, но почти доброй.

— Ну, садись. Чего стоишь, как проверяющий? — попытался пошутить.

Лена села на стул. Сидела прямо, сжала руки в замок.

— Как… самочувствие? — банальный вопрос, который говорят всем смертельно больным.

— Да чего… — он отмахнулся слабой рукой. — Живой пока. Воды бы, вот… горло сухое.

Она налила воды из бутылки в пластиковый стакан, поднесла. Он смотрел на её руки.

— Ты же всегда боялась больниц, — вдруг сказал он. — Помнишь, в детстве ревела, когда тебе укол делали. Я тебе говорил: чего ты, как девка…

Лена вскинула брови.

— Я и была девкой. Мне шесть лет было.

Он замялся, кашлянул.

— Ну да… ну да… — кивнул. — Маленькая была.

На секунду повисла тишина. Слышно было, как в соседней палате кто-то ругался: «Уберите свою капельницу, мне вставать надо!»

— Ты… ты хоть как? — спросил он. — Замужем? Дети?

— Нет, — Лена покачала головой. — Ни мужа, ни детей.

— Эх, — вздохнул он. — А я внуков хотел. Хоть бы одного… ну ладно. Я ж… не заслужил, наверное.

Она посмотрела на него внимательно. Слова «не заслужил» прозвучали почти правильно. Почти.

— Ты хотел внуков, — тихо сказала Лена. — А я в детстве хотела, чтобы ты домой трезвый приходил. Мы оба чего-то хотели.

Он закрыл глаза, лицо дернулось.

— Я знаю, — прошептал он. — Я… ошибался. Времена такие были, Лёнь. Все пили, все орали. Работа, нервы. Я же… я работать ходил, не валялся на печке. Я думал, так и надо. Мужик должен быть строгим…

— Строгим — это когда ругаешься, что уроки не сделаны, — перебила она. — А не когда ремнём по голове бьёшь. Когда ребёнок под стол прячется, это не строгость.

Он открыл глаза, посмотрел на неё.

— Ты всё помнишь, да? — спросил он с какой-то детской обидой.

— Я своё детство помню лучше, чем ты — своё пьянство, — ответила она.

Он помолчал.

— Лёнь… я тогда… молодой был, дурак. — голос его дрожал. — Отец мой меня тоже бил. И я думал, так… так и воспитывают. А потом… когда мамка твоя ушла, я… пить стал. Сильно. А потом… когда ты пропала на ночь…

— Я не пропадала, — сквозь зубы сказала Лена. — Я ночевала у Машки, потому что ты в коридоре спал, а дверь в квартиру пинал. Мне было страшно.

— Вот, — он закрыл лицо ладонью. — Вот тогда я понял, что всё. Что я не отец, а… чёрт знает что. Я потом к людям ходить боялся. Мне казалось, все знают, какой я. Я ж потом пить бросил.

— Когда врачи сказали, что ты себя убьёшь, — напомнила Лена.

— Ну да, — он криво усмехнулся. — Страха смерти больше, чем совести оказалось. Но всё равно бросил. Поздно, да?

«Поздно» повисло между ними.

Она посмотрела на его руку. Сухая, с синевой, с тремя капельницами. Эта рука когда-то шлёпала по столу, по лицу, по спине.

— Мне было восемь, — вдруг сказала Лена. — Когда ты в первый раз меня ударил кулаком. Не ремнём, не ладонью. Кулаком. За то, что я разбила твою пепельницу. Мне потом школьная медсестра пластырь клеила и спрашивала: «С лестницы упала?» А я… я сказала — да, с лестницы.

Он сжал губы.

— Лена… — прошептал он. — Я… прости.

Она ждала этих слов много лет. В фантазиях это звучало по-другому: осмысленно, глубоко, без оправданий. Сейчас это было просто «прости» — как люди говорят, когда наступили кому-то на ногу.

— Я не знаю, прощаешь ты меня или нет, — продолжил он. — Но мне… мне хочется умереть, зная, что ты… что ты не будешь меня ненавидеть.

Она посмотрела ему в глаза. Там был страх — такой же, как у любого смертельно больного. И ещё надежда, детская, на то, что всё можно одним словом исправить.

— Ты хочешь, чтобы мне было легче, — тихо сказала Лена. — Или чтобы тебе?

Он не сразу понял вопрос. Поморщился, прикрыл глаза.

— Я… — он запнулся. — Я хочу, чтобы мы… семья были. Хоть последние дни. Чтобы ты не была… неправильной дочерью. Чтобы люди не говорили…

«Чтобы люди не говорили». Всё туда же.

Лена встала.

— Я устала быть правильной для людей, — сказала она. — Я… я пришла, потому что так решила, а не потому что мне сказали. И уйду тоже так.

Он дёрнулся.

— Ты уйдёшь?..

— Да, — кивнула. — Я не готова сидеть у твоей койки и делать вид, что у нас всё было нормально. Я не готова слушать про «времена такие были». У тебя было двадцать лет, чтобы со мной поговорить. Ты выбрал молчать. Сейчас… — она развела руками. — Сейчас уже мало что можно исправить.

Он смотрел на неё долго. Потом вдруг кивнул.

— Понимаю, — хрипло сказал он. — Ты… ты посмотри там, в тумбочке. Там конверт. Я для тебя… ну… писал что-то. Может, не то… но… потом прочитаешь.

Она автоматически открыла тумбочку. Там действительно лежал конверт, с кривой подписью: «Лене». Она взяла его в руку.

— Спасибо, что пришла, — сказал он. — Хоть… хоть так. Ты всё равно моя дочь.

— Я знаю, — ответила она. — И именно поэтому мне так больно.

Она вышла из палаты, чувствуя, как дрожат колени. В коридоре тётя Тоня подскочила к ней, словно караулила.

— Ну как он? — заглядывая в лицо, спросила она. — Поговорили? Ты ему сказала, что не держишь зла?

— Нет, — Лена обошла её. — Я ему такого не говорила.

— Лена! — возмущённо всплеснула руками тётя. — Ты что, без сердца? Ему смерти бояться осталось пару недель, а ты…

Лена остановилась, медленно повернулась к ней.

— Тоня, — она смотрела прямо. — Без сердца был тот, кто бил меня ремнём до крови, пока ты сидела на кухне и делала вид, что спишь. Не путай, пожалуйста.

Тётя побледнела.

— Мы все тогда… — начала она, но Лена уже пошла к выходу.

У дверей больницы она остановилась, глубоко вдохнула холодный воздух. Конверт в руке вдруг показался тяжёлым. Она сунула его в сумку и пошла к остановке.

Похоронили его через две недели. Лена приехала, стояла у могилы в стороне, слушала знакомые фразы:

— Он был хороший мужик.

— Да, пил, ну кто не пил?

— Работящий был. Руки золотые.

— А вот дочка его, конечно, могла бы поближе быть. Всё-таки отец…

Она не спорила. Ни с кем. Просто стояла, пока священник бубнил молитвы, пока землю бросали на крышку гроба, пока бабушка всхлипывала: «Сынок…»

После кладбища Лена вернулась в свою маленькую квартиру. Сняла пальто, поставила чайник. На стол поставила коробку — старую, из-под обуви. Её привезли из родительской квартиры тётя и мама после похорон: «Там фотографии, документы какие-то, разберёшь».

Лена сняла крышку. Наверху лежало фото: молодая мама, ещё без морщин, смеётся, повернув голову. Рядом отец — красивый, сильный, в джинсовке. А между ними маленькая Лена в платьице, улыбается во все зубы, держится за их руки.

Какая-то чужая семья.

Она перелистала ещё несколько снимков: Новый год, море, чья-то свадьба. Все улыбаются, все такие нормальные.

Потом достала из сумки два конверта. Один — его, «Лене». Другой — её, толстый, исписанный, который лежал в ящике стола уже месяц. Письмо, которое она собиралась ему когда-нибудь отдать. Когда будет готова. Не успела.

Сначала она открыла его конверт. Почерк неровный, буквы плавают.

«Лена, здравствуй. Если ты читаешь это письмо, значит, ты всё-таки пришла. Я не умею писать красиво, да и говорить красиво не умею. Я знаю, что сделал много плохого. Я часто думаю о том, как ты пряталась от меня, как я орал, как уходил. Я не знаю, как это исправить. Наверное, никак. Но я хочу, чтобы ты знала: я тебя любил. По-своему, глупо, по-мужицки. Не умел, как надо. Я гордился, когда ты школу закончила, когда в институт поступила. Я всем говорил: «Вот, моя дочка учится». Я не умею просить прощения, но всё-таки попрошу: прости меня, если можешь. Если не можешь — живи так, как считаешь нужным, только не ломай себя. Ты у меня сильная. Папа».

Лена дочитала, положила лист на стол. Слёзы не текли — будто уже всё выплакала когда-то давно. Только внутри было пусто и тяжело.

Потом она открыла свой конверт. Там было несколько страниц — ровный почерк, без клякс. Она писала это в ночи, сидя на кухне, вспоминая всё по годам.

«Папа,

я пишу тебе это письмо не для того, чтобы тебе было больно. Я пишу, чтобы мне стало легче. В восемь лет я боялась заходить домой, потому что не знала, в каком ты будешь состоянии. В десять я уже умела прятать бутылки. В двенадцать я впервые подумала, что, если ты умрёшь, нам станет проще. Это ужасная мысль, но она была. Ты часто говорил, что я неблагодарная. Но за что я должна была быть благодарна? За ремень? За крики? За то, что мама научилась красить синяки так, что их не видно?

Ты говоришь, что времена были тяжёлые. Времена были тяжёлые у всех, но не все били своих детей. Ты говоришь, ты меня любил. Возможно. Но любовь — это не то, что я видела. Я видела страх. И этот страх живёт во мне до сих пор.

Я не знаю, смогу ли я тебя простить. Может быть, когда-нибудь. Может быть, нет. Но я знаю, что имею право не быть «хорошей дочерью» по чужим правилам. Я имею право злиться, помнить и выбирать.

Если ты это читаешь, значит, я всё-таки нашла в себе силы отдать тебе это письмо. Если нет — значит, я прочитаю его сама и отпущу. Для себя».

Лена перечитала, сложила листы обратно.

Отпустить.

Она взяла ноутбук, открыла пустой документ. Перепечатала своё письмо почти без изменений, убрав только «папа» и имена. Получился текст от «безымянной дочери безымянного отца».

В конце она добавила:

«Я знаю, что нас много. Нас, которые никогда не станут для своих родителей достаточно «правильными». Если вы узнаёте себя — вы не одни».

Она открыла сайт, где люди делились историями — анонимно, без регистрации. Вставила текст, секунду посидела, глядя на курсор, и нажала «опубликовать».

Экран мигнул, пост появился в ленте: «История №38472».

Лена закрыла ноутбук и подошла к окну. На подоконнике лежала фотография из коробки — она, маленькая, с двумя косичками. Она поставила снимок, прислонив к стеклу.

— Я буду другой, — тихо сказала она той девочке на фото. — Не правильной. Настоящей.

За окном кто-то громко засмеялся, проехала машина, в соседнем доме загорелся свет. Жизнь шла своим чередом. Отец умер. Письмо отправлено в мир. Где-то там, по ту сторону экрана, другая «неправильная дочь» читала её слова и вдруг чувствовала себя не такой одинокой.

А это уже было началом какой-то новой, своей, жизни.