Добавить в корзинуПозвонить
Найти в Дзене

Последний курень

Глава первая
Рассвет
Кузьма проснулся оттого, что затекла рука.
Лежал на правом боку, подмяв под себя локоть, и сквозь сон слышал, как за стеной возится мать. Скрипнула дверца печи, звякнула заслонка, запахло дымком и чем-то съестным — кашей, должно быть, пшенной, на молоке. От этого запаха во рту сразу собралась слюна, и Кузьма открыл глаза.

Казачья жизнь
Казачья жизнь

Глава первая

Рассвет

Кузьма проснулся оттого, что затекла рука.

Лежал на правом боку, подмяв под себя локоть, и сквозь сон слышал, как за стеной возится мать. Скрипнула дверца печи, звякнула заслонка, запахло дымком и чем-то съестным — кашей, должно быть, пшенной, на молоке. От этого запаха во рту сразу собралась слюна, и Кузьма открыл глаза.

За окном еще было темно. Только самый краешек неба на востоке начал светлеть, наливаться персиковым, нежным, каким он бывает только на рассвете да еще в детстве, когда просыпаешься и знаешь: впереди целый день, долгий, теплый, пахнущий травой и рекой.

Кузьма сел, потянулся, хрустнув костями. Четырнадцать лет — не возраст, а так, серединка на половинку. Уже не дите, а еще не мужик. Но работы на нем было — почитай, с взрослого. Отец еще затемно ушел по хозяйству, старший брат, Степан, тоже при деле — коней чистил. А он, Кузьма, должен был матери помогать да за младшими приглядывать.

В горнице, на широкой кровати, под лоскутным одеялом, сопели в две дырки сестренки — Груня, восьми лет, и Малашка, пяти. Груня спала, подложив ладошку под щеку, и улыбалась во сне чему-то своему, девичьему. Малашка же сопела громко, по-поросячьи, и во сне жевала губами — видно, тоже кашу видела.

Кузьма слез с полатей, натянул портки, сунул ноги в чирики — домашние, стоптанные, но справные. Подошел к окну, прижался лбом к холодному стеклу.

За окном стоял туман. Густой, молочный, он лежал над Доном, над лугами, над дальним лесом, и в этой белой тишине все казалось заколдованным, нездешним. Где-то далеко замычала корова — протяжно, сонно. Ей отозвалась другая, ближе. Потом заскрипел колодезный журавль — соседка, тетка Агафья, пошла за водой.

— Встал? — услышал Кузьма материн голос.

Обернулся. Мать стояла в дверях, вытирая руки о фартук. Невысокая, ладная, с лицом, тронутым ранними морщинами, и глазами, которые смотрели на него с такой любовью, что Кузьме становилось и тепло, и неловко одновременно.

— Встал, маманя.

— Умойся да за стол садись. Батя скоро придет, Степан тоже. Позавтракаем по-людски.

Кузьма кивнул и пошел во двор.

Двор был большой, крепкий. Курень стоял на высоком фундаменте, крытый камышом, с резными наличниками на окнах — дед еще ставил, царствие ему небесное. Вокруг — хозяйственные постройки: базы для скотины, сарай для сена, погреб, летняя кухня. Все ладом, все по-хозяйски. Кузьма любил этот двор. Каждую досточку, каждый столбик, каждую тропинку, протоптанную в траве.

У колодца он умылся ледяной водой, фыркая и отдуваясь. Вытерся рушником, что висел на гвозде, и пошел обратно.

В избе уже сидели за столом. Отец, Иван Фомич, широкоплечий, с окладистой бородой и руками, которые, казалось, все умели, — чинил сбрую, пока ждал завтрака. Степан, старший, девятнадцати лет, уже жених, сидел рядом, крутил в пальцах пустую цигарку. Увидел Кузьму, подмигнул:

— Проспал, казак? Пока ты дрых, я уже всех коней перечистил.

— Не проспал, — буркнул Кузьма, садясь за стол. — Я еще затемно встал.

— Затемно, — усмехнулся Степан. — Солнце вон где.

Мать поставила на стол чугунок с кашей. Горячая, пшенная, с топленым молоком и ложкой меда сверху — от этого пара и запаха у Кузьмы даже в глазах защипало. Следом появились лепешки, только что из печи, румяные, с хрустящей корочкой. И крынка молока — холодного, из погреба, с толстыми сливками на горлышке.

— Ну, с Богом, — сказал отец и первым взял ложку.

Ели молча, только ложки звенели да чавкали согласно. Казачья еда — быстрая, деловая. Разговоры потом, когда живот полон.

Проснулись девчонки. Груня прибежала первой, взлохмаченная, с сонными глазами, плюхнулась на лавку. Малашку мать принесла на руках — та еще досыпала, уткнувшись носом в материнское плечо.

— Буди, чего спишь? — легонько потрепала ее мать по щеке. — Каша стынет.

Малашка открыла глаза, посмотрела на стол, и лицо у нее стало такое счастливое, что все заулыбались.

— Манька наша опять за обе щеки уплетать будет, — сказал Степан. — Гляди, лопнешь.

— Не лопну, — серьезно ответила Малашка и потянулась к ложке.

Отец доел, вытер усы рукой, отодвинул миску.

— Ну, я поехал. Степан, со мной. Кузьма, ты сегодня при матери будь. Дровишек наколи, воды натаскай. Да за садом пригляди — яблони скоро цвесть начнут, надо бы побелить.

— Ладно, тять, — кивнул Кузьма.

Отец со Степаном ушли. Мать засуетилась у печи. Кузьма вышел во двор, взял топор и пошел к поленнице.

День обещал быть теплым. Туман рассеялся, солнце поднялось выше, золотило верхушки деревьев, играло в каплях росы. Где-то за рекой заржал жеребец — тонко, призывно. Ему ответил петух, и сразу загомонила вся деревенская живность: куры, гуси, индюки, собаки.

Кузьма колол дрова, и каждое полено ложилось ровно, с глухим стуком. Топор в руках ходил ходко — отец научил. «Казак без топора, что баба без иглы», — говаривал он. И Кузьма старался.

К обеду прибежал дружок, Митька Коршунов. Такой же пацан, только рыжий, веснушчатый, с вечно разбитым носом и коленками в зеленке.

— Кузьма! — заорал он еще с улицы. — Айда на Дон! Раки выползли!

— Не, — мотнул головой Кузьма. — Мне еще воды натаскать.

— Да брось, после натаскаешь! Там такие раки — во! — Митька развел руками, показывая, какие.

Кузьма поколебался, но потом вспомнил наказ отца и вздохнул.

— Не, Мить. Не могу. Батя велел.

— Эх ты, — обиделся Митька. — Маменькин сынок.

И убежал, только пятки засверкали.

Кузьма проводил его взглядом и пошел к колодцу. Воды надо было натаскать много — и корове, и свиньям, и кур напоить, и матери на хозяйство. Ведро за ведром, скрип журавля, плеск воды в бочке — работа знакомая, не тяжелая, но нудная.

За этой работой и застал его полдень. Солнце стояло в зените, пекло немилосердно. Кузьма скинул рубаху, работал голым по пояс, и пот катился градом.

— Кузьма! — позвала мать. — Обедать!

В избе было прохладно. Ставни закрыты, в углах сумрак. Пахло щами и хлебом. За столом уже сидели Груня с Малашкой, мать разливала похлебку по мискам.

— Батя приезжал? — спросил Кузьма, усаживаясь.

— Нет еще. Уехали они далече, к вечеру только вернутся.

Ели молча. После обеда мать уложила младших спать, а Кузьма пошел в сад — белить яблони, как велел отец.

Сад был старый, дедовский. Яблони — антоновка, грушовка, белый налив — стояли рядами, раскинув ветви, готовые вот-вот зацвести. Кузьма развел извести в ведре, взял кисть и принялся за работу.

Белить стволы — дело нехитрое, но приятное. Стоишь в тишине, солнце сквозь ветви пробивается, птицы поют, и думается о чем-то хорошем, далеком. Кузьма думал о Доне, о том, как они с Митькой летом купаться будут, как на лодке кататься, как в ночное поедут с отцом и Степаном. Думал и улыбался.

А над Доном плыли облака. Белые, пушистые, медленные. И казалось, что так будет всегда.

Глава вторая

Вести

Отец со Степаном вернулись затемно. Кузьма уже спал, но проснулся от скрипа калитки и голосов. Выглянул в окно — во дворе горел фонарь, отец распрягал коня, Степан таскал сбрую в сарай. Лица у обоих были хмурые, нехорошие.

Кузьма сполз с полатей, накинул рубаху и вышел.

— Тять, чего случилось?

Отец обернулся, посмотрел на него долгим взглядом.

— Ступай в избу, сынок. Завтра поговорим.

Утром за завтраком было тихо. Отец не ел, только хлеб жевал и смотрел в одну точку. Мать сидела сама не своя, то и дело вытирала слезы краем платка. Степан молчал, набычившись.

— Что стряслось-то? — не выдержал Кузьма.

Отец помолчал, потом сказал:

— В станице слыхали... Раскулачивать будут. Богатых. Кто много имеет.

Кузьма не понял.

— Как это — раскулачивать?

— А так. Придут, опишут, заберут. Скот, хлеб, инвентарь. А самих... самого... того. Могут и выслать.

— Куда выслать?

— Далеко. На Север, говорят. Или в Сибирь.

У Кузьмы похолодело внутри.

— А мы... мы же не богатые? У нас всего ничего.

Отец горько усмехнулся.

— Для кого ничего, а для кого — богатство. Две лошади, корова, быки, овцы, земля... Курень этот. Сад. Все это теперь — богатство. Кулацкое.

Мать всхлипнула.

— Иван Фомич, может, обойдется? Может, не тронут? Мы же люди простые, работящие. Никого не обидели.

— Кого нынче интересует, обидел — не обидел? — ответил отец. — Есть разнарядка. Надо выполнить. Вот и будут выполнять.

Завтрак встал поперек горла. Кузьма смотрел на отца, на мать, на Степана и не мог поверить. Как это — придут и заберут? Этот двор, где каждая доска знакома, эти стены, где каждый угол помнит его с пеленок, этот сад, где каждая яблоня посажена дедом, — все это чужое станет?

— А мы? — спросил он тихо. — Мы куда?

Отец не ответил.

Глава третья

Соседи

Через неделю пришли.

Кузьма запомнил этот день на всю жизнь. Утро было ясное, солнечное, с легким ветерком с Дона. Мать вышла во двор развешивать белье, Груня с Малашкой играли в куклы под яблоней, Кузьма чинил плетень.

И вдруг — шум. Топот многих ног, голоса, лязг.

К калитке подошли люди. Чужие, незнакомые, в кожанках, с винтовками за спиной. Впереди — тощий, с усиками, в фуражке. Секретарь ячейки, Морозов, из пришлых. За ним — еще несколько, и среди них свой же, деревенский, Петька Голых, из бедноты. Петька смотрел в землю, не поднимал глаз.

— Хозяева! — крикнул тощий. — Выходи!

Отец вышел на крыльцо. Степан встал рядом. Кузьма подбежал, прижался к отцу сбоку.

— Чего надо? — спросил отец спокойно, но Кузьма чувствовал, как дрожит его рука.

— Постановление имеется, — сказал тощий и развернул бумагу. — Гражданин Мелехов Иван Фомич, как кулак и эксплуататор трудового крестьянства, подлежишь раскулачиванию с конфискацией всего имущества и выселением.

Мать ахнула, осела на крыльцо. Груня заплакала, Малашка спряталась за юбку.

— Какое же я кулак? — спросил отец. — Я с малых лет спину гну. Отец мой спину гнул, дед. Мы всю жизнь своим горбом. Никого не нанимали, сами с семьей управлялись.

— Ты имеешь излишки, — отрезал тощий. — Две лошади, корова, быки, овцы, земельный надел сверх нормы. Все это нажито эксплуатацией чужого труда.

— Да какая эксплуатация? — вышел вперед Степан. — У нас две лошади, чтоб пахать! У нас земли много? Сами пашем, сами сеем, сами убираем!

— Молчи, — оборвал его тощий. — Разберемся. А ну, заходи!

Люди в кожанках вошли во двор. Началось страшное. Они выводили скотину, тащили из амбаров мешки с зерном, выбрасывали из дома вещи. Отец стоял как каменный, только желваки ходили на скулах. Мать рыдала в голос, прижимая к себе девчонок. Степан рванулся было, но его ударили прикладом, и он осел на землю.

Кузьма смотрел и не верил. Вон та корова, Зорька, которую он с трех лет поил и кормил, — ее уводят чужие люди. Вон конь, Гнедой, на котором отец пахал, — его запрягают в чужую телегу. Вон сундук материн, с приданым, с рушниками, с бабушкиными платками, — его волокут во двор, чтоб увезти.

— Не тронь! — закричал Кузьма и бросился к сундуку.

Его отшвырнули, как щенка. Он упал, ударился головой о камень, но не заплакал. Сидел на земле и смотрел, как разоряют его дом.

Петька Голых подошел к нему, протянул руку, чтоб помочь встать. Кузьма отшвырнул его руку.

— Уйди, — сказал он тихо. — Предатель.

Петька побелел, отступил и больше не подходил.

К вечеру все было кончено. Двор опустел. Скот увели, зерно вывезли, вещи погрузили на подводы. В доме остались только голые стены да иконы в углу — их не тронули, побоялись.

Семья сидела на завалинке. Отец молчал, мать плакала, девчонки притихли, прижавшись друг к другу. Степан держался за голову — там, где ударили, наливалась шишка. Кузьма смотрел на закат.

Солнце садилось за Доном. Красное, большое, оно уходило в воду, и вода горела алым. Красиво было, нестерпимо красиво. И от этой красоты на душе становилось еще горше.

— Завтра отправят, — сказал отец глухо. — На станцию. А там — эшелон. На Север.

— Куда на Север? — спросила мать.

— В Сибирь, говорят. Или еще дальше. Никто не знает.

— И мы... все? — спросил Кузьма. — Совсем все?

Отец не ответил. Только положил тяжелую руку ему на голову и погладил по волосам.

Глава четвертая

Дорога

Их везли в товарных вагонах. Тесно, темно, душно. Воняло потом, мочой, страхом. Люди сидели на нарах, на полу, на своих узлах — у кого что осталось. Плакали дети, стонали старики, женщины молились вполголоса.

Кузьма сидел у стенки, прижавшись к матери. С другой стороны пристроились Груня с Малашкой — обе притихшие, не по-детски серьезные. Степан лежал наверху, на нарах, лицом к стене. Отец стоял у двери, смотрел в щелку наружу.

— Далеко еще? — спросил Кузьма.

— Не знаю, сынок, — ответила мать. — Господь ведает.

Поезд шел долго. Дни и ночи мешались, теряли счет. Иногда останавливались — давали воду, выпускали по нужде. Иногда кормили — баландой из ведер, жидкой, теплой, почти без соли.

На одной из остановок Кузьма вылез из вагона размять ноги. Вокруг — лес. Чужой, незнакомый, темный. Небо низкое, серое, моросит дождь. Люди бродили между вагонами, как тени, молчаливые, потерянные.

К нему подошел мальчик. Чуть младше его, худой, с большими глазами.

— Ты откуда? — спросил мальчик.

— С Дона, — ответил Кузьма. — С хутора.

— А мы с Кубани, — сказал мальчик. — Тоже казаки. Тоже... это самое.

Они помолчали.

— Как звать? — спросил Кузьма.

— Митяй. А тебя?

— Кузьма.

— Кузьма, — повторил Митяй. — Хорошее имя. Ты не бойся, Кузьма. Мы выживем. Я мамке обещал.

— Я не боюсь, — соврал Кузьма.

Но он боялся. Боялся неизвестности, боялся за мать, за сестренок, за отца, который с каждым днем становился все молчаливее и страшнее.

Поезд тронулся. Они запрыгнули в вагон, и снова покатилась бесконечная дорога.

Глава пятая

Чужое место

Место, куда их привезли, называлось просто — спецпоселок. Среди тайги, на берегу небольшой речки, стояли бараки — длинные, одноэтажные, из неструганых досок. Вокруг — лес, сопки, болота. До ближайшего города — сотни верст.

Их поселили в барак номер семь. Одна комната на семью, с нарами вдоль стен, с печкой-буржуйкой в углу, с маленьким окошком, в которое вечно дуло. Туалет — на улице. Вода — из речки.

— Ну вот и дом, — сказал отец, оглядывая убожество. Голос его звучал глухо, без выражения.

Мать заплакала. Груня с Малашкой прижались к ней, тоже заплакали. Степан сел на нары, закрыл лицо руками. Кузьма стоял у окна и смотрел на тайгу.

Тайга была огромной, темной, чужой. Она стояла стеной, молчаливая и равнодушная. Кузьме вдруг показалось, что эта тайга — как их новая жизнь. Бесконечная, холодная, враждебная. И нет из нее выхода.

— Ничего, — сказал вдруг отец. — Казаки и не такое переживали. Была бы семья вместе, а остальное — наживем.

Он сказал это так твердо, что Кузьма поверил. Поверил, что и правда — наживут. Что не сломаются, не пропадут. Потому что они — казаки. А казаки не сдаются.

Глава шестая

Жизнь

Жизнь в спецпоселке была тяжелой, но люди привыкали ко всему. Отец устроился на лесоповал — валил лес, корчевал пни, грузил бревна. Работа была каторжная, за которую платили пайкой хлеба да миской баланды. Но отец не жаловался. Молча уходил затемно, молча возвращался вечером, падал на нары и засыпал мертвым сном.

Степан тоже работал — на сплаве, сколачивал плоты, гнал лес по реке. Вернулся однажды весь мокрый, продрогший до костей, с трясущимися руками. Мать поила его кипятком, укутывала, а он все равно неделю провалялся в жару, бредил, звал кого-то.

Мать работала в поселке — убирала в конторе, стирала белье коменданту, нянчилась с чужими детьми. За это иногда давали картошку или капусту. Мать несла домой, варила похлебку и делила на всех поровну.

Кузьма помогал чем мог. Таскал воду из речки, колол дрова, ухаживал за огородом, который они разбили возле барака. Земля здесь была скудная, каменистая, но мать умудрялась выращивать картошку и репу. Малашка с Груней пололи грядки, собирали хворост для печки, учились выживать.

Иногда по вечерам, когда работа была сделана, они сидели все вместе у печки. Горел огонь, потрескивали дрова, за окном выла вьюга. Мать доставала старую, потрепанную книгу — Евангелие, единственное, что уцелело при обыске, — и читала вслух. Отец слушал молча, глядя в огонь. Степан дремал на нарах. Девчонки прижимались к матери. А Кузьма слушал и думал.

Он думал о Доне, о родном хуторе, о том, как они жили раньше. Вспоминал запах сена, вкус парного молока, крик петухов по утрам. Вспоминал, как они с Митькой бегали на речку, как ловили раков, как отец брал его в ночное. Все это было так далеко, так неправдоподобно, будто в другой жизни.

— А мы вернемся когда-нибудь? — спросил однажды Кузьма.

Отец долго молчал, потом ответил:

— Все в руках Божьих, сынок. Может, и вернемся. А может, здесь помрем. Но где бы мы ни были, мы — казаки. И помнить об этом должны.

Кузьма запомнил эти слова.

Глава седьмая

Горе

Зимой умерла Малашка.

Она заболела внезапно — вчера еще бегала, смеялась, а сегодня слегла. Горела вся, металась, звала маму. Мать не отходила от нее ни на шаг, поила травами, прикладывала компрессы, молилась. Отец ходил к коменданту, просил фельдшера. Фельдшер пришел через три дня, посмотрел, покачал головой.

— Воспаление легких. Поздно уже.

Малашка умерла на рассвете. Лежала тихая, беленькая, с закрытыми глазами, и казалось, что она просто спит. Мать сидела рядом, держала ее руку и не плакала. Просто сидела и смотрела. А потом вдруг завыла — страшно, дико, по-звериному.

Хоронили на краю поселка, на холме, откуда видна была тайга. Гроб сколотили из досок, что отец принес с лесопилки. Могилу копали долго — земля промерзла насквозь, долбить приходилось ломами. Священника не было, хоронили сами.

Отец сказал:

— Господи, прими душу рабы Твоей младенца Марии. Там, у Тебя, хоть не голодно и не холодно.

И все заплакали.

После похорон мать слегла. Лежала, смотрела в потолок и молчала. Отец уходил на работу, а Кузьма сидел с ней, поил водой, кормил с ложки, уговаривал поесть. Мать ела через силу, только чтобы не огорчать его.

— Ты держись, маманя, — говорил Кузьма. — Мы же вместе. Мы выживем.

Мать смотрела на него, гладила по голове и шептала:

— Сыночек ты мой... Кровиночка...

Глава восьмая

Сила

Весной мать поднялась. Как-то вдруг, в один день, встала, умылась, заплела косу и пошла на работу. Кузьма смотрел на нее и не верил своим глазам. Она шла ровно, прямо, с высоко поднятой головой. Казачка.

— Маманя, ты как?

— А ничего, — ответила мать. — Жива. И вам жить велю.

С этого дня все пошло по-другому. Мать словно обрела второе дыхание. Работала за двоих, управлялась по хозяйству, даже шутить иногда начала. Груня, повзрослевшая за зиму, помогала ей во всем. Отец со Степаном валили лес, и пайка у них стала побольше. Кузьма подрос, раздался в плечах — тоже работал, где мог.

Летом им разрешили завести корову. Тощую, старую, но корову. Мать назвала ее Зорькой — в память о той, донской. Зорька давала молока чуть-чуть, но для детей это было спасение.

— Ничего, — говорила мать, доя Зорьку. — Помаленьку встанем на ноги. Лишь бы вместе, лишь бы живы.

Отец слушал и улыбался одними глазами.

Глава девятая

Весть

В тридцать седьмом пришла весть. Степана забрали.

Пришли ночью, как всегда. Стук в дверь, лязг затворов, грубые голоса. Степан вскочил с нар, хотел бежать, но отец удержал.

— Не надо, сынок. Бесполезно.

Степана увели. Мать рвалась следом, ее отталкивали. Кузьма стоял у стены, сжав кулаки так, что ногти впились в ладони.

— За что? — крикнул он в спины уходящим.

Никто не ответил.

Потом узнали: Степан числился в списках «врагов народа». За что — никто не объяснил. Может, за то, что казак. Может, за то, что отец раскулаченный. Может, просто так.

Больше они Степана не видели.

Глава десятая

Война

А потом началась война.

Кузьме было уже двадцать два. Его призвали в первые же дни. Мать провожала на вокзале, стояла на перроне, маленькая, сгорбленная, с Груней под руку. Отец не пришел — слег перед этим, сердце прихватило.

— Береги себя, сынок, — сказала мать. — Пиши. Мы ждать будем.

— Буду, маманя. Вы там держитесь.

Он обнял мать, поцеловал Груню в макушку и шагнул в вагон.

Поезд тронулся. Кузьма смотрел в окно на удаляющийся перрон, на мать, которая махала платком, на серое небо над тайгой. И думал о том, что это, может быть, последний раз.

Глава одиннадцатая

Фронт

Война была страшной. Кузьма воевал под Москвой, на Курской дуге, в Белоруссии, в Польше. Был трижды ранен, дважды контужен, но каждый раз возвращался в строй. Писал домой редко — не любил писем, не умел. Но писал: «Жив, здоров, бью фашистов. Как вы там? Берегите себя».

Мать отвечала исправно. Писала о хозяйстве, о Груне, об отце. Писала, что все хорошо, что ждут, что молятся за него.

Кузьма эти письма берег, носил у сердца, перечитывал в минуты затишья. Они пахли домом — тем самым, который у него отняли, но который остался в душе.

Глава двенадцатая

Возвращение

В сорок пятом, после Победы, Кузьма вернулся.

Добирался долго: поездами, попутками, пешком. Приехал в спецпоселок осенью, когда листья уже облетели и тайга стояла голая, печальная.

Барак был на месте. Тот же, только обветшал еще больше. Кузьма вошел, огляделся.

В комнате было пусто. Только нары, печка да икона в углу. На столе — кружка, ложка, краюха хлеба.

— Мать! — крикнул Кузьма.

Тишина.

Он вышел во двор. В огороде копалась Груня — взрослая уже, девушка, с косой, убранной под платок. Увидела его, выронила тяпку и побежала.

— Кузьма! Братка!

Они обнялись, и Груня заплакала. Кузьма гладил ее по голове и ждал.

— А мать? Отец?

Груня молчала, только плакала сильнее.

— Где они?

Груня повела его на холм, где были могилы. Малашкина могила — старая, заросшая травой. Рядом — еще одна, свежая.

— Отец в сорок третьем, — сказала Груня. — Сердце не выдержало. А мать... мать в этом году, весной. Тихо ушла, во сне. Я рядом сидела, даже не проснулась, не позвала.

Кузьма стоял над могилами и молчал. В голове было пусто, только ветер шумел в ветвях старой лиственницы.

— Простите, — сказал он наконец. — Не уберег. Не успел.

Глава тринадцатая

Жизнь после

Кузьма остался в поселке. Работал на лесоповале, как отец когда-то. Груня вышла замуж за такого же ссыльного, родила детей. Кузьма жил с ними, помогал по хозяйству, нянчил племянников.

В пятьдесят седьмом их реабилитировали. Можно было вернуться на Дон.

— Поедем? — спросила Груня.

Кузьма долго думал, потом покачал головой.

— Нет, Груня. Там уже все чужое. Там никого нет. А здесь — могилы. Мать, отец, Малашка. Здесь наша земля теперь.

Они остались.

Эпилог

Закат

Кузьма дожил до глубокой старости. Вырастил детей, дождался внуков. Часто сидел на завалинке, смотрел на тайгу и вспоминал.

Вспоминал Дон, родной курень, запах сена и молока. Вспоминал, как они с Митькой бегали на речку, как отец учил его косить, как мать пекла хлеб. Вспоминал Малашку, которая смеялась звонко, как колокольчик, и умерла в холоде и голоде. Вспоминал Степана, которого увели ночью и больше не вернули. Вспоминал войну, окопы, кровь, смерть.

И каждый раз, вспоминая, он смотрел на небо. На запад, туда, где за тайгой, за тысячами верст, остался его дом. Тот самый, которого больше нет.

— Ничего, — говорил он внукам, когда те спрашивали, откуда он родом. — Мы, казаки, везде дома. Где земля, там и дом. А земля — она везде наша.

И внуки слушали. И запоминали.

А над тайгой вставало солнце. Красное, большое, как тогда, на Дону, в последний вечер перед раскулачиванием. Всходило и обещало новый день.

Конец