Каждое лето я гостила у бабушки — в крошечной деревеньке, где стояло всего семь домов. Место казалось идиллическим: луга, покрытые ромашками, лес на горизонте, звонкие ручьи… Но в этой безмятежности таилась трещина — дом, который все обходили стороной.
Деревня была дружной: люди знали друг о друге всё, помогали соседям, праздновали вместе. Но стоило разговору коснуться того дома — голоса понижались до шёпота, а глаза невольно бросались в сторону покосившейся избушки.
Она стояла на отшибе, будто сама земля отталкивала её от остальных домов. Деревянная, с зелёной, давно облупившейся краской, она казалась гниющим зубом в улыбке деревни. Окна вечно закрыты резными ставнями — не то от солнца, не то чтобы никто не увидел, что творится внутри. Покосившийся забор едва держался, оплетённый бурьяном, словно щупальцами. Во дворе — ни цветка, ни грядки, только сорная трава да странные следы, будто кто‑то ходил кругами.
Говорили, там живёт ведьма — тётка Глафира. Я видела её лишь дважды. С виду — обычная старуха: сморщенная, сгорбленная, закутанная в пуховую шаль. Но что-то в ней было не так. Лицо — как высохший лист, а глаза… Жёлтые, с вертикальными зрачками, как у кошки. Они не просто смотрели — проникали внутрь, выцарапывали мысли, считали страхи. Казалось, она уже знает всё, что ты скажешь, ещё до того, как ты откроешь рот.
Дети боялись её. Стоило кому-то из нас оказаться поблизости, старуха выходила на крыльцо и гнала прочь, размахивая клюкой. Но хуже всего был её шёпот — будто мыши скребутся в стенах: «Уходи… пока можешь…»
Ходили слухи, что Глафира не просто ворожит — она играет с судьбами. Наведёт порчу — и скот дохнет за ночь. Шепнёт слово — и любовь обращается в пепел. А если разозлить её по-настоящему… говорят, после её проклятия человек начинает чахнуть: кожа сереет, глаза мутнеют, а по ночам слышится, будто кто-то скребётся под кроватью.
Но был у неё спутник — чёрный кот. Огромный, жирный, с шерстью, поглощающей свет. Его глаза светились в темноте, как угли. Он не мяукал — шипел, будто змея. Деревенские коты избегали его: те, кто пытался бросить вызов, потом находили свои трупы у забора с переломанными шеями. А цыплят он душил не ради еды — просто ради удовольствия. Бросал их у крыльца, будто подарки.
Странность была в том, что старуху и кота никогда не видели вместе. Ни разу. Никто не слышал, чтобы Глафира звала его. Никто не видел, как она выпускает его или впускает. Он просто появлялся и исчезал — будто просачивался сквозь щели в реальности.
Однажды бабушка завела цыплят — шесть пушистых жёлтых комочков. Я кормила их, наблюдала, как они копошатся у ног курицы-матери. Но однажды утром все шестеро лежали во дворе — с вывернутыми шеями, глаза остекленели. Бабушка побледнела, схватилась за сердце. Она пошла к избушке, стучала в дверь, кричала… Но изнутри донёсся лишь хриплый смех, похожий на карканье.
Позже приехал отец. Выслушав историю, он, захмелев, отправился «разобраться». Дверь не открылась. Он уже шёл обратно, когда дорогу перерезал чёрный кот. Остановился, уставился на отца жёлтым глазом — и оскалился, обнажая слишком длинные зубы. Отец пнул его. Кот взвизгнул не по-кошачьи — будто ребёнок закричал — и метнулся в кусты.
На следующий день Глафира вышла на крыльцо. На её лице, прямо над скулой, красовался багровый синяк — в точности такой, какой остался бы от удара ногой. Она посмотрела в сторону нашего дома, и губы её дрогнули в усмешке.
С тех пор кот больше не появлялся. Но по ночам я иногда слышу, как кто-то ходит под окнами — слишком мягко для человека, слишком тяжело для кошки. А когда ветер шевелит листья, мне чудится шёпот: «Ты же понимаешь, да? Она не просто с ним связана… Она — это он. И он — это она. Одна душа, две шкуры…»
Я больше не езжу в ту деревню. Но если окажетесь поблизости — обойдите тот дом стороной. И если увидите чёрного кота… бегите. Пока он не посмотрел вам в глаза.